Поиск авторов по алфавиту

Автор:Федотов Георгий Петрович

Федотов Г.П. Зачем мы здесь

 

Разбивка страниц настоящей электронной статьи соответствует оригиналу.

 

ГЕОРГИЙ ФЕДОТОВ

 

ЗАЧЕМ МЫ ЗДЕСЬ?

Блаженни изгнани правды ради.

За последние годы эмиграция живет с очень пониженным самосознанием. Это прежде всего относится к ее «левому» сектору, который сохранил большую трезвость мысли и чувство действительности. Постоянные разочарования подорвали веру в свои силы и даже в смысл своего дела. Здесь чаще всего говорят об эмиграции, как о «несчастье». В пореволюционном секторе несчастье эмиграции становится уже болезнью, иногда грехом: «эмигрантщина»! Преодолевать в себе «эмигрантщину» считается первым условием политического реализма. Поспешим заранее согласиться: да, конечно, эмиграция несчастье. Конечно, она несет с собой предрасположение к духовным и душевным заболеваниям, связанным с пребыванием в искусственной среде, с оторванностью от родной почвы. Идолы, призраки, тени — населяют полумрак, в котором мы живем. Борьба с этими призраками, постоянное бодрствование, духовная гигиена — составляют первый долг и первое условие здоровой жизни для каждого из нас. Все это так. И, однако: только ли болезнь, только ли несчастье? Взятый нами эпиграф дает смелость ответить отрицательно. Нет, не только несчастье, но и «блаженство», не только болезнь, но и подвиг.

Когда-то мы все повторяли эти слова. Но потом они выветрились, утратили смысл. Когда мы слышим их — чаще всего в тех устах, которые меньше всего имеют на них право — они звучат фальшиво. Но прав­да, заключенная в них, не перестала быть правдой оттого, что она захватана фарисеями. Я вовсе не хочу поощрять эмигрантское самодовольство, ко­торого у нас тоже достаточно. Речь идет не о нас, а о нашем призвании. Чем выше оно, тем больше при­ходится краснеть за себя. Именно оно дает мерило для суда и самоосуждения. Но без него наша жизнь — я говорю об общей, общественной

433

 

 

жизни в эмигра­ции — теряет всякую реальность. Без него начинаешь чувствовать себя в царстве теней.

Сейчас мы вступаем в один из решающих момен­тов нашей жизни. Многие — особенно молодые — пересматривают сейчас заново вопрос в своем са­моопределении. Зачем мы здесь? Почему не на ро­дине, чтобы работать для ее восстановления, чтобы защищать ее от готовящейся военной грозы?

Скажу заранее: для того, кто отказывается от нравственного критерия, кто ставит свою деятель­ность в зависимость от исключительно утилитарных, политических или национальных соображений, труд­но оправдать пребывание в эмиграции. Это пребы­вание для большинства означает вынужденное без­действие, медленное умирание. Во имя чего прино­сятся эти жертвы?

Слово «правда» может дать ответ — для того, кто не совсем забыл значение этого слова. Правда на пути изгнания противопоставляется участию в об­щей неправде, в общем неправедном деле, в строительстве, в работе, даже в подвиге, в основу кото­рого положена коренная неправда. Понять правду изгнанничества нелегко русскому человеку, при­выкшему к круговой поруке, к общей ответствен­ности. Достоевский и вся связанная с ним линия рус­ской совести, кажется, прямо призывает к участию в общем грехе, возлагая на всех равную и общую ответственность. В русской совести и в русском религиозном сознании есть этот болезненный уклон, который можно было бы грубо назвать соборностью общего греха.

Оставшиеся в России только потому и могут, как-никак, жить и работать, что они сняли с себя личную ответственность — конечно, в известных, для каждого особых, пределах. Кто этого не смог и не захотел сделать, те выбрасываются из жизни — в тюрьму и ссылку — идут путем изгнания. Их изгна­ние бесконечно тяжелее нашего: оно приближается к мученичеству и нередко становится им. Но в идее это все тот же путь, путь изгнанников за правду: недаром существует в России термин «внутренняя эмиграция».

