13776 работ.
A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z Без автора
Автор:Шавельский Г. И., протопресвитер
Шавельский Г. И., протопр. В школе и на службе
© Conference Sainte Trinité du Patriarcate de Moscou ASBL, 2015
Правообладателем дано разрешение размещения данной работы только на сайте http://www.odinblago.ru/.
Протопресвитер Георгий Шавельский
В школе и на службе
Воспоминания
Москва — Брюссель
2016
Содержание
Протопресвитер Георгий Шавельский и его мемуары «В школе и на службе» 3
В школе и на службе
IV. На службе в должности псаломщика 61
V. На службе в сане священника 88
VI. Опять в школе. В Санкт-Петербургской духовной академии 109
На первом курсе (1898-1899 гг.) 109
На втором курсе (1899-1900 гг.) 130
На третьем курсе (1900-1901 гг.) 136
На четвертом курсе (1901-1902 гг.) 139
VII. Опять на службе. В Суворовской церкви при Николаевской академии Генерального штаба 146
IX. В должности главного священника 1-й Маньчжурской армии 183
XI. В должности протопресвитера военного и морского духовенства в мирное время 243
XII. Мои служебные поездки, встречи, впечатления 274
XIII. Наиболее примечательное из пережитого в 1912 году 292
XVI. Объявление войны. Отъезд в действующую армию. Ставка Верховного главнокомандующего 349
XVIII. Опыт воссоединения галицийских униатов с Русской Православной Церковью 383
XIX. Жизнь в Ставке Верховного главнокомандующего. Поездки по фронту 394
XXI. Впечатления от царских приездов в Ставку Верховного главнокомандующего 412
XXII. Победители и побежденные. Наши победы и поражения 421
XXIII. Борьба между царицей и Верховным из-за влияния на государя 429
XXV. Мое назначение присутствующим в Святейшем Синоде. Наблюдения и впечатления 445
XXVII. Прибытие государя в Ставку. Моя поездка в Псков и Петроград. Отречение государя 466
XXIX. Московский Поместный Собор 1917-1918 годов. Избрание Патриарха Всероссийского 484
XXX. Пребывание в Киеве. Поездка в Крым к великому князю Николаю Николаевичу 494
XXXI. В Добровольческой армии 502
XXXII. Церковное дело. Собор в Ставрополе. Высшее церковное управление 506
XXXIII. Недуги Добровольческой армии 521
XXXIV. Деятельность Временного высшего церковного управления на юго-востоке России 531
XXXV. Закат Добровольческой армии 547
XXXVI. Самокритика. Новый главнокомандующий. Мой отъезд из Добровольческой армии 556
XXXVII. Жизнь в Болгарии. Моя литературная и преподавательская работа. Встречи и впечатления 565
XXXVIII. Мое участие в церковно-приходской деятельности 581
XXXIX. Моя служба в болгарском клире при церкви Святой Седмочисленницы в Софии 592
ХL. Русское беженство и Великая война. Русский корпус. Мое отношение к его вербовке 599
XLI. Митрополит, а потом и экзарх Стефан I. Мои отношения с ним 608
XLII. Вступление советских войск в Болгарию. Приезд архиепископа Григория и Патриарха Алексия 617
XLV. Мои мечты: архипастыри и пастыри, их личные и служебные отношения 643
Заключение. Слава Богу за все! 659
Комментарии 683
Приложение
Воспоминания дочери протопресвитера Георгия Шавельского Марии Георгиевны 693
Сокращения 813
Протопресвитер Георгий Шавельский и его мемуары «В школе и на службе»
Протопресвитера Георгия Ивановича Шавельского (1871-1951) по праву можно считать одним из наиболее значительных и влиятельных церковных деятелей дореволюционной России и русского зарубежья. Будущий протопресвитер родился в селе Дубокрай Витебской губернии (ныне Невельского района Псковской области) в семье небогатого псаломщика местной церкви. Стремление к образованию и высокая одаренность позволили будущему протопресвитеру по первому разряду окончить Витебское духовное училище и семинарию. В 1895 г. Г.И. Шавельский принял сан священника и планировал посвятить свою жизнь приходскому служению.
Однако жизнь сложилась иначе. В 1897 г. умерла супруга отца Георгия. Оставив двухлетнюю дочь Марию на попечение родственников, пастырь уехал в Санкт-Петербург и поступил в духовную академию, которую блестяще окончил. В течение нескольких лет отец Георгий был настоятелем Суворовской церкви в Санкт-Петербурге и профессором богословия в Академии Генерального штаба.
В первые дни Русско-японской войны священник Георгий Шавельский пожелал идти на фронт и вскоре получил назначение в действующую армию. Закончил войну отец Георгий протоиереем и главным священником 1-й Маньчжурской армии. В годы войны будущий глава Военно-духовного ведомства неоднократно оказывался на волосок от смерти, перенес контузию и тиф. Совершая служение в действующей армии. протопресвитер отмечал недостатки, в изобилии имевшиеся в Военно-духовном ведомстве, чтобы затем отразить их в своем труде «Служение священника на войне» (Военный сборник, 1912, №11-12). Это сочинение до сих пор читается с большим интересом. Мало кому известно, что протопресвитер в этот период писал стихи, публиковавшиеся в московских газетах.
По окончании войны отец Георгий Шавельский продолжил служение в Суворовской церкви, преподавал в различных учебных заведениях Санкт-Петербурга. В 1911 г. отец Георгий был назначен протопресвитером военного и морского духовенства. С первых дней своего служения в новой должности он взялся за устранение недостатков, накопившихся в ведомстве.
В 1914 г. по инициативе протопресвитера состоялся первый в истории России Съезд военного и морского духовенства. После начала Первой мировой войны протопресвитер находился в Ставке Верховного главнокомандующего в Барановичах, руководя пятитысячной армией военных священников. Однако Г.И. Шавельский не ограничился канцелярской работой. Извест-
3
ный публицист М. Лемке записал в своем дневнике: «Шавельский довольно часто бывает на фронте, говорит там солдатам проповеди и речи, довольно храбро ходит в полосе огня» (Лемке М. 250 дней в царской ставке. — Петроград: Государственное издательство, 1920. С. 447).
В 1915-1917 гг. Г.И. Шавельский состоял членом Святейшего Синода, затем принимая участие в работе Московского Собора 1917-1918 гг. В 1918 г. протопресвитер. едва избежав смерти. к которой приговорили его витебские большевики, пробрался к генералу А.И. Деникину, возглавил духовенство Добровольческой армии, стал одним из инициаторов созыва Ставропольского Собора 1919 г. и создания Высшего церковного управления на юго-востоке России. По переезде в Константинополь оно стало основой для Высшего церковного управления за границей.
Находясь в изгнании, протопресвитер стал профессором богословского факультета Софийского университета, активно участвовал в церковной жизни русского зарубежья. Однако недоброжелательное отношение к отцу Георгию со стороны русских архиереев-эмигрантов и выпады против него со стороны Карловацкого Собора 1921 г. стали причиной того, что бывший глава Военно-духовного ведомства оказался в стороне от политики русской Зарубежной Церкви.
Тем не менее протопресвитер. стоявший за единство русской церковной эмиграции, тяжело переживая по поводу разногласий внутри нее. В 1926 г. он обратился к митрополитам Антонию (Храповицкому), Евлогию (Георгиевскому) и Платону (Рождественскому) с просьбой сохранить мир и единство. Видя бесплодность своих попыток, Г.И. Шавельский перешел под юрисдикцию Болгарской Православной Церкви и служил в храме Святой Седмочисленницы до самой смерти.
Отец Георгий оставил после себя книгу «Православное пастырство» и целый ряд статей. Широкую известность получили также «Воспоминания» отца Георгия, изданные в 1954 г. издательством имени А.П. Чехова в Нью-Йорке и переизданные в Москве издательством Крутицкого подворья в 1994 г.
Велико и неопубликованное наследие протопресвитера Георгия Шавельского, рассеянное по разным архивам. Многое из написанного им находится в фонде №1486 Государственного архива Российской Федерации. Часть материалов хранится в Архиве российской и восточно-европейской истории Колумбийского университета (США), например рукопись книги «Русская Церковь пред революцией», которая увидела свет в издательство «Артос-медиа» в 2001 г.
До последних дней протопресвитер не выпускал из рук перо, стремясь поделиться своим богатым опытом, а также предосте-
4
речь будущие поколения от ошибок дореволюционной России, Белого движения и русской эмиграции. Где бы ни находился пастырь. обо всем он выносил собственное суждение, предлагая меры, чтобы исправить встречавшиеся недостатки.
Во многом эту задачу выполнила книга Г.И. Шавельского «Православное пастырство». К сожалению, пастырское богословие достаточно долго находилось на периферии богословской науки. Протопресвитер свидетельствовал, что почти во всех семинариях этот курс преподавался слабыми учителями, «неудачниками». Во многом благодаря таким пастырям, как митрополит Антоний (Храповицкий), архимандрит Киприан (Керн) и протопресвитер Георгий Шавельский, наука пастырского богословия заняла достойное место в ряду богословских дисциплин. Помимо рекомендаций пастырского характера, предложенных священнослужителям, в своей книге протопресвитер обратил внимание и на многое из того, что привело Россию к революции и воинствующему безбожию.
Вопрос о том, что стало причиной трагедии. протопресвитер ставил и в другой своей работе — в книге «Русская Церковь пред революцией», а также в «Воспоминаниях» (Нью-Йорк, 1954). Эти воспоминания относятся к периоду с 1911 г., когда отец Георгий возглавил Военно-духовное ведомство, до 1920 г., когда он был отстранен от должности протопресвитера Добровольческой армии и выехал за границу.
Однако помимо этих воспоминаний он оставил и более полные мемуары, охватывающие период с начала 1870-х гг. до 1949 г. Период с 1911 по 1920 г. также отражен в этих воспоминаниях в сжатом виде. Протопресвитер Г.И. Шавельский назвал их «В школе и на службе». имея в виду постоянное чередование в его жизни учебы и пастырского служения.
Мемуары состоят из частей, написанных в разные годы. Из текста видно, что в основном они были написаны к 1948 г. Исключением является фрагмент 30-й главы, а также главы 31-35, написанные в 1943 г. Эти главы составили одну 12-ю главу «Воспоминаний», изданных в Нью-Йорке.
Однако протопресвитер Г.И. Шавельский продолжая писать свои мемуары и после 1948 г., дополняя их описанием церковных событий в Болгарии. Последние две главы мемуаров «В школе и на службе» и заключение были написаны в конце 1949 г. Скорее всего, автор продолжая работать над своим трудом, однако закончить его не успел. Во всяком случае, текст заключения остался незавершенным. Однако представляется очевидным, что протопресвитер высказал все что хотел. На это указывают повторы, встречающиеся в последних главах мемуаров, а также отступления. направленные на то, чтобы лишний раз подчеркнуть свою роль в церковной истории.
5
Воспоминания «В школе и на службе» хранятся в фонде №1486 «Протопресвитер Г.И. Шавельский» Государственного архива Российской Федерации. Данный фонд сначала поступил в ЦГИАМ (Центральный государственно-исторический архив СССР в г. Москве) из Главного архивного управления МВД СССР в 1952 г. в виде россыпи. Фонды, хранившиеся в ЦГИАМ, ныне находятся в ГАРФ. В 2010 г. копия мемуаров была передана в архив Свято-Троицкой духовной семинарии в Джорданвилле.
Мемуары «В школе и на службе» могут значительно помочь не одному поколению российских и зарубежных исследователей. В книге отражена ситуация в духовной среде в Витебской епархии, подробно говорится о семинарской жизни в конце XIX века. Старательно описывая жизнь приходского духовенства, протопресвитер Г.И. Шавельский рисует картину быта, психологического климата и морального уровня сельского священника и его паствы.
Не менее интересны впечатления, связанные с учебой в Санкт-Петербургской духовной академии. Здесь протопресвитер слушал таких выдающихся профессоров, как В.В. Болотов, Н.Н. Глубоковский, Н.А. Скабалланович, И.С. Пальмов, и многих других ученых, чьими именами до сих пор гордится наша наука — как церковная, так и светская. В годы учебы в академии протопресвитер был знаком и со многими яркими историческими персонажами — епископом Сергием (Страгородским), архимандритом Феофаном (Быстровым), священномучеником протоиереем Философом Орнатским, священником Георгием Гапоном и другими.
Годы служения протопресвитера Г.И. Шавельского в Суворовской церкви и преподавания в Николаевской академии Генерального штаба были ознаменованы знакомством со многими генералами и офицерами, которые впоследствии участвовали в Русско-японской, Первой мировой и Гражданской войнах. В эти годы протопресвитер Георгий Шавельский познакомился и со святым Иоанном Кронштадтским, часто служившим в Суворовской церкви. Записи протопресвитера о великом кронштадтском пастыре читаются с большим интересом.
Подробно описан и период Русско-японской войны. Мемуары позволяют понять, что представляли собой армия и ее генералитет, дают возможность оценить ситуацию в среде русского военного духовенства. Протопресвитер был близко знаком с генералами Куропаткиным и Линевичем, командовавшими русскими войсками, и, что не менее важно, хорошо знал быт, нужды и горести низов Российской армии.
Служение отца Георгия в качество протопресвитера представляет наибольший интерес. В этот период протопресвитер получил возможность ознакомиться с проблемами и условиями слу-
6
жения военного и морского духовенства на территории всей Российской империи. Отец Георгий посетил Кавказ и Туркестан, Сибирь и побережье Тихого океана. Кроме того, протопресвитер познакомился с царской семьей, великими князьями и лицами, приближенными к императору. В годы войны протопресвитер сблизился с главнокомандующим Русской армией великим князем Николаем Николаевичем, генералами М.В. Алексеевым и Н.И. Ивановым, в меньшей степени с А.А. Брусиловым.
Для истории важны сведения, относящиеся к деятельности Московского Собора 1917-1918 гг., в котором протопресвитер принял непосредственное участие. Протопресвитер описал дискуссии, происходившие на Соборе, а также оставил портреты некоторых его участников и описал обстоятельства избрания на патриарший престол святителя Тихона (Беллавина).
В мемуарах нашли отражение события 1917 г., служение в Добровольческой армии. Общение с лидерами Белого движения, наблюдение за творящимся в тылу Добровольческой армии убедили протопресвитера Г.И. Шавельского в том, что в тот период истории победа над большевизмом в России была невозможна.
Не меньший интерес представляют события эмигрантской жизни. Протопресвитер поддерживал отношения с лидерами различных церковных направлений в русской эмиграции — Русской Зарубежной Церкви, Западноевропейского экзархата приходов русской традиции, а также Американской митрополии (ныне Православная Церковь в Америке).
Кроме того, Г.И. Шавельский описал ситуацию в Болгарской Церкви, под юрисдикцию которой он перешел после разделений, охвативших русское церковное зарубежье после 1926 г. Российскому читателю будет интересен портрет экзарха Болгарской Церкви митрополита Стефана (Шокова), обстоятельства его жизни и захода на покой, а также портреты Патриарха Алексия I и митрополита Григория (Чукова), посетивших Болгарию в сороковые годы.