Какой смысл имеет этот подвиг? На этот вопрос ответим вопросом же: должен ли подвиг иметь смысл? Не является ли последний творческий акт человека — в святости, в подвиге, в жертве — совер­шенно бескорыстным и не имеющим смысла вне себя и ниже себя? Религия не столько подчиняет его себе, сколько уясняет его природу, природу аб­солютного. Вся жизнь человека не имеет другой цели и ценности, как его жертва и способность на жертву. Оправдание нации — только в осуществленных ею в истории ценностях, и среди них героизм, святость, подвижничество имеют, по крайней мере, такое же онтологическое значение, как создание худо­жественных памятников или научных систем. Веч­ный спор о первенстве Ахилла или Гомера не может быть решен односторонним выбором.

Спускаясь ниже, в область социальных оце­нок, мы говорим:

434

 

 

известные акты спасают честь нации. Исход из большевистской России миллио­нов людей, не пожелавших подчиниться деспотии Ленина, каковы бы ни были частные и личные мо­тивы у каждого из них, спасает честь России — в истории. Иным теперь кажется, что, оставаясь на родине (и предавая свои святыни), можно было принести больше пользы. Но не больше ли душа родины ее сегодняшней пользы? Что останется жить в веках — и в вечности: прибыль культурной про­дукции или творческий акт, хотя бы в форме жертвы?

Вечный символ правды, живущей в нации, не­смотря на грешность ее исторических путей: «семь тысяч мужей, которые не преклоняли колен перед Ваалом». Не преклонить колен всего лишь отрица­тельный жест. Оппортунисты всех цветов, хотя бы и церковные, никогда не поймут его смысла. Но эти семь тысяч спасают народ, спасают его историю — от вечного забвения. Это они делают его достойным «вечной памяти».

Но утверждая правду изгнанничества, можно ли отрывать его от правды, ради которой оно прини­мается? Сколько из нас покинули свою родину, про­сто спасая свою жизнь, просто потому, что не было другого исхода. Жизнь в России так ужасна, так приближается к популярному представлению об аде, что о бегстве из нее мечтают не только самые силь­ные, но и самые слабые духом. Горечь личных обид может переходить даже в ненависть к своему народу, в потребность отрезать себя от него навсегда — в на­циональном сознании, в религии. Столько различ­ных биографий покрывается общностью внешней судьбы! Недаром приобрело право гражданства различение эмиграции и беженства.

Но если взять даже чистую эмиграцию, стойкую, принципиальную, не„ сомневающуюся в своей «прав­де», действительно ли ее изгнание непременно явля­ется «блаженством»? Легко быть изгнанным за прав­ду; но трудно за правду жить в изгнании. Правда — не статуи богов, которые можно унести с собой из го­рящей Трои. Она должна быть постоянно оживляе­ма, заново переживаема в сердце и сознании. Иначе она мертвеет, оставляя лишь шелуху старых слов. Даже самые великие и вечные слова становятся ложью в тупом и равнодушном произношении. Роди­на, свобода, демократия, царь и т.д. — пламенные слова, некогда звавшие на подвиг и приведшие в изгнание. Но как потускнели многие из них за 15 лет! То вечно ценное, что ощущалось за каждым из них, трепетное биение жизни в них — отлетает. Его нужно постоянно возвращать и воскрешать, быть может, находить для него новые слова, потому что политическое слово недолговечно. Сплошь и рядом отрицательные инстинкты и страсти оказываются более могучим стимулом к действию. Люди дума­ют, что они живут любовью к России, а на деле, ока­зывается — ненавистью к большевикам. Но ненависть к злу, даже самая оправданная, не рождает добра. Чаще всего из отрицания зла родится новое зло. Вот почему «изгнанничество за правду» ста-

435

 

 

новится труд­нейшим подвигом и немногие могут выдержать этот искус - изгнания.