Можно с уверенностью отметить, что многое из описанного протопресвитером прежде не было известно широкому читателю. поэтому новизна данных мемуаров очевидна. Однако Г.И. Шавельский не был бы самим собой, если бы, говоря о том или ином событии, не давал ему оценку, часто слишком строгую и придирчивую, но всегда независимую и свежую.
Не подлежит никакому сомнению, что протопресвитер относился к замечательному типу людей, для которых желание исправить, улучшить ту или иную сферу жизни стоит выше собственного материального благополучия и покоя. В мемуарах чувствуется искренняя душевная боль, вызванная тяжелейшей ситуацией в стране, катившейся в пропасть. И Г.И. Шавельский в любой должности — от псаломщика до главы Военно-духовного
7
ведомства — прилагая усилия к тому, чтобы сделать все от него зависящее для предотвращения грядущей катастрофы.
Отец Георгий проходит Русско-японскую войну и пишет статьи. где прямо говорит о недостатках в деле комплектования воинских частей священнослужителями, а также определяет. что должно стать основой для служения священника на войне. Отец Георгий служит на самых разных приходах, окормляет паству в глухих белорусских селах и столичных соборах. И в результате пишет замечательную книгу — «Православное пастырство». Отец Георгий становится протопресвитером и начинает реформы на своем новом посту. Не подлежит сомнению, что ситуация в ведомстве действительно стала меняться к лучшему. Для примера достаточно просмотреть номера журнала «Вестник военного и морского духовенства» до и после вступления отца Георгия в должность протопресвитера. Разницу можно заметить сразу; журнал сделался живее, ярче, интереснее. Официальная часть и поучения на праздники, прежде составлявшие основу публикаций, после 1911 г. потеснились, уступив место статьям на актуальные политические и церковные темы, полемике относительно положения дел в Военно-духовном ведомстве.
Мемуары «В школе и на службе» принадлежат, несомненно. одному из выдающихся сынов России и верному служителю Православной Церкви. Однако это не дает права отказаться от некоторых критических замечаний как в адрес мемуаров, так и в адрес их автора.
Всей своей жизнью стремясь к преодолению целой массы недостатков. накопившихся в церковном управлении и деле православного пастырства, протопресвитер при описании своей деятельности порой представляет дело так. будто только с его приходом на ту или иную должность ситуация в подконтрольной ему сфере начинала улучшаться. Это иногда приводило отца Георгия к замалчиванию положительных моментов в деятельности его предшественников. Так, отец Г.И. Шавельский явно приуменьшил роль протопресвитера А.А. Желобовского, занизил число священников, погибших в годы Русско-японской войны, считая, что священнослужители стали лучше относиться к своим обязанностям на фронте только после вступления в должность протопресвитера самого отца Георгия.
В связи с этим неудивительно, что протопресвитер старался не упоминать о фактах, опровергающих его значимость. Так, отец Георгий неоднократно говорит о себе как о пожизненном протопресвитере, оставляя в стороне тот факт, что Всероссийский Церковный Собор в 1918 г. освободил его от этой должности.
Хорошо заметна в трудах протопресвитера Г.И. Шавельского и его неприязнь к монашествующим, в том числе к архиереям.
8
Хотя о некоторых иерархах протопресвитер отзывался тепло, например о Святейшем Патриархе Тихоне (Беллавине), митрополите Антонии (Вадковском). архиепископе Тихоне (Троицком-Донебине), в целом отношение отца Георгия к иерархии было отрицательным.
Интересная особенность мемуаров протопресвитера Г.И. Шавельского — это практически полное молчание о монастырях и монашеской жизни. Маловероятно, чтобы протопресвитер не посещал монастырей и ничего не слышал о своих современниках — оптинских, зосимовских или глинских старцах. По всей видимости, объяснить это можно тем, что подобного рода воспоминания протопресвитер считал не заслуживающими внимания и отражения в своих записях. Эта особенность многое позволяет понять в поступках и взглядах протопресвитера, изначально предвзято относившегося к иночеству.
Только принципиальной нелюбовью к монахам можно объяснить тот факт, что вполне достойные архипастыри представлены в воспоминаниях отца Георгия как недалекие карьеристы, думающие больше о своем покое и о своем чреве, чем о Церкви и Родине. Предвзятость автора мемуаров хорошо видна на примере епископа Трифона (Туркестанова), самоотверженно трудившегося на фронте, однако не заслужившего в мемуарах протопресвитера никаких похвал. Неприязнью и, вероятно, недостаточной информированностью можно объяснить написанное Г.И. Шавельским о престарелом митрополите Московском Макарии (Невском-Парвицком), который представлен в мемуарах как явный приверженец Григория Распутина, обязанный ему назначением на кафедру. Эти факты не соответствуют действительности: как известно, святитель Макарий, которого называли апостолом Алтая, не был знаком с Распутиным и на Московскую кафедру не стремился, с сожалением расставался со своей томской и алтайской паствой. Непригодность митрополита Макария к управлению епархией из-за старческого возраста также сильно преувеличена мемуаристом.
Предвзятостью, вызванной резким отношением к отцу Георгию со стороны Зарубежного ВЦУ, объясняется тот факт, что для характеристики архиереев Русской Зарубежной Церкви протопресвитер Г.И. Шавельский на страницах своих сочинений не нашел ни одного доброго слова, хотя среди этих иерархов было немало высокообразованных и высокодуховных личностей.
Особое место занимают в мемуарах люди, когда-либо перешедшие дорогу протопресвитеру, чем-то ему не угодившие или просто не нравившиеся ему. Они подвергаются обвинениям, иногда надуманным. Это коснулось, например, подвижника благочестия епископа Серафима (Соболева), назначенного архиепископом Евлогием (Георгиевским) управлять русскими приходами
9
в Софии вместо отца Георгия. Читатель заметит, что даже истинно христианский поступок епископа Серафима — визит к протопресвитеру, несмотря на демонстративное пренебрежение со стороны отца Георгия, — мемуарист назвал всего лишь «красивым жестом».
Представляются сомнительными и обвинения протопресвитера В адрес митрополита Евлогия (Георгиевского), якобы мстившего отцу Георгию за его несогласие с политикой по воссоединению униатов и даже затаившего «великую злобу». Свою убежденность в этом протопресвитер сохранил, несмотря на то что сам митрополит Евлогий с уважением относился к отцу Георгию, прислушивался к его мнению, обращался к нему за советами и даже, если верить автору мемуаров, предлагал ему стать своим преемником на посту главы Русского Западноевропейского экзархата.
Нельзя не заметить и постоянного стремления отца Георгия обелить людей, им выдвинутых, как бы низко они ни пали. Это касается, например, священника Александра Введенского. Можно понять протопресвитера, высоко оценивавшего деятельность Введенского в качество армейского проповедника в годы войны, но нельзя найти оправдание его антицерковной деятельности в советские годы. Выглядит крайне некорректным намек протопресвитера на то, что уход Введенского и Боярского в раскол был связан с недооценкой их «епархиальным начальством». Достаточно вспомнить, что «епархиальным начальством» для этих церковных деятелей был священномученик Петроградский Вениамин (Казанский), который как раз не подпадал под шаблон, применяемый протопресвитером ко многим архиереям. Важно, что в другом месте своих воспоминаний Г.И. Шавельский положительно оценивает петроградского святителя. По-видимому, желание оправдать красных обновленцев было у протопресвитера столь велико, что он начинал противоречить самому себе. Вдумчивый читатель найдет еще немало подобных мест в «Воспоминаниях» протопресвитера Г.И. Шавельского.
Хотя далеко не со всем в книге «В школе и на службе» издатели могут согласиться, нельзя отрицать факт, что данные мемуары являются ценнейшим источником для изучения истории России, русской эмиграции, Русской и Болгарской Православных Церквей.
Издание представляет собой публикацию по копии рукописи, хранящейся в архиве Свято-Троицкой духовной семинарии в Джорданвилле. Сохранены подстрочные примечания, данные самим протопресвитером Г.И. Шавельским. Орфография и пунктуация приведены к современным нормам русского языка.
Издатели выражают искреннюю благодарность за помощь, оказанную на разных этапах подготовки мемуаров, директору
10
Музея русского искусства в Миннеаполисе (в 2002-2014 гг. директору Архива Свято-Троицкой духовной семинарии в Джорданвилле) протоиерею Владимиру Цурикову, заместителю председателя Отдела внешних церковных связей Московского Патриархата протоиерею Николаю Балашову, Президенту Русского общественного фонда А.И. Солженицына Н.Д. Солженицыной и научному руководителю Госархива Российской Федерации С.В. Мироненко, руководителю Церковно-научного центра «Православная энциклопедия» С.Л. Кравцу и старшему редактору издательства ПСТГУ Е.Ю. Агафонову.
Особая благодарность Ирине Марковой, правнучке протопресвитера Георгия Шавельского, предоставившей фотографии и текст воспоминаний Марии Георгиевны Шавельской.
А.А. Кострюков,
доктор исторических наук, кандидат богословия, ведущий научный сотрудник Научно-исследовательского отдела новейшей истории РПЦ, доцент кафедры истории РПЦ Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета
11
«Помянух дни древния, поучихся»
(Псал. 142. 5)
I. В родительском доме
В крещенскую ночь 1871 г. в селе Дубокрае Витебской губернии Городокского уезда стоял лютый мороз. Во всех домах замерзли окна. Потрескивали стены деревянных домов. В состоявшем из одной комнаты и холодных сеней домике 24-летнего дьячка Ивана Ивановича Шавельского целую ночь горел огонь: впервые разрешалась от бремени его молодая 20-летняя жена Анна Федоровна. Сильно стонала родильница, около нее хлопотала бабка-повитуха Прасковья. Мать родильницы. 70-летняя старушка Фекла Давыдовна (Анна была у нее 18-м ребенком), докрасна натопила печи, «чтобы, не дай Бог. не замерз ребеночек». В 6 часов утра, когда уже начали звонить к утрене и народ повалил в церковь, появился на Божий свет новорожденный. Сияющий от радости Иван Иванович отправился в церковь. «Как Анна Федоровна?» — спросил его о. Василий Еленевский. «Слава Богу! Только что сынок родился». — ответил Иван Иванович. О. Василий обнял и поцеловал его. «Поздравляю! Поздравляю! Сынок! И в день-то какой родился! Как же назовем его?» — спросил о. Василий. «Надо бы назвать Иваном. Завтра же Иванов день. Да и без того много у нас Иванов; я — Иван, отец мой — Иван... Хватит!» —сказал Иван Иванович. «Тогда возьмем следующий день — 8 января! Там есть Георгий Хозевит. Вот и назовем твоего сына Георгием! Георгий. Егорка. Юрка — хорошее имя». Совет о. Василия понравился Ивану Ивановичу.
Новорожденного внука, чтобы он не замерз. Фекла Давыдовна положила на печку и, ухаживая за ослабевшей от трудных родов дочкой, забыла о нем. Когда спохватилась, ребенок был уже посиневшим и не дышал. Вероятно, оставалось несколько минут, чтобы он никогда не увидел свету Божьего. С большим трудом привели его в чувство. Как слабенького, поспешили окрестить его. Крестил о. Василий, кажется, 10 января. Таково было начало жития моего.
Родители и деды мои не знали никаких ни наследственных, ни приобретенных болезней. Их могучие организмы и я унаследовал. Но первые два года моей жизни были страдальческими. Чуть ли не через месяц после рождения золотушные струпья покрыли и лицо, и голову, и все мое тело — весь я превратился в отвратительный гнойник. И в таком положении находился полтора года. Никто не думал, что я смогу выздороветь. Но, к удивлению всех, я выздоровел и после не поддавался никаким болезням.
Из моего детства остались особенно памятными мне три случая.
12
Первый случай. Мне идет четвертый год. Я и три моих приятеля, сыновья о. Василия Семен, Иван и Михаил, играем на площадке около священнического дома. Семен был на 3 года, а Иван на 1 год старше меня, Михаил — на 2 года моложе. Семилетний Семен притащил березовый чурбан и, усевшись на нем, начал долбить теслом1, чтобы сделать корыто. Чурбан вертелся. «Сядь-ка ты на другой конец, чтоб дерево не вертелось», — обратился Семен ко мне. Я сел. Семен взмахнул теслом и, не рассчитав расстояния, хватил не по дереву, а по моему черепу. Обливаясь кровью, я без чувств упал на землю. Перепуганные мои приятели подняли крик. Сбежались наши матери, бабушки, о. Василий, отец. Меня отнесли домой и привели в чувство. Запомнилась мне картина: с забинтованной головой сижу я на низеньком стульчике, меня окружают мать, бабушка, жена и теща о. Василия, дедушка; все угощают меня конфектами, пряниками, орехами... Спустя два дня я опять резвился на той же площадке, но уже не помогал Сене долбить корыта.
Второй случай. Мне 7-й год. Уже в то время я проявлял два, казалось бы, противоположных качества. Шаловливость моя была так велика, что все называли меня сорванцом, даже разбойником. А с другой стороны, я был точен и исполнителей. Когда требовалось сделать что-либо, исполнить приказание отца или матери, тогда я не останавливался ни пред какими страхами и опасностями. Так вот, когда мне шел 7-й год, ранней весной умер мой двухмесячный братишка Вася. Покойников я невероятно боялся. Все покойники были моими злейшими врагами, везде подстерегавшими меня, всегда готовыми напасть на меня. Этот маленький Вася, которого я несколько дней тому назад нянчил и целовал, теперь стал моим врагом. Я ни за что не осмелился бы войти в комнату, где он лежал на столе, если бы там никого другого не было. Я старался выйти из дому, чтобы не встретиться с Васей. Вечером накануне похорон, когда уже стемнело, мать говорит мне: «Деточка! Сбегай в лавку и купи фунт свечей, а то нам придется впотьмах сидеть». Мне сразу представились все опасности предстоящего путешествия. Во-первых, Вася: вдруг он встретится мне. А затем ряд других опасностей. Наше село состояло всего из девяти домов. На северной окраине села стоял наш дом и шагах в ста от него к востоку — церковь; далее к югу шагах в 80 по левую сторону находилась священническая усадьба, а напротив нее на правой стороне дороги — домик вдовы Ивана, просфорни. На правой стороне дороги шагах в ста от этого домика стояло народное начальное училище: по правую же сторону простиралось не занятое никакими постройками место, где доканчивая свой век огромный дуплистый полузасохший дуб и стояли шесть сосен, между которыми возвышалось несколько надмогильных насыпей, а между ними с севера на юг тянулся неглубо-
13
кий овражец. Испытавший нашествие французов в 1812 г. дедушка рассказывал, что тут происходило сражение, что насыпи — это французские могилы, а овражец — французский окоп. Роясь В этих насыпях, мы часто находили французские военные пуговицы, французские монеты, что подтверждало рассказ дедушки,
С юга почти у самого овражка стояло волостное правление, а с севера одна за другой по направлению к востоку помещались избушки бобылки Соломеи, синельника и на самом берегу нашего большого озера еврейская корчма. За училищем около самой дороги, по которой я должен был идти, тянулось большое топкое болото, с южной стороны прилегавшее к сосновому борку, среди которого находилось приходское кладбище. «В этом болоте, — рассказывал нам церковный староста Фаддей, — чертей тьма-тьмущая. В иную ночь так и вспыхивают на нем огоньки — это они, проклятые, выглядывают, не идет ли кто, чтоб напасть на него». По другую сторону дороги, за волостным правлением, лежал тоже болотистый луг, но там, по словам Фаддея, чертей не водилось, потому что им нужны очень топкие места, чтобы было куда нырнуть. За этим лугом, на пригорке около самого леса, шагах в 150 от кладбища находилась русская корчма и при ней лавка, где я должен был купить свечи. В общем, от нашего дома до лавки было около полукилометра.