Признаемся: трудное для политика оказывается более посильным рядовому человеку, который в тяж­ком физическом труде зарабатывает свой кусок хлеба. Разумеется, если человек достаточно силен духом, не спился, не идет ко дну, что тоже не ред­кость. Но именно здесь, в низах эмиграции, в глухой провинции, на заводах и хуторах, легче всего найти тех настоящих, прямых и чистых русских людей, встреча с которыми порой заставляет вспыхнуть ярче в сердце память о родине. Для них Россия уж, конечно, не только большевики. Они несут на себе ее нравственный образ, отпечаток ее скромной и доб­рой красоты. В шуме столиц, встречаясь с измучен­ными, нервными, озлобленными людьми и думая о том, что в России жизнь не менее калечит людей, иногда впадаешь в слабость думать, что русский человек, каким мы его знали когда-то, исчез без­возвратно. Потому так и дороги эти встречи с безы­мянным подвижничеством трудовой эмиграции. И если были у них — а у большинства, конечно, были — грехи перед Россией: отрыв от народа, классовое презрение к «хаму», предрассудки сословия, касты, партии — неужели они не искуплены пятнадцати­летней каторгой, которая для многих из них про­ходит в условиях не менее тяжких, чем, например, для декабристов и для многих политических катор­жан старого времени? Теперь, когда чаша их страда­ний переполнена до краев, когда их гонят из стра­ны в страну, лишая самого священного и неотъем­лемого права человека — права на труд, т.е. на жизнь, — хочется подольше остановиться мыслью на этих тружениках, которые ближе всего к идеалу блажен­ного изгнанничества.

Однако те из нас, которые принадлежали к «ор- дену интеллигенции» или к активной России, не мо­гут ограничить своего изгнаннического служения безмолвным и физическим трудом. Да и многие из молчащих не согласны на такое самоограничение. Для большинства изгнание само по себе — не слу­жение родине, а лишь условие для этого служения. Чем заполнить быстро катящиеся, пустые годы? Что можем мы сделать для России или дать ей отсюда? Законный вопрос, но который является источником бесконечных ошибок, блужданий и даже новых пре­ступлений перед Россией.

В своем активном самосознании эмиграция рас­падается на три группы: военную, политическую и культурную. Каждая из них мечтает по-своему содей­ствовать освобождению России и строительству но­вой жизни: войной, политической организацией, творчеством русской культуры.

Сегодня мы взялись за перо, чтобы поговорить об этой последней форме служения России. Мы счи­таем ее главным, если не единственным оправданием нашего деятельного бытия. Лишь вскользь придется коснуться двух первых форм активности, неудача которых лишь подчеркивает основную линию на­шего призвания.

436

 

 

Ядро эмиграции было составлено из отступив­шей и прошедшей через Галлиполийское сидение белой армии Врангеля. Это обстоятельство до сих пор определяет духовную структуру самых актив­ных ее слоев. Они чувствуют себя прежде всего во­инами. Армия, разоруженная физически, не разору­жилась морально и живет мечтой о военном походе против красной России. Весна за весной несли кру­шение этих иллюзий, которые однако возрождаются с новой силой. Надежды на интервенцию угасли. Но возродились надежды на мировую войну, кото­рая в общем пожаре и крушении может принести и конец большевизму. Несомненная реальность воен­ной опасности, особенно сгустившаяся за послед­нее время, поддерживает живучесть воинского духа эмиграции. Это не мешает ему быть одним из глав­ных источников призрачности нашего бытия. Тыся­чи людей не желают серьезно отнестись к тем новым трудовым и профессиональным условиям, в которые поставила их жизнь. Не монтер а поручик, не шофер, а полковник. Сознание приковано к ячейкам ста­рого, давно утонувшего мира. Люди, еще полные сил, живут одним воспоминанием. Суровый и поучи­тельный опыт жизни проходит бесследно в сознании. Даже техническая выучка нередко забрасывается все из того же презрения к настоящему. Говорят — и это, кажется, верно, — что крепкая полковая спайка под­держивает людей на известном моральном уровне: дает недостающую социальную дисциплину. Но иску­пает ли это преимущество тот основной самообман, на котором строится жизнь? Война может вспыхнуть, большевики могут свалиться, Россия может разва­литься тоже — до границ северной Великороссии. Все это в пределах исторических возможностей. Но чтобы была восстановлена старая императорская армия и чтобы слесаря с 15-летним стажем заняли в ней командные посты, — это выходит из пределов самой смелой политической мечты.

К тому же химера эта не так уже невинна. Не­счастье воинского сознания начинает порой стано­виться грехом. Спекуляция на всеобщую войну есть одна из типичных форм извращения совести. Ведь война возможна не под белым, освободитель­ным знаменем. Для всего мира война, бесспорно, означает страшное бедствие, может быть, гибель. Расчет на политическую удачу, купленную такой це­ной, есть расчет Ленина: мировая война — пролог к революции. Здесь в эмиграции, — как везде, в стане побежденных и раздавленных, — поднимаются духовные миазмы. «Чем хуже, тем лучше». Это путь обольшевичения национальной идеи. Больше­вистская психология возможна ведь при всяком политическом содержании.

Чем реальнее становится перспектива буду­щей войны, тем сомнительнее для многих из вои­нов, не утративших нравственного и национального чувства, их участие в ней. На чьей стороне сра­жаться? За большевиков или за врагов России? Самый вопрос мучителен. Уже теперь он раска­лывает воинскую массу на два непримиримых ста-

437

 

 

на. Сражаясь в армиях обеих коалиций, бывшие галлиполийцы будут фактически драться друг против друга. Стоило блюсти так долго корпо­ративные традиции и на оружии основывать свое русское единство, чтобы закончить его в меж­доусобии?

Столь же печальны итоги на политическом фрон­те эмиграции. Огромные усилия, воля, страсть, жер­твенность были затрачены — с ничтожными или отри­цательными результатами. Ни политическое объе­динение эмиграции, ни реальная борьба с больше­виками не выходят из области фразеологии. Борьба исчерпывается внутренним нервным кипением, и не находящие выхода политические страсти направля­ются на своих собратьев по несчастью. Основная при­чина политического бессилия эмиграции — в пропа­сти, которая легла между ней и Россией. Выше искус­ственных стен, возведенных цензурой и ГПУ, подня­лись психологические перегородки, делающие взаим­ное понимание почти невозможным. С нашей сто­роны — долгое время умышленное закрывание глаз, подмена реального образа России созданной нами грубой схемой. Теперь, когда познание России сде­лало большие успехи, остается психологическое непонимание, моральная невозможность найти об­щий язык с новой Россией. С той стороны — тоже стена лжи, но за ней органическая ненависть новых, поднявшихся классов, ко всему, связанному со ста­рой Россией. Даже представителей старой интелли­генции, с которой у нас мог бы найтись общий язык, отделяет от нас моральное отчуждение, проистекаю­щее из ревнивого культа своих страданий. Там нас считают не изгнанниками, а дезертирами, уклонив­шимися от общей чаши всенародного горя.

В этой отчужденности от своего народа совре­менная русская эмиграция напоминает французскую времен великой революции и глубоко отличается от старой русской, польской или ирландской. При­чина совершенно ясна. Эмиграция предреволюцион­ная объединяется с революционными слоями нации в общем деле: более того, она признается авангардом. Она дышит и за рубежом тем же революционным воздухом, которым дышала на родине. Но соци­альный катаклизм, каким является всякая глубокая революция, до такой степени меняет все условия жизни и сознания масс, что у врагов режима по ту и другую сторону границы уже нет общего языка.

За этим общим коэффициентом разноязычия — начинаются своеобразия. Отвлекаясь от чисто поли­тического содержания, можно было бы разделить эмигрантские и политические группировки на три типа, по их структуре. К первому мы отнесли бы те группы, которые просто продолжают или влачат свое дореволюционное бытие. При отказе от всякой политической активности они превратились в клубы ветеранов — соответствующие собраниям дворян, институток и кадетов, столь характерным для ве­черней программы нашего дня. Их бесполезность искупается лишь их безвредностью.