Самая опасная часть предстоящего мне пути начиналась за училищем: в болоте — черти, на кладбище — покойники, за каждым деревом может сидеть покойник. А главное, дня три тому назад на кладбище похоронили утопленника. «А утопленник, — объяснял нам Фаддей, — как ни отпевай его, остается утопленником, может много навредить человеку». Словом, опасный путь предстоял мне. Но раз моя мать сказала, я должен исполнить. Накинув пальтишко, я вышел на улицу.
Ночь была светлая. Красовалась на небе луна, весь небосклон был усеян звездами. Выйдя на улицу, я осмотрелся кругом: не стоит ли где Вася, не подстерегает ли меня утопленник? Не заметив никого, я направился дальше. Дом о. Василия был освещен, в избушке просфорни тоже мерцал огонек, впереди из всех окон училища вырывались снопы света. Тут я был бы совсем спокоен, если бы не смущали меня французские могилы. Но я быстро утешил себя: «Эти ж покойники давным-давно умерли, и, кроме того, они французы и, конечно, души их перебрались во Францию». А вот когда я подошел к болоту, меня начало трясти как в лихорадке. Для бодрости я попробовал свистетъ, но страх от этого не уменьшался и свист не выходил, как следовало бы. А до корчмы с лавкой еще было более 200 шагов. Оставалось положиться на свои ноги. И я сколько хватало сил пустился бежать, не озираясь ни на болото, ни на луг, ни на лесок за болотом, а только глядя на
14
огонек, светившийся в одном из окон корчмы. Прибежав, я слова не мог выговорить, пока не успокоился. Корчмарь Николай Иванович начал журить меня, но я оправдывался, что необходимо было спешить, так как мне приказано как можно скорее принести свечи. На обратном пути я летел с еще большей скоростью, и бежать мне было легче, так как дорога от лавки до училища спускалась вниз. Раскрасневшийся, запыхавшийся, вспотевший, я наконец переступил порог отцовского дома. Мать со слезами встретила меня: «Как я за горем не сообразила, что нельзя было посылать тебя. Никто не напугал тебя? Боже мой! Как ты вспотел. Иди переоденься да чаю горячего выпей! Спасибо тебе!» И мать крепко поцеловала меня. Она очень любила меня, как и я безгранично ее любил. Ее поцелуй вознаградил меня за пережитые мною страхи.
Третий случай. Зима. На дворе оттепель. Для игры в снежки лучшее время. Мне идет 9-й год. После обеда отец прилег отдохнуть. От нас, детей, когда отец почивал, требовалось, чтобы мы вели себя тихо, так как малейший шум будил отца. Отец уже уснул. Я начал забрасывать снежками проходившую по двору нашу прислугу Федосью. Бросал я очень метко, и один из моих снежков попал ей в лицо. Федосья заревела благим матом. Проснувшийся отец выбежал на крыльцо и, увидев, в чем дело, основательно выпорол меня. Было очень больно, но эта боль уменьшалась от сознания, что я вполне заслужил ее.
От моих шалостей чаще всего страдали мои младшие сестры и братья. Когда мне шел 10-й год, нас было пятеро: я, две сестры и два брата, один из которых был грудным ребенком. Когда у нас за обедом или ужином случался гость, тогда нас четверых сажали за особый столик и мы ели из одной чашки или тарелки. Помню какой-то праздник. Рано утром мы увидели зарезанную курицу и заранее предвкушали, что на обед будет вкусный суп, какой только мать наша умела готовить. На обеде у нас был гость, и нас поместили за особый столик. Мать налила нам в большую чашку супу, и мы принялись за работу. Конечно, я не зевал, и суп убывая быстро. «Ты быстро ешь», — обратилась ко мне сестренка. «А вам кто мешает не отставать от меня?» «Мы не умеем так быстро есть», — сказал братишка. «Тогда чтоб никому не было обидно, сделаем так: я разделю суп на четыре одинаковых половины; вы ложками придерживайте каждый свою часть, а я свою быстро съем», — предложил я. Ребята согласились. Я ложкой разделил суп на четыре части, ребята загородили свои части, а я приналег на суп. Первой спохватилась нервная и капризная Анюта. «Мама! Егор весь суп съел!» — закричала она. «Не может он обойтись без проказ!» — недовольным тоном обратился к матери отец. Вставши из-за стола, мать подошла к нам. «Чего вы тут не разделили?» — обратилась она к нам. Все трое начали жаловаться, что я
15
съел весь суп. «Зачем же ты объедаешь их?» — обратилась ко мне мать. «Мамочка! — ответил я. — Они не умеют есть и требуют, чтоб и я так же, как они, ел. Я не могу. Тогда я предложил разделить суп на четыре части, чтобы потом каждый придерживал ложкой свою, пока я свою съем. Виноват ли я, что они и есть не умеют, и удержать свои части не сумели?» «Вот видите, вы сами виновны», — едва удерживаясь от смеху, сказала мать. — Успокойтесь! Сейчас получите суп».
Благодаря моей изобретательности ни один день не проходил без тех или иных шалостей, почти всегда безобидных, но не всегда простительных. Когда мне угрожала опасность быть наказанным, на выручку являлись бабушка с дедушкой, безгранично любившие меня. «Анюточка! Не слушай ты их, — обыкновенно убеждала мою мать бабушка, когда сестры жаловались на меня. — Сами виноваты: лезут к нему, задираются, надоедают, а потом и жалуются». И мать, также очень любившая меня, поддавалась убеждениям бабушки.
Все три сына о. Василия до поступления в духовное училище учились в народном училище. Я же учился у своего дедушки (по матери) Федора А-ча. Интересный был старик. Тогда ему было за 70 лет. Всю жизнь свою он прослужил дьячком, хоть по развитию и настроению он вполне заслуживая священнического сана. Сильная хромота на одну ногу мешала ему стать священником. Вместе с дьячковской он нес и учительскую службу. Еще в 30-х годах прошлого столетия у него была собственная школа, которую, между прочим, посещали известные архиереи (воссоединители униатов) Иосиф Семашко и Василий Лужинский. В дедушкину школу отдавали своих детей и священники, и помещики. Своими успехами я всегда радовал дедушку.
Настала пора отдавать меня в духовное училище, но тут встал материальный вопрос. Наш годовой доход был мизерен. При огромной семье (десять душ: отец с матерью, трое стариков — 60-летний отец отца, 80-летние родители матери и нас, ребят, пятеро) отец получал крохотное жалованье — 8 рублей 44 копейки в месяц. 10 десятин причитавшейся ему церковной земли немного прибавки давали. Отец отца не получал никакой пенсии. отец матери за свою 50-летнюю службу получал пенсию 8-10 рублей в год в виде пособия от Епархиального попечительства.
Бюджет нашего дома, таким образом, был незавидный. Но мы жили не худо, не зная нужды. У нас было неплохое хозяйство: лошадь, 3-4 дойных коровы, свиньи, овца, разного рода птица: землю обрабатывали сами, и она являлась для нас большим подспорьем. В озере водилось много рыбы, и отец с дедушкой недурно рыбачили. Летом соседний с нашим селом лес изобиловал множеством грибов и ягод — земляникой, малиной, черникой,
16
брусникой, черной смородиной. Ко всему этому надо прибавить, что цены на все продукты стояли очень невысокие: десяток яиц — 5 копеек, фунт масла — 12-13 копеек, фунт мяса или рыбы — 3-5 копеек.
В январе 1881 г. однажды вечером, уже лежа в постели, я подслушал семейный разговор. «В этот год, — говорил отец, — придется Егора везти в училище. Как-то мы управимся с расходами? Квартиру со столом дешевле 8 рублей в месяц не найдешь. Значит, отдавай все свое жалованье! А еще расходы: одеть и обуть, там же не как дома, босиком и в рваных штанишках бегать не будет. Да еще надо отвозить и привозить — тоже расходы; надо книжки, бумагу и прочее покупать... А и у нас же тут свои расходы...» «Что бы там ни было, способного мальчика мы не можем оставить без образования, — решительно заявила мать. — Отпустим прислугу, сократимся во всем, когда-нибудь и поголодаем, но Егорка должен учиться». «Поеду-ка я к братцу, — вмешалась в разговор бабушка. — Он должен помочь нам». Отец и мать одобрили решение бабушки.
Единственный родной брат бабушки, он же и крестный матери, протоиерей Иасон Давидович Лукашевич тогда с давних лет настоятельствовал в городском Себежском соборе. Умер он в 90-х годах, мне так и не пришлось увидеть его. Он был бездетен, богат и скуп. Последнее его качество, между прочим, сказывалось в том, что он единственной своей сестре, моей бабушке, очень нуждавшейся, аккуратно высылал помощь в размере... 10 рублей в год. Вскоре бабушка на отцовской лошади отправилась к брату в г Себеж, стоявший от нашего села приблизительно в 140 километрах.
Мать с нетерпением ожидала возвращения бабушки. Наконец бабушка вернулась. Мать бросилась к ней: «С радостью ли прибыла ты, мамочка? Что крестный? Обещал ли помощь?» Бабушка заплакала: «Отказал... Говорит, что же надумали — дьячковского сына учить... Отдайте его в сапожники, и будет с него». Так, с благословения своего богатого деда-протоиерея я должен был стать сапожником, но моя мать сказала: «Не плачь, мама! Бог с ним, с крестным! И без его помощи Егорка получит образование. Себе во всем откажем, а неучем его не оставим».
1 августа отец на своей лошадке отвез меня в г. Витебск, где я должен был выдержать приемные экзамены. Путь был неблизкий: наше село находилось в 90 километрах от Витебска. Проехав 55 километров, мы ночевали в г. Городке. Я горел нетерпением, когда же увижу Витебск, где мне предстоит выдержать экзамены и затем долго учиться. Вот и Витебск. Скоро начались экзамены, которые я выдержал успешно. Я — ученик духовного училища.
17
II. В духовном училище
Я ликовал. Идучи по городу, воображал, что все смотрят на меня, — не могут они не видеть, что я не кто-нибудь, а ученик духовного училища!
В селе же рассуждали, что отец зря отдал меня в училище: скоро или меня выгонят за озорство, или я сам убегу оттуда. Вероятно, такие разговоры тревожили моих родителей. Не иначе как по поручению отца наш корчмарь Н.И. Савин в начало сентября, будучи в Витебске, зашел в наше училище, чтобы осведомиться о моих успехах и поведении. Его удивлению не было границ, когда и от учеников, и от надзирателя он получил самые лучшие обо мне отзывы.
Действительно, в Витебске я стал неузнаваем. Отец поместил меня на квартиру к соборному диакону Ивану Алексеевичу Волкову, женатому на двоюродной сестре моей матери, с платой за квартиру со столом, мытьем белья и баней по 7 рублей в месяц. У Волковых было три сына; Дмитрий — на 4 года старше меня, Иван и Семен — на 4-5 лет младше меня. Дмитрий усвоил дурную привычку — совсем не от желания серьезно изучать науки сидеть в каждом классе по два года. Поступив в училище, я застал его перешедшим в 3-й класс. Не изменив своей привычке, он потом просидел в этом классе 2 года, а затем остался на 2-й год и в 4-м классе, где я и догнал его.
Дмитрий был спокойным малым, но Иван и Семен были забияками, себя считали хозяевами в доме, горожанами, а на меня смотрели как на пришельца из деревни. У меня же не было много защитников — бабушки, дедушки и горячо любимой матери. В училище кругом были чужие люди. И я сразу присмирел. Кроме того, учебное дело заинтересовало меня. Скоро все учителя обратили на меня внимание как на лучшего в классе, способного, примерного ученика. В особенности я успевал в арифметике, все объяснения учителя я схватывал на лету, быстро и безошибочно решал все задачи. Учитель перестал вызывать меня к очередному, как других учеников, ответу. Я спрашивался тогда, когда никто в классе не мог ответить на вопрос или решить задачу. Также мои ответы учитель часто оценивал баллом 5 (при пятибалльной системе). И учителя, и ученики считали меня первым в классе.
Кончилась рождественская треть. Отец приехал на своей рыжей лошадке, чтобы взять меня на Святки домой. В училище ему выдали мой отпускной билет, на второй странице которого, где выставлялись месячные баллы по успехам и поведению, стояли одни пятерки. Просиявший отец поцеловал меня и предложил в награду за успехи купить мне калоши. Признаться, меня очень бы порадовали калоши. Но я не забывал, что отцу трудно содер-
18
жать меня, мечтая, что меня примут на казенное содержание, и потому решительно отказался от подарка; чтобы начальство не подумало, что мой отец богат. А один из учеников старшего класса сострил: «Отец Шавельского недоволен баллами сына: одни пятерки и ни одной шестерки». Эта шутка быстро распространилась, и его товарищи долго дразнили меня.
В родное село я прибыл героем: шутка ли, я — первый ученик в классе! Радости матери и моих милых старичков не было границ: мать и бабушка не ошиблись во мне; дедушка гордился, что я его ученик. Праздники прошли быстро. 17 января я опять покинул родительский дом. При прощании, обливаясь слезами, бабушка сунула мне в руку серебряный рубль. И это она делала потом всякий раз при моем отъезде в училище. А ведь они с дедушкой получали, считая и братнее пособие, 18-20 рублей в год. Из них, значит, три рубля она отдавала мне. Отказаться от денег нельзя было: она приняла бы отказ мой как самое жестокое оскорбление. Ою этих рублях я и доселе не перестаю вспоминать как о евангельской жертве вдовицы. Любовь бабушки ко мне была беспредельна. Мать рассказывала, что бабушка, проводив меня в училище, с горя ложилась в постель и два-три дня не вставала с нее.
8 января меня доставили в Витебск. Я опять у дьякона И.А. Волкова. В воскресенье вечером к нему зашли его знакомые священники о. Софроний Серебренников и о. Дамиан Макаревский. Первый служил в с. Еленце, второй — в с. Завережье Невельского уезда. Только 4 километра разделяли их села. Они были сверстниками и жили в большой дружбе. Их сыновья — первого Стефан, а второго Петр — учились со мною в одном классе и за рождественскую треть успели «утешить» своих родителей значительным количеством двоек. Обеспокоенные двойками отцы прибыли в Витебск, чтобы принять какие-либо меры против новых возможных двоек. Помощник смотрителя училища Иван Фомич Богданович посоветовал им: «У о. дьякона Волкова квартирует одноклассник ваших сыновей Шавельский, разумный и скромный мальчик, лучший в классе ученик. Поместите туда своих сыновей, чтобы Шавельский влиял на них и, когда потребуется в ученье, помогая им». Волковы согласились взять на квартиру обоих мальчиков. Уходя, о. Софроний и Дамиан наградили меня двумя полтинниками. При этом о. Дамиан обратился ко мне: «Смотри ж, Егорушка! Мы надеемся на тебя. Ты должен постараться, чтобы ты оставался первым, Степка стал вторым, а Петька мой — третьим в классе».
Задача давалась мне неразрешимая: превратить двоечников в пятерочники. Все же получился немалый успех: мои Степка и Петька, освободившись от двоек, перешли во второй, а затем в третий класс. В 3-м классе я был принят на казенное содержание
19
и, перейдя на казенную квартиру, содержавшуюся вдовою Борисович, расстался со своими приятелями. После этого дела у них пошли хуже.
Мы во 2-м классе. Продолжаем жить в соборном доме. Дом стоит на возвышении. От дому спускается на север к переулку двор, длинным коридором огражденный с обеих сторон высоким дощатым забором. Конец августа: солнце зашло, но на дворе тепло и светло. По небу тихо плыла луна, везде переливались огоньки звезд. После ужина у Петьки разболелись зубы. Тетка-дьяконица дала ему какое-то лекарство, но от него не легчало. Тогда дьякон решил применить свое искусство. «Пойдем, ребята, во двор, — обратился он к нам троим, — я вас научу заговаривать зубную боль. Лучшего средства не может быть. Вы запомните, что я буду говорить. Только старшим вас не сообщать их, иначе заговор и у вас, и у них перестанет действовать. А младшим можете сообщать». Мы последовали во двор за дьяконом. «Теперь, — скомандовал дьякон. — становитесь в ряд около меня и смотрите на луну и повторяйте за мною!» Дьякон, также смотря на луну, начал заклинание, представлявшее бессвязный набор маловразумительных для нас слов. Я толкнул локтем Степку, Степка — Петьку. Петька был очень смешлив. Чтобы не прыснуть со смеху, он сжал двумя пальцами нос и, не могши сдержаться, издал сильный звук. «Свиньи вы, невежи!» — крикнул дьякон и ушел, не закончив заклинания. Тем не менее от всего происшедшего у Петьки утихла боль.
Кажется, в сентябре 1882 г, дьякон Волков получил назначение в богатый Петропавловский приход. Пришлось оставить соборный дом. Наняли частную квартиру, поместительный домик с садиком и огородом, почти на окраине города, против казарм 63-го Углицкого и 64-го Казанского полков. Домик этот принадлежал двум братьям Короткевич, витебским мещанам. Они жили в другом, рядом стоявшем домике, на чердаке которого помещалась огромная голубятня с разными приспособлениями для полетов своих и для ловли чужих голубей. Младший Короткевич — Филипп, 25-летний здоровый одноглазый парень, — все свое время отдавал голубям: размножал, дрессировал, покупая, променивал своих, заманивая и ловил чужих, которых должны были потом выкупить их хозяева. В той части города голубиный спорт был очень развит и умелым голубятникам приносил значительный доход. Мы ежедневно могли наблюдать, как к Филиппу приходили хозяева пойманных голубей, торговались, спорили, ругались с ним, пока он не отдавал пойманного. А то Филипп беспокойно шагал около своей голубятни и ругал «сукина сына» своего голубя, попавшего в ловушку соседа-голубятника, и затем шел выкупать пойманного. Нас очень занимала вся эта процедура.
20
Хотя с переходом к Петропавловской церкви материальное положение Волковых сильно улучшилось, однако они не сократили, а увеличили число квартирантов. Прибавилось еще четыре человека: два брата Красавицких, Фотий Черепнин и красавец атлет Николай Одельский, в 1888 г. простудившийся и быстро сгоревший от чахотки. Кроме младшего Красовицкого, все они были моими одноклассниками, все были хорошие и способные ребята, кроме доброго и чрезвычайно трудолюбивого, но совершенно неспособного Фотия.
Наше положение на новом месте жительства сильно ухудшилось: всех семерых нас поместили в не такой уж большой комнате, которая стала служить нам и спальней, и местом для занятий; кормить нас начали гораздо хуже, чем раньше; в пост же мы положительно голодали. Из подслушанного разговора дьякона с женой мы узнали, что они собираются обзаводиться собственным домиком. Значит, сообразили мы, на наших желудках экономию загоняют. К счастью, я скоро как казенно содержавшийся перешел в общежитие вдовы Борисович, кормившей нас как на убой — обильно, всегда вкусно, даже изысканно.
Теперь скажу несколько слов о самом училище. В мое время смотрителем училища был протоиерей Матвей Иванович Красовицкий, окончивший курс Московской духовной академии, человек умный, но замкнутый, малообщительный. Его общение с учениками было очень ограниченным. Только в самых крайних случаях ученики обращались к нему, когда требовалось специальное от него разрешение. Таков был, например, следующий случай. Мальчишки что обезьяны. Показалось им, что вырвать зуб — это своего рода шик, признак зрелости. Начгиш у разных зубодеров рвать зубы. Узнав об этом, о. Матвей приказал. чтобы без его разрешения никто из учеников не рвал зубов. Моему однокласснику, большому сорванцу Алексею Овсянкину, все же захотелось после этого выдернуть зуб, и он отправился к о. Матвею за разрешением. О. Матвей сидел в правлении училища, сосредоточенно перечитывая бумаги. Овсянкин открыл дверь и остановился у входа в комнату. О. Матвей не обращая на него внимания. Овсянкин кашлянул. О. Матвей поднял голову, через очки взглянул на просителя: «Тебе что надо?» — «Позвольте мне. отец Матвей. вырвать зуб!» — сказал Овсянкин. О. Матвей опустил голову и опять углубился в чтение. Овсянкин продолжая стоять. Через несколько минут о. Матвей опять поднял голову и объявил просителю свое решение: «Иди ты лучше оторви себе голову!» Ученики уважали о. Матвея, считая его очень умным и справедливым.
Интересны последние годы жизни о. Матвея. Кажется, в 1883 г. он купил выигрышный билет у своей свояченицы Руженцовой, по первому мужу Григорович. Через полгода на этот билет пал самый
21
большой выигрыш — 200 тысяч рублей. До этого времени о. Матвей получал по должности смотрителя 1200 рублей в год, жалованье, достаточное для скромного существования. И о. Матвей со своей семьей (женой, сыном и двумя дочерьми) жил очень скромно. Теперь он стал богатым: капитал мог давать ему процентов 10 тысяч рублей в год, а губернатор, первое лицо в губернии, в то время получал только 5 тысяч рублей в год. Но с богатством пришли несчастья. Свояченица потребовала выигрыш, так как это был ее билет. Не успевши в своем требовании, она подала жалобу в суд. Суд отказал ей, но самая судебная процедура, сопровождавшаяся неприятными для о. Матвея разговорами, пересудами и инсинуациями, сильно надломила его здоровье. Во время этого процесса он рассорился со своей женой, принявшей сторону свояченицы. Разошелся о. Матвей и с многочисленными своими родственниками, каждый из которых претендовал на часть выигрыша. Летом, когда о. Матвей с семьей жил на даче, на нее напали разбойники, и только чудом спаслась семья. Старшая дочь о. Матвея осталась в девицах, считая, что женихов прельщает ее приданое, а не она сама. Старые друзья о. Матвея, знавшие его бедняком, теперь сторонились его, когда он стал богатым. В душевном одиночестве и смущении доживал о. Матвей свой век.
Помощником смотрителя училища был Иван Филиппович Богданович, студент семинарии, окончивший курс по 1-му разряду. И по внешнему виду, и по духовным качествам он был создай для начальствования. Росту выше среднего, с чистым открытым лицом, всегда изящно одетый, аккуратный и точный, умный и распорядительный, строгий и справедливый, он пользовался большим уважением не только у учеников, но и у их родителей и учителей. Ученики, кроме того, его боялись, так как, отчитывая провинившегося, он не стеснялся в выражениях и умел донять самого бесчувственного. Особенно часто доставалось от него ленивым, худшим ученикам. Великовозрастный, но туповатый ученик Я. Емельянович при каждом ответе урока выслушивал реплики Ивана Филипповича вроде таких и подобных: «Болван вы! Какая же гад — рыба?» (Яше подсказывали «ибо», а он, не расслышавши, хватил «рыба»), «Усы у вас выросли, а ума не вынесли. Женить вас надо, да в пономари пристроить. А тут вы без толку сидите: только воздух портите». Великовозрастный и великорослый мой родственник Дмитрий Волков при ответе приседал, чтоб не так был заметен рост его. «Волков! Носом в парту не упирайтесь! От этого не перестанете болваном быть. Готовились бы к урокам лучше! Собираетесь до седых волос сидеть тут у нас. Хуже редьки надоели вы нам».
Фактически Иван Филиппович всем руководил в училище. О. Матвей был красивой вывеской, а хозяином в училище был Иван Филиппович.
22
Как преподаватель греческого языка Иван Филиппович не оставлял желать лучшего: умел толково и для всех понятно объяснить урок, умел и настоять, чтобы его объяснения были внимательно выслушаны и урок старательно выучен. Благодаря Ивану Филипповичу мы поступали в семинарию серьезно подготовленными по этому предмету. Преподавай он этот предмет и в семинарии, он сделал бы нас настоящими эллинистами.
Священную историю Ветхого и Нового Заветов, катехизис и богослужение преподавая нам священник кафедрального собора о. Василий Олимпович Говорский, молодой и нежно красивый, скромный и благочестивый, всегда изящный и ровный. Как и Иван Филиппович, он был студентом семинарии. Учитель это был заурядный: отсюда и досюда, по учебнику. Требовал знания учебника, и только. Огня в нем не было. В 1911 г. он был принят мной в Ведомство военного духовенства.
Арифметику преподавая красавец священник Успенского собора, студент семинарии о. Александр Ефимович Гнедовский, преподавая просто, но достаточно толково. В 1887 г. он перешел в военное ведомство: скончался в 1912 г., я отпевал его.
Латинский язык в нашем классе преподавался студентом семинарии Алексеем Андреевичем Черепниным. Ученики звали его Махоркой, потому что этим зельем всегда от него пахло и оконечности пальцев правой руки были желтыми. Черепнин преподавая неплохо, но его невзрачный вид и вялость значительно метали ему. Потом, уже пожилым, он женился, принял священный сан и служил священником в селе Фалковичи (в 14 километрах от Витебска), где и скончался.
Учителем русского языка я застал студента семинарии Михаила Гавриловича Жданова, красивого мужчину и ничем не выдававшегося учителя. В следующем году он оставил службу в училище и на его место был назначен окончивший Новороссийский университет Георгий Гаврилович Левицкий, сын священника Черниговской губернии. По лицу и прическе — точный портрет Н.В. Гоголя, всегда веселый и жизнерадостный, остроумный и подвижный, он фанатически любил свой предмет и умел и в учениках возбудить любовь и интерес к нему. Скоро он заслуженно стал любимым нашим учителем, потому что преподавал он с увлечением, живо, интересно, увлекательно. У него занимались и успевали даже самые слабые ученики. Через несколько лет Левицкий перешел на ту же должность в Полоцкий кадетский корпус, где и служил до своей смерти.
Географию преподавая о. Матвей, смотритель училища. Преподавание велось им несерьезно: всегда он сильно опаздывая на уроки: к урокам не готовился, при объяснениях уроков вдавался в мелочи и не придерживался системы: удовлетворялся самыми
23
незначительными познаниями учеников, которые в ущерб своему развитию пользовались этим.
Остается сказать несколько слов об учителе пения, соборном диаконе Алексее Ивановиче Виноградове, и надзирателе Павле Ивановиче Лузгине. О. Алексей по развитию был истым дьяконом, преподавал пение примитивно, особым его благоволением пользовались ученики, певшие в архиерейском хоре, которым им он ставил 5,5 (при пятибалльной системе). Павел Иванович, студент семинарии, выделялся своим необыкновенно высоким ростом, за что ученики прозвали его Каланчой. Другое его прозвище было Мизгирь. В его положении, когда его должность по принятым тогда порядкам была чисто полицейской, ему трудно было заслужить любовь учеников, но он и не пытался приобрести ее.
Врачом училища был немец Карл Иванович Бергнер. В городе его считали недурным врачом, но наши ученики брезгливо относились к нему, так как он одновременно состоял врачом и в витебских публичных заведениях.
Нельзя не упомянуть еще об одном члене училищной корпорации — училищном служителе Парфене, мужчине лет сорока, обладавшем могучими мускулами и великой отвагой. Мы, ученики, с большим уважением относились к нему, так как он был знаменитым бойцом в городских боях.
Наше училище помещалось в небольшом одноэтажном здании, принадлежащем Красному Кресту, на Малой Задвинской стороне города, в одном квартале от центральной Вокзальной улицы. С большого училищного двора в здание вели два входа. Первый вход вел в маленький вестибюль, направо от которого находилась классная комната 4-го класса, а налево — 2-го класса. Против входных дверей была дверь в учительскую, а слева от учительской находилась комната для заседаний правления училища, служившая в то же время и кабинетом смотрителя. Второй вход вел в узкий коридор, на правой стороне которого помещались приемная врача с небольшой больничной комнатой и классная 1-го класса, на левой — комната служителя и классная 3-го класса, соединявшаяся дверью с учительской. Классные комнаты были небольшие. но мы, неизбалованные дома, не замечали неудобств нашего здания. Все ученики жили на частных квартирах, городские — у своих родителей.
Рядом с нашим училищем на той же улице стояла военно-гарнизонная Николаевская церковь, причт которой состоял из священника о. Николая Заблоцкого и псаломщика Ивана Михайловича Сотко. Дети о. Николая Аркадий и Константин учились в одном со мной классе. Так как эта церковь считалась и нашей, училищной, и ее мы посещали в воскресенье и праздничные дни, в ней совершались все училищные требы, то я скажу несколько слов о членах ее причта.
24
о. Николай не производил на меня впечатления: служил он холодно, без всякого воодушевления, голое у него был слабый и невнятный, наружностью тоже не привлекал он. Помнится, что он был нервным и раздражительным. Но Иван Михайлович был восхитителен. Небольшого роста, всегда прилично одетый, благообразный, с большой лысиной и круглым добрейшим лицом старичок, он и сейчас, почти через 70 лет, как живой представляется мне. Мы, ученики, уже пришли к литургии. О. Николай совершает проскомидию, а Иван Михайлович читает часы. Читает наизусть, расхаживая по церковному амвону и двумя пальцами туша надгоревшие в подсвечниках свечи. Его странствование нисколько не мешает чтению: Иван Михайлович читает внятно, отчетливо, проникновенно, так что каждое слово западает в душу. Так же прочитывая и шестопсалмие — наизусть, туша свечи. Пел же Иван Михайлович, пожалуй, еще лучше, хоть и не обладая большим голосом. Пел он нежным баритоном, без всяких выкриков и фокусов, задушевно, строго церковно, разумно. Другого подобного церковного певца я не встречал в течение всей своей жизни. По окончании академического курса живя в Петербурге, я ежегодно навещая Витебск и тогда непременно заходил в Николаевскую церковь, чтоб еще раз послушать милого Ивана Михайловича.