Не таковы группы второго типа, которые, равнодушные к по-

438

 

 

литическим программам, объединя­ются на принципе так называемого «активизма». Их генеалогия восходит не к старым партиям, а к той же белой армии, с ее «непредрешенческой» иде­ологией и с ее методами непосредственного боевого действия. Естественные на войне, методы эти ока­зываются сплошь и рядом чистым безумием в поли­тике. До сих пор мы не видели ни одного осмысленного политического акта, вышедшего из этой среды. Незнание России и нежелание знать ее здесь доходит до геркулесовых столбов. Оттого почти все про­явления этой своеобразной активности лишь содей­ствуют укреплению диктатуры и разобщению эми­грации с русским народом. У ГПУ нет лучших бес­сознательных пособников в эмиграции, чем этого сорта активисты.

Третий тип составляют группировки «пореволю­ционные». В этом секторе эмиграции усердно, хотя и недостаточно критически, изучают современную Россию. Психологические преграды между ними и новыми поколениями в СССР падают. Правда, боль­шинство пореволюционных группировок страдают духом утопизма, который, при всем антагонизме к отцам, указывает на кровную связь со старой рус­ской интеллигенцией. Этот утопизм иногда сводится к культу таких кумиров, которые едва ли смогут найти почитателей в России. Остается вопрос: найдут ли пореволюционеры в себе достаточно трезвости и любви к России, чтобы пожертвовать явно чужды­ми России символами, сохранив драгоценный дар жертвенного горения? Если «да», то наступит момент, когда эмигрантская политика сольется с обще­русской.

В ожидании лучшего будущего, настоящий итог политической активности не велик. Нет, не здесь заслуга эмиграции. Историк революционной России может пройти мимо этой политической страницы. Во всяком случае, до сих пор она не вплела лавров ни в чей венок.

Остается третья сфера эмигрантской дея­тельности — та, которая может похвалиться по­длинными достижениями и которая несет в себе достаточное внутреннее оправдание. Это сфера культуры.

Быть может, никогда ни одна эмиграция в исто­рии не получила от нации столь повелительного наказа — нести наследие культуры. Он дается фактом исхода, вольного или невольного, из России значительной час­ти ее активной интеллигенции. Он диктуется и самой природой большевистского насилия над Россией. С самого начала большевизм поставил своею целью пе­рековать народное сознание, создать в новой России, на основе марксизма, совершенно новую «пролетар­скую» культуру. В неслыханных размерах был пред­принят опыт государственного воспитания нового че­ловека, лишенного религии, личной морали и наци­онального сознания, опыт, который дал известные ре­зультаты. Обездушение и обезличение новой России — факт несомненный. Творимая в ней, в масштабах грандиозных, техническая, научная и даже художе­ственная культура как будто окончательно оторва­лись от великого наследия России.

439

 

 

И вот, даже если бы вся эта творческая (или, по крайней мере, динамическая) энергия шла непо­средственно из глубин народных и отвечала целиком потребностям сегодняшнего поколения, она не ис­черпала бы, конечно, всей полноты русской куль­туры. Но дело обстоит много хуже (или лучше). Естественное творчество национальной культуры пере­хвачено, подверглось грубой хирургической ампута­ции и организованно в самых жестоких формах го­сударственного принуждения. Не отрицаем того, что многое, очень многое из культурных проявлений в России удовлетворяет потребностям нового совет­ского человека. Но сколько его потребностей не могут быть удовлетворены! Сколько течений мысли, сколько мук совести, сколько скорбных размышле­ний безмолвно замирают в шуме коллективного строительства. И вот мы здесь, за рубежом — для того, чтобы стать голосом всех молчащих там, чтобы восстановить полифоническую целостность русского духа. Не притязая на то, чтобы заглушить своими го­лосами гул революционной ломки и стройки, мы можем сохранить самое глубокое и сокровенное в опыте революционного поколения, чтобы завещать этот опыт будущему, чтобы стать живой связью между вчерашним и завтрашним днем России. В ка­кой-то, может быть в очень малой мере, но эта зада­ча выполняется.