Поговаривали, что он часто пропуская лишнюю рюмочку, о чем будто бы свидетельствовал порозовевший кончик его носа. Я ни разу не видел Ивана Михайловича выпившим, но. возможно. эти разговоры имели основание. В те времена нередко случалось, что благочестие уживалось с выпивкой. Был у меня в Петербурге большой приятель — академик, очень умный, честнейший, благороднейший, благочестивый человек, строгий постник; во все постные дни, не исключая обыкновенных среды и пятницы, сам не прикасался и семье своей не разрешал прикасаться ни к чему скоромному. Но от хмельного пития не отказывался ни в будни, ни в праздники, ни в мясоед, ни даже в Великий пост. На этой почве мы с ним однажды поссорились. Вышло это так. Наш общий знакомый пригласил нас обоих к себе на ужин. Была среда, значит, день постный. А знакомый-то наш был очень богат, гостеприимен и постами не интересовался. Наготовил он, чтоб ублажить нас. всякой всячины — и постной, и скоромной. Нас пригласили к столу. Увидев множество мясных закусок, мой приятель насупился, начал покашливать. Это у него означало, что он недоволен. А хозяин как нарочно приставая к нему: «Возьмите ветчины! Замечательная!.. А это гусь копченый. Тоже заслуживает внимания... Таких грибков в сметане, как эти, вы никогда не едали — попробуйте!..» Мой приятель начал раздражаться. Тогда я обратился к нему, наливая только что опорожненную им рюмку: «От этой же постнятинки ты, конечно, не откажешься?» «Ты
25
хочешь, чтоб я ушел отсюда?» — сердито ответил он и после в течение нескольких дней не разговаривал со мной.
В городе нас звали бурсаками и не без оснований: наше училище продолжало сохранять многие особенности старой бурсы, которую так красочно представил Помяловский. Переменились учителя, изменились учебники и методы обучения. Но воспитательная сторона во многих отношениях оставалась прежней. В училище, где было начальство, мы занимались науками, уроками, остальное время проводили на квартирах, в большинстве которых жило по 7-10 учеников. Там мы были предоставлены самим себе. Квартирохозяева не считали своим долгом, да и не обладали нужным авторитетом и способностями, чтоб воспитывать нас. А начальство... О. Матвей жил в соседнем доме с квартирой вдовы Борисович, но за два года он ни разу не зашел к нам. Почти не посещал ученических квартир и помощник смотрителя. Надзиратель Павел Иванович заходил раз-два в месяц, всякий раз не более чем на 5 минут. Задаст, бывало, несколько вопросов: «Все ли дома? Чем занимаетесь? Выучили ли уроки?» — и оставит нас. Правилам приличия и обращения никто нас не учил, идеалов нам никто не рисовал, бесед дружеских, отеческих с нами никто не вел. Единственный человек являлся исключением — это Г.Г. Левицкий, пользовавшийся всяким случаем, чтоб войти в дружеское общение с учеником. Особенно памятны его загородные с нами прогулки. Бывало, выведет нас за город — на Юрьеву горку или еще куда-либо — и там затевает игры, рассказывает нам, беседует с нами, наставляет нас. Если бы каждый учитель хоть отчасти следовал примеру Георгия Гавриловича!
Кажется, иногда начальство намеренно закрывало глаза, чтобы не замечать наших проступков. В то время еще были в моде кулачные бои. В Витебске, как только на реке Западной Двине, делившей город на две части, прочно замерзая лед, начинались бои. Обыкновенно в воскресные или праздничные дни в послеобеденное время в расположении города на обоих высоких берегах реки собирались тысячные толпы народа. Выступали бойцы, рослые, бородатые, иногда лет 50-60. Лучшие бойцы были городскими знаменитостями; их все знали, после каждого боя их имена передавались из уст в уста. На нашей стороне такими знаменитостями были: Парфен, наш училищный служитель, и Бочка, по профессии бондарь, почему и прозвали его так. Огромного роста, толстущий, как бочка, богатырски сильный — он был страшен для своих противников: их ряды валились под его мощными ударами. Парфен был в ином роде: росту выше среднего, худощавый, он брал силою своих мускулов и ловкостью. Благодаря этим двум бойцам победа часто давалась правой (нашей) стороне. Стоявшие на берегах толпы выкриками подбадривали, поощряли, а
26
при удачах бурно приветствовали — каждая сторона своих бойцов. Я не слышал об убитых в этих боях, но возвращающихся со свернутыми скулами, с окровавленными физиономиями не раз видел. Вообще, эти бои представляли дикое зрелище. Однако полиция не препятствовала им.
У нас в училище тоже зимою на переменах между уроками происходили свои бои. Туг одна сторона училища (2-й и 4-й классы) шла против другой (1-й и 3-й классы). Дело начиналось со снежков, переходило в потасовку, а кончалось мордобитием. Каждая сторона имела своих чемпионов. Когда я был в 1-м классе, на старшей стороне (2-й и 4-й классы) выделялся своей силой четвероклассник Яша Емельянович, великовозрастный слабый ученик, в каждом классе отсиживавший по два года. Огромного роста, с большой головой, монгольского типа широким лицом с крохотными глазами и толстым носом, он своей массивностью производил на нас. малышей, большое впечатление, которое еще увеличивалось тем, что он раза два в неделю тупой бритвой скоблил себе бороду. Мы, малыши, тогда с благоговением смотрели на него и каждый в душе завидовал ему.
2-й и 4-й классы как состоящие из более взрослых должны были бы побеждать нашу сторону — 1-й и 3-й классы. Но на нашей стороне был свой удалец — ученик 3-го класса Юзя (Иосиф) Стукалич, красивый, стройный юноша, обладавший большой силой и ловкостью. Благодаря ему часто брала перевес и наша сторона.
Училищные бои происходили, так сказать, под носом начальства. которое о них знало, но намеренно закрывало глаза. Обыкновенно на переменах надзиратель Павел Иванович расхаживая по двору, наблюдая за поведением учеников. Но как только начинался бой, он исчезал со двора.
По субботам после обеда наши бурсаки вели бои с евреями около синагоги, находившейся на северной окраине города недалеко от Ильинской церкви. Бои начинались малышами, вызывавшими евреев на бой. Когда же выступали евреи, нередко с участием взрослых, даже пожилых. тогда из засады выбегали наши бойцы и разгорался серьезный бой. Нашей опорой были Юзя Стукалич и Яша Емельянович. К сожалению, у последнего было слабое место: малейший удар в нос вызывая сильное кровотечение, и Яша выбывая из строя. Третьим по удали и успехам бойцом был мой однокурсник Семен Григорович. У него был свой метод борьбы: бросаясь «баранком», согнув голову, он ударял в живот или в грудь противника и опрокидывая его. Или же он прижимал противника к стене или забору и царапая ему лицо ногтями, специально для этого отпущенными. Это была жестокая операция: кожа клочьями валилась с лица противника, обливавшегося кровью. Я в бойцы не годился и на третьем году учебы мною стали пользоваться только как застрельщиком.
27
Из 1-го класса во 2-й и из 2-го в 3-й я переходил первым по успехам. Летом же, по переходе в 3-й класс, со мною случилось несчастье: собирая в лесу грибы, я встретился с волком, что сильно испугало меня. Я начал заикаться. При малейшем смущении или волнении я терял дар речи. Это чрезвычайно неблагоприятно отразилось на моих успехах, особенно в семинарии, где здоровым меня не знали и где я вынужден был давать только письменные ответы.
III. В семинарии
В августе 1885 г. я не без волнения вступил в священные стены Витебской духовной семинарии как ученик ее. Ректорствовал тогда архимандрит Паисий, в миру священник Петр Виноградов, до назначения на ректорскую должность состоявший законоучителем Витебских мужской и женской гимназий. Неглупый, добрый и общительный, он, однако, отличался странностями. Например, любил в вечернее время посещать классы, служившие ученикам и комнатами для занятий. Но появлялся он в классах в сопровождении своей собаки Бургаса, которому, бывали случаи, сопутствовала сучка. Когда же Бургас начинал безобразничать, наш о. ректор снимал камилавку и, ударяя ею Бургаса, с улыбкой приговаривал: «Какой же ты болван, Бургас! Бесстыдник! Пошел вон!» В оценке успехов архимандрит Паисий был очень пристрастен. Особым его благоволением пользовались певчие семинарского хора. Лучшие певцы могли совсем не учиться, будучи уверены, что о. ректор не допустит, чтобы они остались на второй год в классе. Голосистого и способного ученика Леонтия Астахова он на экзамене принял в семинарию по окончании последним только 3-го класса духовного училища, что неблагоприятно отразилось на последующих успехах Астахова. О. Паисия в семинарии не столько интересовало учебное и воспитательное дело, сколько семинарско-церковный хор, который при нем стоял очень высоко.
Не прерывал о. Паисий общения и со своими бывшими учениками и ученицами — гимназистами и гимназистками. Рассказывали, что он особенно любил знакомить первых со вторыми и чаще всего на бульваре около семинарии. Скончался он в 1900-х годах в сане Туркестанского епископа.
В 1886 г. ректором нашей семинарии стал протоиерей Иаков Андреевич Новицкий, небольшого роста, худенький, с длинной черной бородой. Его семинаристы считали ученым, философом. Может быть, они и правы были, но как ректор больших административных способностей он не проявил, и его участие в управлении семинарией для нас, учеников, осталось незаметным. В 1888 г. он был переведен на должность ректора же в свою род-
28
ную Курскую семинарию, и там его застала революция. Скончался он глубоким стариком сравнительно недавно.
Его заместил бывший преподаватель Полтавской семинарии протоиерей Иван Христофорович Пичета, по происхождению герцоговинец, питомец Киевской духовной академии. Когда я в Петербурге в музее императора Александра III рассматривал известную картину «Принесение Исаака в жертву», мне показалось, что изображение Авраама списано художником с протоиерея И.Х. Пичеты: густая грива волос, правильные и выразительные черты лица, длинная с проседью борода, — все как у протоиерея И.Х. Пичеты. К сказанному надо прибавить, что он был очень высокого роста и крепкого сложения.
Ученики невзлюбили о. Пичету: он им показался неприступным и слишком строгим. На самом же деле это был очень добрый, заботливый человек, разумный администратор, во многих отношениях улучшивший быт нашей семинарии. Его доброе сердце в особенности проявилось после семинарского бунта 26 октября 1889 г., главным образом, против него направленного. В этом бунте он был невиновен, а виновна была группа семинаристов, одни из которых не поняли, а другие оклеветали своего ректора. Бунт проходил безобразно: в огромном семинарском здании были выбиты окна, поломаны некоторые двери: собирались убить самого о. ректора. И это все происходило в то время, когда тут же, в квартире ректора, умирал от туберкулеза его первенец, студент университета. Виновники заслуживали большой кары, но ни один из них не пострадал, так как милостивый о. ректор всем им выхлопотал прошение. В следующем, 1890 г., протоиерей И.Х. Пичета перевелся ректором в Полтавскую семинарию. А скончался он, кажется, в 1920 г., будучи настоятелем кладбищенской церкви в г. Харькове.
Ректором нашей семинарии после о. Пичеты был назначен архимандрит Геннадий (Оконешников, из московских купцов), до того времени служивший в Афинах настоятелем посольской церкви. Назначение о. Геннадия ректором семинарии показывало, с каким безразличием относилась тогда высшая церковная власть к выбору кандидатов даже на такие ответственные должности, как ректорские в семинариях. Я. тогда ученик 6-го класса, почему-то был избран о. Геннадием в его митродержцы и потому всегда сопутствовал ему в его поездках для богослужений в кафедральный собор и другие церкви, наблюдал его и в классе на уроках, и в его квартире. Со мною он всегда был ласков, приветлив, часто угощал меня, а иногда предлагал мне пригласить к нему для угощения двух-трех моих товарищей. Кроме хорошего, я лично ничего не видел от него. Но по совести должен сказать, что трудно было найти более неподходящего, чем о. Геннадий, человека для занятия ректорской должности.
29
Начать с того, что он весил более 12 пудов. Это была какая-то заплывшая жиром туша. Усаживаясь в экипаже, он занимал все сиденье, и мне приходилось жаться к стенке. В трескучие морозы он выезжал на открытых санках в летней легкой рясе: никакой мороз не мог добраться до костей его. При длинных богослужениях он обливался потом, его подризник превращался в мокрую тряпку, как будто она только что была вынута из воды, и ключарь собора всякий раз жаловался, что о. ректор портит соборные облачения.
тучность о. ректора была благоприобретенной. Он любил покушать вкусно и обильно. Его кладовая ломилась от множества дорогих соленых рыб и разных закусок. Любил он и других угостить. В храмовый семинарский праздник (святых Кирилла и Мефодия, 11 мая) обед, которым он угощал почетных гостей — архиерея, губернатора и других губернских сановников, — был лукулловским. Ни раньше, ни после ни один ректор не давал такого обеда. Даже меня и моих товарищей, когда мы приглашались к нему, он угощал по-царски. Ученики прозвали его Пирожки, так как единственными темами в его нечастых разговорах с учениками были питательные: о пирогах (он произносил: «пирожки»), о вкусных селедках и тому подобном.
Самым же ужасным было то, что, разжирев телом, о. Геннадий сильно ослабел умом: полученное им академическое образование совсем не давало о себе знать. Память на лица у него отсутствовала — меня, митродержца, и то он не всякий раз узнавал, а что уж говорить о прочих. Этой его слабостью чаще других пользовались два моих товарища по классу — Щербов Саша и Шимкович Вася. Это были закадычные друзья, неизменно сидевшие рядом на задней скамейке. Сходства между ними было не больше, чем между мужским сапогом и дамским ботинком: Щербов — высокого роста стройный брюнет с продолговатым лицом и нежным баритоном: Шимкович — росту не выше среднего, белокурый, с лицом широким, говорил низким голосом, шепелявя, пел октавой. И одевались они по-разному: Щербов любил черный и темно-синий цвета, Шимкович предпочитал серый цвет. Но о. ректор никак не мог различить, который же из них Щербов и который Шимкович. Как не мог запомнить и того, что Вася — Шимкович. а не Шишкович. Приятели этим воспользовались: они условились по очереди готовиться к ректорскому уроку (Священное Писание в 6-м классе), к одному — Щербов, к следующему — Шимкович, и которого бы из них ни вызвал ректор, выходить приготовившемуся. Так они и действовали в течение всего года: Щербов часто отвечал за Шимковича, Шимкович — за Щербова. Ученики улыбались, а ректор не замечал этой грубой проделки.
Его преподавание Священного Писания Нового Завета (курса 6-го класса) было смехотворным. Никаких объяснений или разъ-
30
яснений. О. Геннадий требовал от отвечающего только перевода священного текста с греческого на русский язык. Ученики запаслись изданиями Нового Завета с двумя текстами — греческим и русским — и по ним отвечали, разбавляя русский перевод кое-чем из учебника. Получалась забавная картина: о. ректор сидел на кафедре, отвечающий стоял около него с Новым Заветом и по нему прочитывал русский текст, приводя о. ректора в удивление, что ученики так свободно и точно переводят с греческого.
В последний раз я видел архимандрита Геннадия перед Рождеством 1891 г., когда я служил псаломщиком в селе. Прибыв в Витебск, я остановился у своего бывшего товарища, Иосифа Григорьевича Автухова, тогда служившего надзирателем в семинарии. Его комната только стеною отделялась от ректорской квартиры. Возвращаясь с ним из города, мы около дверей надзирательской квартиры встретились с ректором. Всего шесть месяцев тому назад он убеждал меня поступать в академию. Но у меня не было денег на поездку, да и тянула меня к себе деревня. О. Геннадий узнал меня лишь после того, как Автухов напомнил ему. «Вы из академии приехали?» — спросил он меня. «Нет, из деревни», — ответил я. «Что же вы там делаете?» — «Служу псаломщиком». — «А дальше что будете делать?» — «Женюсь, священником стану». — «Женитесь, женитесь! Помрет жена, тогда поедете в академию...» Тут о. Геннадий оказался пророком.
Воспитательной частью в семинарии заведовал инспектор. Когда я поступил в семинарию, инспектором был магистр богословия Петр Людвигович Дружиловский, с давних лет инспекторствовавший в нашей семинарии. Ученики звали его Папашкой. Возраст Петра Людвиговича по его бритому, заплывшему жиром лицу и почти бритой голове определить нельзя было. Должно быть, он тогда подбирался к 70. В городе Петр Людвигович был всем известен, так как более тучного, чем он, человека там не было. По толщине он не уступал архимандриту Геннадию, только у последнего ряса значительно скрывала толщину. Петр Людвигович как будто не ходил, а плавал или, вернее, катился, как сорокаведерная бочка. Среди учеников ходила молва, что наш инспектор — большой ученый. Но в мое время Петр Людвигович ни в чем не проявлял своей учености.
Воспитательская роль Петра Людвиговича проявлялась в следующем. Точно в 8.45 утра, за четверть часа до звонка к урокам, из находившейся в другом конце семинарского сада инспекторской квартиры выплывала грузная фигура инспектора и, покачиваясь, по мосткам через весь сад направлялась к семинарскому двухэтажному зданию, в котором помещались классы. Во всех классах раздавались голоса: «Папашка идет! Папашка идет! Держись, Околович! Не осрамись, Попейко! Папашка идет!» Последнее обращение относилось к провинившимся ученикам, которых
31
ожидало объяснение с Папашкой. У входа в здание Папашку встречал надзиратель с шестью классными журналами под мышкой. Инспектор небрежно протягивал ему руку, и оба они начинали обход классов. Войдя в класс, Папашка здоровался и приглашал учеников сесть, а сам продолжал стоять около первого ряда парт. Надзиратель подавал ему классный журнал, в котором двойками отмечались учебные грехопадения учеников. Папашка вызывал каждого вчерашнего двоечника отдельно, требовал объяснения, делал внушения. По большей части ученические объяснения бывали однообразны: «Не мог выучить урока, потому что голова болела, потому что живот болел» — и тому подобное. Шаблонны были и Папашкины внушения: «Болван этакий, ты должен был заблаговременно выучить урок; ты должен был врачу показаться и учителю заявить о твоей болезни» — и так далее. Но бывали и комические случаи.
Ученик 3-го класса Степан Околович, щупленький изобретательный мальчишка, получил двойку по математике. Он знал, что Папашка ничего не смыслит в математике, и уже придумал объяснение. «Степан Околович!» — раздается голое инспектора. Околович, принимая печальный вид, выходит на середину класса и становится около инспектора, почти касаясь его брюха. «У тебя тут стоит двойка по математике», — говорит инспектор. «Стоит, господин инспектор», — отвечает Околович и кулаком трет глаза, делая вид, что плачет. «Ты чего же не знал?» — спрашивает инспектор. «Не мог извлечь квадратного корня из гипотенузы», — отвечает жалобным голосом Околович. «Такой простой вещи не мог ты ответить! Чтоб ты разучил этот вопрос! Убирайся!» — говорит Папашка. Околович возвращается на свою парту, улыбаясь и показывая язык. Он доволен разыгранной комедией.
А то вызывает Папашка ученика 3-го класса Леонида Попейко, толкового и остроумного, но очень шаловливого и с большой ленцой мальчика. Вчера он получил двойку по гражданской истории. «У тебя тут двойка по истории», — говорит Папашка. «Да, двойка», — смиренно соглашается Попейко. «Ты почему же не выучил урока?» — спрашивает инспектор. «Вчера Осип (старик, семинарский повар) не доварил борщ с рыбой, и у меня приключился сильнейший понос — некогда было учить уроки». — объясняет Попейко. «Пошел на место, свинья!» — говорит Папашка и делает носом такое движение, как будто еще пахнет от Попейко. Леонид возвращается на свое место, приговаривая вполголоса: «Свинья... Свинья! Виноват Осип, а меня называют свиньей».
По понедельникам и попраздненственным дням Папашка пробирал еще провинившихся в отношении отпусков, то есть возвращавшихся в семинарию после разрешенного им часа и не оказавшихся на месте во время ночной проверки.
32
Ученик 6-го класса Коля Слупский, 22-летний парень, не особенно способный и достаточно наивный, был отпущен Папашкой «в гости» до 11 часов вечера. Но парень знал, что ему не вернуться ранее 2-3 часов ночи, и попросил приятелей скрыть его отсутствие, положив на его кровать «болвана». Приятели честно исполнили просьбу: свернули три пальто, сверток положили на Колину постель и закрыли его одеялом. Получалось впечатление, что под одеялом лежит человек. Но опытный глаз производившего в первом часу ночи проверку надзирателя обнаружил обман, и теперь виновный вызывался Папашкой к ответу: «Ты, Слупский, когда вернулся вчера из отпуска?» Коля уразумел, что лгать бесполезно, и честно ответил: «В 3-м часу ночи» — «А кто же лежал на твоей кровати?» — «Болван, господин инспектор». — «Значит, болваны положили болвана. А сегодня за обедом ты посидишь болваном за голодным столом в назидание младшим», — присудил Папашка. Для ученика выпускного класса такое наказание считалось очень тяжелым.
Кроме этих ежедневных посещений, при которых нередко не возвышался, а ронялся авторитет инспектора и которые, в общем, были совершенно бесплодны, воспитательская деятельность Петра Людвиговича выражалась еще в том, что он присутствовал на всех училищных богослужениях, монументально стоя впереди ученических рядов: часто появлялся во время обедов и ужинов в столовой. И только. Живого общения между ним и учениками не было. Его ни любили, ни ненавидели; к его обличениям и прещениям относились спокойно, не смущаясь и не огорчаясь ими.
К чести Петра Людвиговича надо отнести то, что у него не было никаких наушников и шпионов из учеников. А этим недугом тогда страдали многие, особенно молодые семинарские инспекторы и ректоры. Но, конечно, как инспектор он не отвечал назначению. И энергичный ректор И.Х. Пичета добился, чтобы Петр Людвигович ушел в отставку. На его место был назначен преподаватель Полтавской духовной семинарии Василий Ананиевич Демидовский.
Уже пожилой, с седой, коротко остриженной головой и седой же недлинною бородой, среднего роста, плотный, но совсем не тучный, всегда спокойный, ласковый и приветливый, неизменно добрый, он заслуживал названия Папаша, каким скоро ученики его окрестили. Он часто по-отечески беседовал с ними, и скоро все мы его полюбили. Но в то время как распущенные ликовали, что инспектор такой добрый, более серьезные и строгие сожалели. что у нашего инспектора, по своему званию обязанного всех одинаково блюсти, чтобы не страдали и любовь, и истина, нет в руках железного жезла, которым бы он укрощал противящихся истине.
33
Преподавал Василий Ананиевич Священное Писание Нового Завета (курс 5-го класса. Евангелия) одушевленно, красочно, увлекаясь известным сочинением Фаррара «Жизнь Иисуса Христа». Мы увлекались его преподаванием.
У инспектора нашей семинарии было два сотрудника по воспитательной части: помощник инспектора и надзиратель. В течение последних 4 лет моего пребывания в семинарии первую должность занимал кандидат богословия Николай Степанович Минервин. вторую — студент нашей семинарии выпуска 1887 г. Петр Тарасьевич Никифоровский. Нелегко им было заслужить любовь и уважение своих пасомых. По установившимся традициям чины инспекторского надзора были не чем иным, как полицейскими чиновниками, обязанными не пушать, ловить, хватать блудных овец. Положительных обязанностей на них не возлагалось, а лишь отрицательные. Но благодаря своей доброте, тактичности и разумному отношению к делу оба они были любимы и уважаемы нами. В особенности памятен Минервин. Он всегда умел отличить преступную выходку ученика от ошибки, и, найдя ошибку, какой бы ни была она крупной, он покрывал ее. Его мудрость я испытал на себе, будучи учеником 2-го класса. Будь кто-либо другой на месте Минервина. меня могли бы изгнать из семинарии.
На долю этих двух чинов семинарской инспекции выпадало много работы: они должны были между 7.00 и 7.30 утра побывать во всех спальнях, чтоб поднять заспавшихся; в 8.00 утра быть на общей молитве: в 8.45 четверть часа сопровождать инспектора при обходе им классов; с 9.00 до 13.00 дежурить во время уроков: в 13.00 присутствовать в столовой во время обеда: с 5 до 9 часов вечера дежурить, наблюдая за порядком во время вечерних занятий учеников в классах; в 9 часов вечера присутствовать в столовой во время ужина и на вечерней молитве; ночью в 12.00-1.00 проверять учеников в спальнях: следить за учениками и в промежуточные между обедом и вечерними занятиями часы. и после ужина. К этому еще надо добавить обязательное для них выстаивание длинных семинарских богослужений и, хоть не частое, посещение нескольких частных квартир. И все это, чтобы выслеживать, ловить и потом докладывать инспектору. Не всякий мог примириться с такого рода обязанностями. Неудивительно поэтому, что П.Т. Никифоровский променял свою должность на должность псаломщика, приняв назначение в с. Загорье, где священствовал его пожилой отец.
Самое добросовестное исполнение членами семинарской инспекции своих обязанностей как блюстителей порядка и благонравия не спасало, однако, семинарию от иногда возмутительных эксцессов со стороны ее питомцев. К этому вопросу я вернусь после. Теперь же скажу несколько о семинарском преподавательском персонале того времени.
34
В общем, наш преподавательский персонал был отличный. Наши духовные академии того времени выпускали серьезно подготовленных. всесторонне образованных, разумных богословов.
Получивший назначение на какой-либо предмет обыкновенно преподавал его до глубокой старости. Случаи перехода на другой предмет были очень редки. Неудивительно поэтому, что в наших семинариях вырабатывались очень дельные, искушенные в своих предметах преподаватели. К этому надо прибавить, что искавшие земных благ кандидаты духовных академий устраивались на других должностях, не исключая Ведомства государственного коннозаводства, семинарская же служба оплачивалась скудно, и сюда шли по большей части жрецы науки, самоотверженные работники на ниве Христовой.
Священное Писание Ветхого Завета в первых четырех классах преподавал Федор Иванович Покровский. Небольшого роста, худенький, с рыжеватенькой клинышком бородкой и немножко кривыми ногами, всегда чистенький и аккуратно причесанный, он своим наружным видом производил самое приятное впечатление. Все преподаватели являлись на уроки обязательно в форменных, с металлическими белыми пуговицами фраках: Федор Иванович часто приходил на урок в обыкновенном костюме: в черном сюртуке и черных же полосками штанах, в каких теперь появляются на разных официальных торжествах министры. Федор Иванович был бездетен, жизнь проводил совершенно трезвую и скромную и поэтому мог следовать примеру одного английского государственного деятеля: «Я не настолько богат, чтобы носить дешевые костюмы». Костюмы для себя Федор Иванович всегда заказывал из самой добротной, дорогой материи.
Ученики звали Федора Ивановича Сусликом. В этом прозвище отнюдь не выражалось ни насмешки, ни тем более неуважения. Это прозвище всегда произносилось с нежностью, иногда в уменьшительном виде — Сусличек и почти всегда с добавлением «наш». Это был у нас самый любимый и чтимый преподаватель. И Федор Иванович заслуженно пользовался нашей любовью и почтением.
Как преподаватель Федор Иванович был выше всякой похвалы. Свой предмет он преподавал восторженно, проникновенно, художественно. Мы заслушивались его объяснениями, ловили каждое его слово. Чтобы не огорчить любимого учителя, мы старались добросовестно готовить уроки по его предмету. Поступив в академию, я невольно сравнивал нашего Федора Ивановича с академическим профессором по Ветхому Завету и, совсем не намереваясь умалять достоинства этого профессора, должен по совести сказать, что сравнение было далеко не в его пользу.
35
Вскоре по окончании мною семинарского курса Федор Иванович был назначен на инспекторскую должность в Рижскую, а потом в Псковскую2 семинарию, где он и закончил дни свои.
Другим очень любимым нами учителем был преподаватель основного, догматического и нравственного богословия Николай Макарович Миловзоров. Говорили, что он блестяще окончил курс академии и должен был стать профессором. Но судьба забросила его в нашу семинарию. Это был на редкость дельный, серьезный преподаватель. В своих объяснениях он всегда дополнял учебник сведениями из разных пособий. Иногда его преподавание принимало академический характер, когда он в течение 3-4 уроков подряд лекционно разъяснял нам тот или иной вопрос, читал всегда дельно, глубоко проникая в предмет, красноречиво. После при ученических ответах он проверял, насколько его лекции поняты и усвоены нами. Его отношение к ученикам было в высшей степени деликатным: он никогда не позволял себе острить или насмехаться, не называл ученика на «ты». Впрочем, на «вы» обращались к нам и другие преподаватели. Только старики — инспектор П.Л. Дружиловский и Н.Ф. Попов (о нем пойдет речь ниже) — называли нас на «ты». Покровский никогда не «поддавливал» учеников. вызывая не в очередь. Каждый из нас мог безошибочно высчитать. на каком уровне он будет спрошен Николаем Макаровичем. Правда, некоторые пользовались этим и за это потом перед экзаменс1ми несли заслуженное наказание, когда надо было доучивать все, пропущенное ими в течение года, так как в конце учебного года мы держали экзамены по всем предметам курса.
Кром этого, у нас Николай Макарович слыл за благочестивейшего человека, строго соблюдавшего все посты, спавшего почти на голых досках и вообще ведшего благочестивую жизнь. Рассказывали, что он был влюблен, собирался жениться, но невеста его неожиданно умерла. После того он ежедневно посещал ее могилу на кладбище Покровской церкви.
В начале девяностых годов он перешел на службу в свою родную Рязанскую семинарию, где затем в первых четырех классах преподавал Священное Писание Ветхого Завета. Я очень удивлялся, когда в бытность мою студентом академии рязанские семинаристы отзывались о нем как о заурядном преподавателе. Я объяснял это тем, что. очевидно, и предмет не пришелся ему по сердцу, и ученики для него требовались иные — старших, а не младших классов. В Рязани он и доживал свой век.
Общую и русскую церковную историю преподавал нам и секретарствовал в семинарском правлении Александр Георгиевич Любимов, мужчина лет под сорок, среднего роста, худощавый, со скобелевской (расчесанной надвое) русой бородой. За его походку, за манеру чопорно, неприступно, даже надменно держать се-
36
бя ученики завали его Солдатом. При встречах с ним в городе семинаристы старших классов не раскланивались с ним, потому что он делал вид, что не замечает их, и не отвечал на их приветствия.