Достаточно просмотреть список книг, вышед­ших за рубежом, посетить книжную выставку, похо­дить по мастерским русских художников, послу­шать русские концерты, чтобы сказать: да, работа идет, люди не сидят сложа руки. Среди литератур­ной продукции эмиграции отберется с десяток книг, на которых будут воспитываться поколения в Рос­сии. Эти книги там не могли быть написаны. Они выражают коренной, временно прерванный, поток русской мысли. Они способны утолить духовную жажду России, когда эта жажда проснется, или полу­чить возможность своего удовлетворения.

И потом их совсем не так мало, этих больших книг, принимая во внимание необычайно трудные условия, при которых удается здесь дистилляция духовной эссенции. На этих условиях хочется оста­новиться, чтобы еще более подчеркнуть заслугу твор­ческих усилий и достижений.

Русская культура за рубежом — выше извест­ного уровня — живет в безвоздушном простран­стве. Писатель не находит ни издателей, ни крити­ков, ни читателей. Книги выходят в порядке чуда, — или жертвы. Пишутся они не для конкретного круга читателей, а для России, для мира, для веч­ности. Не получая ничего, хотя бы в виде отраже­ний от окружающей среды, писатель обречен слу­шать свой собственный внутренний голос и лишь чрез него сообщаться с живым, но для него как бы подземным потоком русской и вселенской куль­туры. Это одиночество несет с собой неизбежную горечь сомнения в нужности своего дела, иногда чувство близкое к удушению.

Как и почему образовалась эта культурная пустота вокруг носителей русской культуры за ру­бе-

440

 

 

жом? Уже самый социальный состав эмиграции менее всего пригоден для создания питающей куль­туру среды. В России серьезный читатель составляет­ся из учащейся молодежи и учительства, — шире, из огромной армии трудовой интеллигенции. Трудовая интеллигенция, за малым исключением, осталась в России, при своем деле. Русское студенчество здесь, в большей части, растворяется в иностранной среде, не читая по-русски. Остальные, проникнутые прак­тицизмом, живут профессиональными, может быть, еще политическими интересами. Им не до книг на вечные темы. Что касается широкой массы эмигра­ции, то она, как потребительница культуры, доволь­но резко делится на два круга: военный и беженский. В беженстве, хотя бы по своей покупательной спо­собности, культурный спрос определяют буржуаз­ные элементы, ищущие в культуре легкого наслажде­ния. Естественно, что патриотический лубок и интер­национальный роман-фельетон определяют ходкий спрос литературного товара. Иногда оба стиля соеди­няются под обложкой одного журнала или в «твор­честве» одного автора. Понятно, почему настоящий писатель говорит через головы живых людей — в пространство и время.

Разумеется, эти пессимистические оценки не в одинаковой мере относятся к художественной лите­ратуре и к философской и научной мысли. Большой художник — хотя далеко не всякий — легче проло­жит себе дорогу в любую социальную среду. Эмигра­ция насчитывает в своих рядах двух-трех писателей первой величины, которые здесь не увяли, но дали свои самые зрелые и совершенные плоды. Конечно, они продолжают дореволюционную традицию. Но она была неполна без этого последнего штриха. Старый опыт отстоялся, закалился в страдании. Пережитое сообщило старым литературным формам особую глубину. Это трагическое искусство достойно вели­кой русской трагедии. Оно будет иметь своих чита­телей и тогда, когда наша революция станет далекой исторической сагой.

Совершенно в других условиях живет за рубе­жом русская наука. Здесь неуместно говорить о трагедии — разве о трагедии личного существования. Невероятно трудны материальные условия для одних, вполне отсутствует русская читательская среда, зато для многих открылись возможности работы в рам­ках европейской (или американской) культуры. Нау­ка международна по самой идее. Нелегко отказаться от родного языка, но иностранная форма сообщает гораздо большую эффективность русской научной мысли. Влияние этой мысли в мировой науке силь­но возросло со времен революции.

Однако не всякая научная дисциплина легко допускает чужую языковую форму. Труднее всего — Geisteswissenschaften — науки о духе, прежде всего о своем, национальном духе и его откровениях. Но именно о них думаешь прежде всего, говоря о куль­турном значении русской эмиграции. Для нас речь идет прежде всего о русской философии, от которой, с XX века, неотделимы русское богословие

441

 

 

и — в наши дни — историко-философская мысль.

И философская и религиозная русская мысль в изгнании не переломились. Они продолжают твор­чески, развивая и углубляя, традицию, прерванную революцией. Это не линия эпигонов, а сама «акме» большого движения. В самом деле, в первом деся­тилетии нашего века в России, из предпосылок не­мецкого идеализма и символизма едва начала скла­дываться совершенно оригинальная русская школа философии, теоретической и религиозной одновре­менно. Едва намечены были вехи нового пути. Ре­волюция ничего не отменила в постановке этих про­блем. Она просто смахнула их, уведя молодые поко­ления России в реакционную глушь 60-х годов. Здесь, в изгнании, совершается эта работа, которая призвана утолить духовный голод России. Отсюда идут пути в русское будущее. Правда, известные моральные и культурно-общественные предпосылки зачинателей этого движения XX века теперь чужды молодежи — за рубежом и в России, — воспитанной в обстановке военного и революционного варварства. Отчуждение отцов и детей на духовном фронте так же сильно, как и на фронте политическом. Но самое содержа­ние этой мысли выходит далеко из границ психоло­гического ее переживания. Когда пройдет револю­ционный и контрреволюционный шок, вся пробле­матика русской мысли будет стоять по-прежнему перед новыми поколениями России.

Итак, дореволюционная традиция, оказавшая­ся бесплодной в политике, еще плодотворна в куль­туре духа. Это не должно нас удивлять. Политика целиком связана с меняющейся обстановкой. Самый факт революции сделал невозможными все старые линии поведения. Развитие духа не знает таких пере­рывов. Однако революция поставила и духовную проблему — прежде всего проблему России — которая не стояла перед довоенным поколением. Каков итог собственно духовной реакции на революцию? Эта реакция возможна в двух типах: или в виде прямого отрицания, духовной контрреволюции, или в виде того условного приятия революции — по крайней ме­ре, ее проблемы, которое у нас получило несколько странное имя — пореволюционности.

Два слова о духовной контрреволюции, или ре­акции в обычном смысле слова. А priori мы не склон­ны отрицать законности такой установки. Прямая борьба в мире идей, борьба на истребление столь же неизбежна, как и в материальном мире. Опыт истории учит, что эпохи реакции бывали нередко чрезвычайно плодотворны; что из глубин отрицания рождались новые слова.

В сущности, из радикальной реакции против французской революции выросли все живые силы, которыми движим был XIX в.: романтизм, историзм, национализм, даже социализм. То же можно было бы сказать о религиозной католической реакции против реформации в XVI веке. Революция почти всегда полагает предел одному кругу идей, до конца пройденному. Новое зачинается с отрицания старого. По-

442

 

 

литическая реакция таким образом соответствует революции духовной.

Нельзя не спрашивать себя с удивлением, поче­му русская революция не дала своих Де-Местров. Почему так убог и скуден идейный арсенал нашей Вандеи? Конечно, не по отсутствию талантов в эми­грации и не по недостатку реакционных настроений. Но когда видишь, как плоски становятся и дарови­тые люди, защищающие — казалось бы, совсем не безнадежно — «правое» дело, то это требует объя­снения.

Объяснение это, нам думается, следует искать в том факте, что реакция на русскую революцию упредила намного ее торжество. Русская револю­ция растянулась чуть не на полтора столетия, если говорить о времени ее созревания и идейного на­ступления. Долго она жила чужим опытом и чужим умом. Не удивительно, что противление русского ума ее напору сказалось давно и с большой силой. Досто­евский, Леонтьев, Розанов — все это ответ на рус­скую революцию. Но этот ответ давно уже, хотя не без труда, вошел в русское культурное сознание. Время сгладило остроту полемического упора. Мы ценим у наших великих «реакционеров» не отрица­ние их, а глубину положительных начал, пригодных для философского и социального строительства. Словом, они для нас давно уже «пореволюционны». Творческая мысль не может жить повторением най­денных, хотя бы и острых формул. Антиреволюционные мысли Достоевского теперь могут подновлять­ся лишь площадной грубостью выражения. Так и в контрреволюции, как в самой революции Октября, Россия живет очень старым запасом. Ведь и больше­викам не удалось до сих пор перешагнуть за порог 60-х годов, в которых они духовно пребывают.