Большим умом он не отличался, но преподавал свой предмет отлично: рассказывал, объясняя задаваемый урок ясно, исчерпывающе, красиво, не удовлетворяясь учебниками, но искусно дополняя их сведениями из разных капитальных сочинений. Во время объяснения он ходил взад и вперед по классу, заложив руки в карманы брюк, выставив бороду вперед и не глядя на учеников. Манера странная, но мы скоро к ней привыкли и не обращали на нее внимания.
В 90-х годах он переменил службу — был назначен на должность правителя канцелярии витебского губернатора. На этой должности он не стяжал себе ни любви, ни славы. А по душе он был совсем не злой, а даже добрый человек.
Логику, философию, психологию и педагогику нам преподавал «наш генерал» — Михаил Иванович Лебедев, магистр богословия, действительный статский советник (гражданский генеральский чин), директор женской гимназии. Росту выше среднего, с красивой седеющей шевелюрой (ему было за 50) и такой же бородкой, приятно, легко улыбающийся, медлительный и важный, он одним своим наружным видом производил на семинаристов большое впечатление. На уроки он неизменно опаздывал. В противоположность А.Г. Любимову, а тем более Ф.И. Покровскому и Н.А. Миловзорову он не увлекал нас своими объяснениями: говорил медленно, с остановками, задумываясь, подбирая слова и фразы. Нам было скучновато, но мы тогда думали, что так и подобает говорить философу. Теперь я думаю иначе: нашему Михаилу Ивановичу или было некогда, или он ленился готовиться к урокам.
Русскую литературу в первых трех классах нам преподавал Иван Петрович Виноградов. Он же преподавал и немецкий язык. Наружный вид его был очень внушителен: брюнет огромного роста, с изящно подстриженной бородкой, в очках с золотой оправой, Иван Петрович производил впечатление русского барина. Блестящим преподавателем назвать его нельзя было, но все же он очень добросовестно относился к делу, в обращении с учениками был ровен и благороден, терпеливо выслушивая и их глупости. Вспоминаю следующий случай. Мы в 3-м классе. Отвечает Ф. Зубовский, совсем не блестящий ученик. Плавает, извергая нелепые глаголы. Во время ответов учеников Иван Петрович обыкновенно, заложив руки назад, шагал по классу. Но вот он остановился и, наклонив голову, чрез очки устремил свой взор на Зубовского. А тот продолжал нести галиматью. Наконец Иван Петрович не выдержал. «Откуда вы все это взяли?» — обратился
37
он к отвечающему. «Из учебника», — ответил тот. «Покажите мне ваш учебник!» Фаня — так мы звали Зубовского — с торжествующим видом понес учебник. «Какой это мудрец сделал тут разметки?» — спросил Иван Петрович. Фаня с гордостью ответил: «Я сам». «В будущем вы уж не пытайтесь сокращать. А то получается черт знает что такое», — сказал Иван Петрович. Фаня потом возмущался поставленной ему за этот ответ двойкой: «Так хорошо выучил урок, и мне поставили двойку. Несправедливо!»
Своим учителям по русскому языку Г.Г. Левицкому и И.П. Виноградову я остаюсь благодарным за данные ими мне советы. Первый в бытность мою учеником 3-го класса духовного училища, разбирая мое сочинение, сказал мне: «Не мудрствуйте вы лукаво! Пишите сочинение так. будто вы пишете не сочинение, а письмо к своему брату, другу, знакомому, которому вы должны разъяснить поставленный в теме вопрос. Тогда у вас будет выходить живо, задушевно, интересно». В семинарии И.П. Виноградов при оценке моего сочинения заметил: «Сочинение неплохое. Но суховато вы пишете. И стиль у вас хромает. Читайте-ка побольше Тургенева, он вас научит, как надо писать». Оба совета очень пригодились мне.
Преподавателем общей и русской гражданской истории (в первых трех классах) был Михаил Алексеевич Преображенский, за 40 лет от роду, красивый брюнет с роскошной шевелюрой и маленькой бородкой, широкоплечий, росту выше среднего, добрый и приветливый, нестрогий. Преподавал разумно и интересно. Мы любили его. К сожалению, до нас доносились слухи, что он неравнодушен к хмельному питию, что бедственно отражалось на материальном положении его семьи. Надо к чести его сказать, что этот свой недостаток, если только он страдал им, он умело скрывал от взора людского.
Математику и физику преподавал и в гимнастике упражнял нас Иван Федорович Иваницкий, бывший семинарист, а теперь единственный человек с университетским дипломом в семинарской учительской корпорации. Его товарищи по семинарии рассказывали, что среди них он был чуть ли не самым плохим математиком. Плохим математиком он был и на учительской кафедре. Не умел он ни заинтересовать, ни приохотить учеников. Своим слабым преподаванием он достигал того, что даже очень способные получали отвращение к его предмету. Кроме того, он был обидно наивен, и этим часто пользовались ученики.
Мы в 1-м классе. Прозвенел звонок пред началом урока. Мы ждем прихода Ивана Федоровича. Многие ученики волнуются: они не решили заданных математических задач и теперь дрожат от страха, что их ожидают единицы, на которые был очень щедр Иваницкий. Самые отчаянные сорванцы в классе — Степан Околович, щупленький, но коварный мальчишка, Леонид Попейко и
38
Семен Григорович — о чем-то совещаются. Мы знаем, что Иван Федорович непременно вызовет их. Приходит Иван Федорович, начинается урок. Один за другим проваливаются три ученика. Каждого из них Иван Федорович награждает колом (единицей). Четвертым вызывается Околович. Тихими шагами подходит он к классной доске, делает низкий поклон учителю и, взяв мел, начинает чертить на доске что-то невразумительное. А у Ивана Федоровича любимое слово «голубчик», которым он пользовался и проявляя к ученику ласку, и упрекая его. «Голубчик, Околович! Что вы тут такое чертите?» — спрашивает сошедший с кафедры Иваницкий. Вместо ответа Околович роняет мел и со всего размаху падает на пол. Попейко и Григорович стрелою подлетают к нему, хватают его один за плечи, а другой за ноги и тащат из класса. В коридоре Околович сразу «выздоравливает», и они втроем, смеющиеся, радостные, уходят в другое училищное здание. Конечно, они не вернутся. Они спасены. Благодаря им спасены и другие, потому что испугавшийся, побледневший Иван Федорович прекращает опрос учеников. Его интерес теперь сосредоточен всецело на Околовиче: почему с ним случился обморок, почему Околович такой бледненький и худенький и тому подобное. Мы наперебой объясняем ему: «Теперь, в Великий пост, нас кормят скудно и невкусно, все мы голодаем, вот и отощал Околович. А учителя, как и вы, Иван Федорович, не считаются с этим и еще более изнуряют нас своими заданиями». Иваницкий сочувствует нам, обещает снисходительнее относиться к нам. В объяснениях проходит весь урок. Как только Иван Федорович вышел из класса, в класс влетели сияющие три наших проказника. Они, как и другие, которым угрожали колы, были в восторге от проделки.
Другой случай. Нас, учеников 4-го класса, Иван Федорович привел в физический кабинет для демонстрации опытов. Кабинет небогатый, а экспериментатор несчастливый: часто не удаются у него опыты. Лучшие ученики полукругом стоят около учителя и внимательно следят за его действиями, худшие бесцельно бродят по кабинету, а наши «выпивалы» — верзила Павел Покровский и опустившийся Вася Ноздровский — подходит к стоявшей в шкафу бутылке с чистым в 95° спиртом и по очереди потягивают из ее горлышка. Когда уже бутылка опорожнена, Ивану Федоровичу потребовался спирт для опыта, и он приказал принести злополучную бутылку. «Скажи ему, — шепнул посланному Покровский, — что я с Васькой по ошибке вместо воды его спирт выпили!» Иван Федорович заволновался: «Какой ужас! Нельзя быть такими неосторожными... Они же могут отравиться... Где они?» Захмелевшие Покровский и Ноздровский подошли к нему. «Голубчики! — продолжал волноваться Иван Федорович. — Можно ли быть такими неосторожными? Скорее идите к фельдшеру.
39
чтобы он дал вам лекарство!» А им только и надо было это. Они немедленно отправились: только не к фельдшеру, а в кладовую, где в их сундучках имелось соленое сало — чудесная закуска к выпитому спирту.
Ученики не любили Ивана Федоровича, но был случай, когда они искренне посочувствовали ему. Кажется, в 1886 г. ученик 2-го класса Иван Околович, старший брат нашего Околовича, обозлившись на Ивана Федоровича за то, что тот ставил ему двойки, во время урока проник в учительскую и острым ножом полоснул по спине дорогой, новенькой шубы Ивана Федоровича. Иваницкий был очень состоятельным человеком, и порча шубы материально не разорила его. Но этим ни в какой мере не оправдывался дерзкий и дикий поступок Околовича. Ученики приняли как справедливейшее возмездие Околовичу — изгнание его правлением из семинарии — и нарекли его Шуборезом.
Обличительное богословие, историю и обличение русского раскола преподавал нам Петр Павлович Зубовский, только что окончивший курс академии, человек очень способный и еще более трудолюбивый, в обращении с учениками всегда деликатный и доброжелательный. И не он, а определенно порочный учебник был виновен в том. что изучение нами «Обличения русского раскола» насколько было мучительным, настолько же оказывалось и бесплодным. Учебник этот был составлен по системе практиковавшихся тогда во всей России миссионерских блудословий, именовавшихся собеседованиями со старообрядцами, часто озлоблявшихся и редко обращавших последних к Православной Церкви. Учебник был переполнен иногда очень длинными выдержками из старопечатных книг, говорящими против разных пунктов старообрядческой веры. Точный и исполнительный Петр Павлович требовал, чтобы мы наизусть заучивали эти выдержки. Самое название предмета «обличением» было порочным. Обличение чаще раздражает, чем привлекает. А старообрядцев надо было привлекать любовию, разъяснениями их близости к нам, единства с нами по вере, греховности нашего разделения.
Вскоре, чуть ли не в 1891 г., Петр Павлович был назначен на должность правителя канцелярии витебского губернатора, а затем вскоре же переведен на службу в Петербург. Перед революцией он был товарищем министра земледелия. Скончался он, кажется, в 1923 г. в Калиновском монастыре Велико-Тырновской епархии в Болгарии. Там тогда помещалось Русское земледельческое училище, в котором он преподавал пение и исполнял какие-то хозяйственные обязанности.
Греческий и французский языки преподавал Алексей Никанорович Боголюбов, благообразный, деликатный, благороднейший человек. Скоро он принял священный сан и, оставаясь учителем
40
семинарии, состоял затем священником кафедрального собора. Страшный недуг — туберкулез — скоро свел его в могилу.
Латинский язык и церковное пение преподавал Николай Ферапонтович Попов, благообразный старик за 60 лет, с красивой поседевшей шевелюрой и длинной седой бородой, доброжелательный и благодушный. К нам он всегда обращался так: ребята или мальцы. В обеих ролях — и как латинист, и как певец — он был забавен. На латинский язык в семинарском образовании он смотрел как на аппендикс в человеческом организме. Придя в класс, он норовил как бы бросить перевод и заняться болтовней с учениками и пользовался всяким случаем к этому. Встретится слово «метеор», и Николай Ферапонтович спрашивает нас: «Вы, ребята, знаете, что такое метеор?» Нам тоже неохота заниматься латынью, и мы дружно кричим: «Не знаем! Не знаем!» Хоть каждый из нас хорошо знает, что такое метеоры. «Я объясню вам, — начинает Николай Ферапонтович. — Метеоры — это падающие звезды. Понимаете ли, от планет отрываются куски и летят на Землю... Тебе что надо. Сенька?» — обращается он, прервав объяснение к С. Григоровичу, увидев, что тот поднялся за партой. Семен Григорович считает себя знакомым Николая Ферапонтовича: дом его родителей забором отделяется от дома Попова, и тот по обыкновению заходит к ним поиграть в карты. На уроках Семен часто допекал Николая Ферапонтовича своими каверзными вопросами, и Попов строго запретил ему беспокоить его. «Позвольте мне, Николай Ферапонтович, спросить вас!» — смиренно обращается Семен. — «Спрашивай!» — «А что это будет, когда все пооторвется?» На лице Николая Ферапонтовича изображается и удивление, и возмущение. «Это все равно, что ты мне плюху дал. Сказано было тебе, чтоб ты не лез ко мне со своими глупыми вопросами», — повышает голос Николай Ферапонтович. «Я же просил у вас разрешения, и вы, Николай Фараонтьевич, разрешили мне спросить вас». — «Фараонтьевич, Фараонтьевич!.. Я тебе покажу Фараонтьевича! Вот скажу инспектору. что ты по ночам через забор лазишь к моей кухарке... Тогда узнаешь Фараонтьевича». Таким образом прерывался почти каждый рассказ Попова: если не Григорович, то Околович или еще кто-либо лукавым вопросом выводил его из себя. О взятии Трои Николай Ферапонтович рассказывал в течение года и не смог окончить рассказ. С ответами тоже немало случалось забавных курьезов. В общем, в семинарии мы не совершенствовались в латинском языке, а забывали его.
С пением еще забавнее выходило. В пении Николай Ферапонтович почти так же был силен, как мы в китайской грамоте. Камертоном он не умел пользоваться и приходил в класс с маленькой металлической трубочкой, издававшей один звук. Обыкновенно мы таким образом совершенствовались в пении: Нико-
41
лай Ферапонтович затягивал своим старческим голосом, а мы затем подлаживались к нему. Во всех классах учились петь одно и то же: «Господи, воззвах» и «Бог Господь», на все гласы и почти на каждом уроке — догматик «Всемирную славу». Один последний урок месяца Николай Ферапонтович посвящал спросу учеников, чтоб выставить месячные баллы. Тут случалось множество курьезов, и чаще всего виновником их бывал С. Григорович. У него, как говорилось, не было «ни гласа, ни послушания», то есть ни голоса, ни слуха. Когда на уроке проходил опрос учеников, он обыкновенно сидел с закутанным горлом: мол. у него болит горло и он не может петь. Николай Ферапонтович привык к этому и не спрашивал его. Но вот на одном из таких уроков мы увидели Семена без всяких повязок на горле. Николай Ферапонтович тоже обратил на это внимание и спросил: «Ты. Семен, будешь сегодня отвечать?» «Буду!» — гордо ответил тот. «Что же ты споешь мне?» — «Что прикажете». — «Дивно это мне. Пропой-ка «Господи, воззвах» на пятый глас». Семен раскрыл рот. начал двигать губс1ми. а сзади раздалась октава Васи Шимковича, которого Семен усадил за своей спиной. «Ты что же не поешь?» — обратился к нему Попов. «Это же моя, Николай Ферапонтович, октава», — объяснил Семен.
Николай Ферапонтович был очень огорчен, когда ревизор признал его преподавание негодным. Сожалели и ученики, что им уже нельзя будет балаганить на уроках пения.
Пастырское богословие (наука об идейной и практической сторонах пастырского служения), литургику (наука о богослужении) и гомилетику (наука о проповедничестве) преподавал нам Василий Ильич Добровольский.