Есть и другое обстоятельство, которое чрезвы­чайно неприятно для духовного творчества реакции: это европейская духовная атмосфера. Нельзя не ви­деть, что «буржуазный» строй потерял почву под ногами. Все живое в Европе отвернулось от него и, на разных путях, ищет выхода из его тупиков. Сей­час невозможна принципиальная реабилитация ка­питализма, как возможна была хотя бы идейная за­щита абсолютной монархии в начале XIX века. В этом вся разница эпох. Самые остроумные и талантливые русские экономисты и социологи, которые, оттал­киваясь от коммунизма, ищут оправдания погиб­шего в России хозяйственного строя, оказываются на Западе в духовном одиночестве, — во всяком слу­чае, в очень сомнительном обществе. Это не может не подрезывать крыльев.

Иное дело мысль пореволюционная. Представлен­ная главным образом молодым поколением, лишен­ным школьной выучки и общей культуры, ориентиро­ванным практически, она естественно не в силах развить всех своих возможностей. В сущности, лишь евразийство идейно себя осуществило. Ему мы обя­заны оригинальной, хотя и односторонней, постанов­кой вопроса о судьбе русского исторического про­цесса.

443

 

 

Поставленная евразийцами тема — Россия меж­ду Востоком и Западом — не перестает будить нашу мысль. Это исторический отклик на парадоксы рус- кой революции. В свете новых идей пересматривается весь материал русской культуры. Возможно, что надолго и в России историко-философские исследо­вания, освободившись от плена марксизма, будут стоять под этим знаком. Но уже сейчас несколько книг, обновивших заброшенную со времени славя­нофилов философию русской культуры, написаны в эмиграции. Пореволюционная историософия вместе с дореволюционной философией и богословием — это то, что эмиграция принесет в Россию, как живой фермент, который поднимет и заставит бродить ее огромные, но омертвевшие культурные силы. Это не малое честолюбие для нищих, бездомных, гони­мых изгнанников. Но это законная наша гордость и утешение, на которое мы имеем право после го­рестного крушения нашей политической мечты.

Мы живем в ужасное, но великое время. Исто­рические события и катастрофы, помимо своего пря­мого политического и социального смысла, имеют всегда и другой, едва ли не более важный: это вызов духу, требование ответа и потому момент в жизни — национального или общечеловеческого — духа. Для всего духовного бытия России вопрос первостепенной важности: какова ее внутренняя реакция на знамения нашей апокалиптической эпохи? Но силы, подобные стихийным, сделали невозможным свободное выраже­ние русского сознания внутри России. Все, что доно­сится оттуда, ни в какой мере не стоит в уровень с за­просами грозного века. Может быть, примириться с тем, что наше поколение так и не даст отвбта, что лишь со временем онемевшая Россия обретет свой голос? Но тогда свежесть восприятия, точность опыта будут утрачены, подменятся книжным и деформиро­ванным знанием. И вот нам здесь, за рубежом, выпа­ла высокая честь и бремя подать голос России — бро­сить его хотя бы в пространство, в пустоту (где ничто не пропадает).

Чтобы этот голос был чистым и не обманул того, кто через пространство и время его поймает на неве­домую антенну, наш голос должен быть свободен. Свободен от всякой оглядки на мнимое «обществен­ное мнение», на призрачные «массы», на несуществую­щую ответственность.

Сейчас, после старой российской безответствен­ности, мы больны совестью. Но колесо обернулось на 180°. Наше слово раздается в пустоте. У нас нет ответственности, кроме как перед Богом и своей совестью. Мы не знаем, какие выводы будут сделаны из нашей правды. Не знаем и не должны знать. Редко в истории мысль имела право на такую свободу: право, завоеванное последней нищетой, бездомно­стью, изгнанием.

444


Страница сгенерирована за 0.16 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.