Будучи студентом академии, я осведомлялся у своих товарищей о преподавателях этих предметов в их семинариях. Оказалось, что в большинстве семинарий эти предметы преподавались неудачниками. В этом было нечто странное, печальное и даже, может быть, провиденциальное. Ведь семинаристы готовились прежде всего к тому, чтобы стать священниками. А для священнического служения эти предметы были самыми необходимыми. Можно было быть хорошим сельским и городским священником, не будучи большим богословом, историком, будучи плохим математиком. плохим по тогдашней мерке «обличителем» раскола, будучи полным невеждою в древних и новых языках. Но каждый священник должен был уметь проповедовать, знать и понимать богослужение, быть сведущим и разумным в священнической практике. Преподаватель этих предметов, кроме того, должен был воспламенять души своих учеников, разжигать в них любовь к разумному, идейному пастырскому служению. Чтобы выполнить эти требования, сам преподаватель должен быть идейным, вдохновенным, глубоко понимающим природу, дух и задачи пас-
42
тырства. Я считаю, что преподавателем этих предметов должен быть священник, не просто облаченный в рясу, а предварительно поработавший на приходской службе, ибо нельзя не умудрившемуся в пастырстве учить других пастырству.
Чем объяснить, что на кафедрах этих предметов оказывались несчастливые, незадачливые кандидаты духовных академий? По-моему, по одной из двух причин или по обеим причинам вместе. Или кандидаты духовных академий считали эти предметы менее интересными и в то же время более трудными, тогда как для успешного преподавания их кроме учебников и пособий требовались еще пастырское настроение, высокий полет мысли учителя. Или высшая церковная власть не придавала нужного значения этим предметам и неразборчиво назначала преподавателей. не считаясь с их пригодностью для той или иной кафедры.
Наш Василий Ильич был рожден не для педагогического дела — бывают такие персонажи, что, в какую школу его ни назначь, на какую кафедру его ни посади, везде он будет и мучителем. и мучеником. Наш Добровольский принадлежал к числу таких персонажей. Во всей фигуре его проглядывала какая-то обреченность. Не представивши Василия Ильича, нельзя понять этого. В 1890 г. ему было не более 35 лет, но он выглядел гораздо старше. Росту выше среднего, ширококостный, с кругловатым лицом, толстым носом, не выражавшими ни мысли, ни чувства глазами, с бедноватой и при помощи займа не могшей прикрыть явно обозначавшуюся лысину шевелюрой, с нестриженной небольшой бородой и блуждающим взором — таков был Василий Ильич. К сказанному надо добавить, что ходил он неуверенными шагами, подняв левое плечо, и даже когда молчал, гримасничал и подергивал головою, руками, плечами. Когда же он начинал объяснять урок, то напоминал собою Петрушку3, и непривычному человеку нельзя было тогда удержаться от смеха. Рассказывали, что, когда он, появившись в нашей семинарии, в первый раз начал объяснять урок, весь класс разразился гомерическим смехом. Василий Ильич побежал жаловаться ректору. Ректором тогда был архимандрит Паисий. Он тотчас прибыл в класс, уселся на ученической скамье и предложил Василию Ильичу продолжить объяснение урока. Не прошло и пяти минут, как и ректор захохотал гомерически и выбежал из класса, держась за живот и приговаривая: «Не могу! Не могу! Уморил! Уморил!». Мы в течение долгого времени с великим трудом удерживались от смеха при объяснениях Василия Ильича. Говорили тогда, что он страдал пляской святого Витта — неприятною болезнью.
Преподавание Василия Ильича не было удачным. Конечно, никакого огня, никакого воодушевления у него не было. Он говорил вяло, вдавался в мелочи, не умел заинтересовать нас, а главное. измучивал нас «свидетельствами»: колокола вошли в церков-
43
ное употребление в таком-то веке — об этом свидетельствуют такой-то, такой-то, такой-то: Трисвятое введено в V веке, об этом свидетельствуют такие-то и такие-то; троеперстное крестное знамение было древним — об этом свидетельствуют покоящиеся в Киево-Печерской лавре мощи преподобного Спиридона: его рука сложена троеперстно, — и так далее. Иногда Добровольский приводил по десять свидетельств об одном предмете. Требовался невероятный труд, чтобы запомнить их. и самая неистовая память не могла больше одного дня удерживать это. Все «свидетельства» быстро улетучивались из наших голов. Сам Василий Ильич, приводя их, перелистывал классный журнал и заглядывал в притаившуюся между листами журнала записочку со «свидетельствами», от нас же требовал, чтобы мы на зубок заучивали их. Чтобы отучить Василия Ильича от истязания нас «свидетельствами». мы сговорились: при ответах, если он будет требовать свидетельств, приводить только одно — мощи Спиридона. Сказано — сделано, слово дороже денег. Мы строго держались этого правила. Отвечает кто-либо из нас урок по литургике, причем бойко, обстоятельно, лучше, чем объяснял его Василий Ильич. Речь идет о тех же колоколах, или о Трисвятом, или о крестных ходах и тому подобном. Подергивая плечом, делая выкрутас рукой и не глядя на отвечающего, Василий Ильич вдруг прерывает его: «Ну-с! А какие свидетельства укажете вы?» «Мощи Спиридона», — серьезно отвечает ученик. «То есть как это — мощи Спиридона?» — удивляется Василий Ильич. «Мощи Спиридона», —спокойно повторяет ученик. Конечно, из-за этих «мощей Спиридона» наши баллы страдали, но мы добились того, что Василий Ильич перестал докучать нам «свидетельствами».
Часто Василий Ильич задавал вопросы: «Ну-с! Хоть мы с вами еще не проходили этого, а не припомните ли?» На уроках гомилетики он надоедал нам экспромтами. Уступал ученику свое место на кафедре, а сам становился у окна сзади, опираясь на подоконник и держа в руках приставленный к ногам выше колена классный журнал. Ученику предоставлялось две-три минуты на размышление. Экспромтами мы занимались в 6-м выпускном классе и обыкновенно в конце урока. И тут не обходилось без курьезов дело. На кафедру вызван для экспромта Степан Околович. Василий Ильич в застывшей позе уже стоит у окна. Околович знает, что до звонка остается всего шесть минут. Уже прошло три минуты, а Околович не начинает своего экспромта. «Пора бы вам начать, г. Околович». — обращается к нему Василий Ильич. «Сейчас, Василий Ильич, начну, только еще одну минуточку подумаю», — отвечает Околович. Опять молчание в классе. Ученики на пальцах показывают Околовичу, что до звонка остается две минуты. У Василия Ильича начинает сильнее подергиваться плечо. Это означает, что он нервничает. «Ну уж зна-
44
ете. г. Околович, нельзя так долго обдумывать тему. Вы уж начинайте-ка!» — настаивает Василий Ильич. «Только еще полминуточки... У меня уже созрел интересный план и мысли интересные приходят», — говорит Околович. Опять молчание. Вдруг в коридоре раздается звонок, возвещающий об окончании урока, Околович осеняет себя большим крестом и торжественно возглашает: «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа». (Мы и на уроках, и в церкви так начинали свои проповеди.) «Ну уж, знаете ли, поздно!» — говорит недружелюбным тоном Добровольский и направляется к кафедре. Околович спускается с кафедры, произнося вслух: «Не дал мне разойтись... А какую б я проповедь отвалил».
Василия Ильича считали добрым по сердцу человеком. Но как он злорадствовал, когда ему удавалось поймать хорошего ученика не приготовившим урока! Тогда он разрождался филиппикой: «Ну уж, знаете ли, я давно замечал, что вы неблагородно относитесь к моим урокам, не запоминаете, знаете ли, моих объяснений. готовите уроки только тогда, когда ожидаете, что я вас вызову... и так далее. Вы имели у меня пятерки, а теперь получите двойку».
Незадачливым учителям достается от учеников. Доставалось и Добровольскому. Ученики прозвали его Козлом. При входе его в класс и выходе из класса часто раздавались возгласы: «Козел! Козел!» Когда ученики узнали, что Василий Ильич влюблен и что невесту его зовут Катей, его начали встречать и провожать криками: «Катя! Катя!» Для прибывшего в нашу семинарию ревизора в каждом классе в стороне от кафедры ставился особый стул. Приходя в класс на урок, Василий Ильич заставал и свой, и ревизорский стул стоящими рядом на кафедре, прижатыми один к другому. Ненаходчивый, он смущался, терялся, нервничал. Узнав, что Василий Ильич панически боится мышей, ученики поймали мышь и, привязав к ней нитку, направляли ее к кафедре, что приводило Василия Ильича в ужас. Всего не перечислить.
В 1913 г. я был бесконечно удивлен, когда узнал, что беспутный епископ Витебский Владимир (Путята) назначил Добровольского настоятелем-протоиереем витебского кафедрального собора. Я тогда живо представил себе Василия Ильича на церковной кафедре в роли проповедника...
Остается еще сказать несколько слов о двух лицах, принадлежавших к семинарской корпорации: о семинарском духовнике и учителе семинарской образцовой школы.
И по здравому смыслу, и по замыслу законодателя семинарский духовник должен быть не только совершителем треб и богослужений в семинарской церкви, но и духовным отцом для учащегося в семинарии юношества, его духовным руководителем и идейным вдохновителем на предстоящее этому юношеству пастырское служение. Неслучайно кроме ректора и инспектора с его
45
двумя помощниками только духовнику предоставлялась квартира в семинарском здании. Не означало ли это, что духовник должен был быть ближе к своим духовным детям, жить одною с ними жизнью, постоянно влиять на них? Ввиду столь высоких и ответственных обязанностей, лежавших на духовнике, на эту должность должны были избираться самые лучшие священники, пламенные духом, чистые сердцем, благоговейные и искусные совершители богослужений, тонко понимающие пастырское дело, умеющие влиять на души пасомых.
В пору моего ученья в семинарии нашим духовником был протоиерей Иоанн Никифорович Бобровский, раньше служивший в селе и ставший семинарским духовником благодаря своему близкому родству с влиятельным витебским протоиереем. Лет 45 от роду, весьма благообразный и всегда чистенький, по Апостолу не пьяница, не бийца, не сварлив, не корыстолюбив, но тих, миролюбив, не сребролюбив... одной жены муж «трезв, благочинен» (1 Тим. 3, 2-3), по взглядам того времени, он мог считаться очень хорошим священником. Но у него не было ни инициативы, ни энергии. Он был вял, малоподвижен, бездушен и безличен. Самый голос его обнаруживал его характер: тоненький, как у воробья, и такой же бездушный. Служил наш духовник без вдохновенья. вяло, монотонно, не умея придать богослужению ни величия, ни торжественности. Мы. духовные его дети, видели его только в храме: беседовали с ним только один раз в год на исповеди. Даже на ежедневных наших утренних и вечерних молитвах он никогда не присутствовал, хотя жил в том же здании — всего двумя этажами выше. Его как духовника влияние на нас равнялось нулю.
Учителем образцовой при семинарии начальной школы был Петр Федотович Никитин. В этой школе должны были практиковаться в ведении уроков изучающие педагогику ученики 5-го и 6-го классов. Руководителем этой школы считался преподаватель педагогики «наш генерал», изредка показывавшийся в школе. Законоучительствовал в школе наш духовник.
Маленького роста и худенький, пожилой, лет 75, холостяк, всегда живой и подвижный, приветливый и жизнерадостный, Петр Федотыч был приятным человеком и отличным учителем, талантливо ведшим учебное дело, умевшим держать в руках учеников. Мы называли его «курчавый без волос», потому что веночек вьющихся, довольно длинных волос окружал его совсем голый череп, который Петр Федотыч, не в пример В.И. Добровольскому, не маскировал при помощи «внутреннего займа». Ученики любили Никитина за его общительность и деликатность, уважали за деловитость. Петр Федотыч оказывал особенное внимание ученикам выпускного класса, которые являлись его ближайшими помощниками. Лучших трех он раз в неделю при-
46
глашал к себе в гости «на пульку» (преферанс) и поросенка под хреном и всякий раз угощал нас вкусным ужином с подобающим возлиянием. Жил Петр Федотыч в отдельном маленьком семинарском домике, находившемся в Семинарском переулке напротив семинарской бани, в 20 шагах от семинарии.
Семинарским старожилом был повар Осип, семидесятилетний упитанный лысый старик, кормивший и отцов наших. Семинаристы дали ему прозвище Абсоюзки (то есть негодные обрезки мяса), потому что он щедро пользовался семинарским котлом, питая, конечно, небезвозмездно, некоторых своих знакомых. Когда же семинаристы уличали его в этом, он оправдывался; «Да я же даю им только абсоюзки». Осип смотрел на кухню как на свое святилище и изгонял семинаристов, пытавшихся перед обедом и ужином проникнуть туда. Исключение делалось только для выпускных: им не только разрешался вход, но иногда, когда бывал в добром настроении, Осип угощал их кусочками мяса.
Витебская духовная семинария помещалась в огромном старинном трехэтажном здании (бывшем униатском, постройки XVII века), стоявшем на высоком левом берегу реки Западной Двины, рядом с красавцем Успенским собором. Говорили, что в этом здании был убит Иосафат Кунцевич, униатский епископ, известный гонитель православия.
В правом крыле этого здания находились: в 1-м этаже — квартира инспектора и зал для заседаний семинарского правления; во 2-м этаже — квартира ректора и рядом с нею квартирка надзирателя; в 3-м — квартира семинарского духовника и за нею больница. В левом крыле находились: на нижнем этаже, в 1-м этаже — квартира эконома, кладовые, служительские комнаты и кухня: во 2-м этаже — четыре спальни для старших классов: в 3-м этаже — огромная, для 100 человек, спальня.
Перпендикулярно левому крылу было пристроено двухэтажное длинное здание, в 1-м этаже которого были длиннейшая столовая и церковь, а во 2-м — образцовая школа и библиотека. Из большого здания чрез семинарский сад деревянные мостки вели в стоявшее на противоположном конце сада двухэтажное здание с шестью классными комнатами, круглой рекреационной залой, учительской комнатой и квартирой помощника инспектора. По другую сторону пристройки (с церковью) тянулся длинный двор с разными надворными постройками и баней.
Из 240-250 числящихся в семинарии учеников человек 40 жили на частных квартирах, а остальные — в семинарских зданиях. Для такого числа эти здания были достаточны и удобны.
Принимая во внимание незначительную плату за содержание (стол, мытье белья и баню) ученика в семинарии, надо признать наше питание весьма удовлетворительным. Я и теперь вспоминаю про вкусные семинарские блюда; борщ, ленивые щи и осо-
47
бенно про гречневую рассыпчатую кашу, как и про ситник — отличный полубелый хлеб, дававшийся нам на завтрак. Слабее кормили нас в посты, а мы постничали и в каждую среду и пятницу. По поводу скудной постной пищи семинаристы иногда бурно выражали свои претензии.
Богослужебное дело является одною из самых важных сторон в жизни и деятельности священника. Благоговейно, разумно и художественно совершаемое богослужение может не только принести удовлетворение религиозному чувству, но и учит, наставляет и вразумляет присутствующих в храме. Небрежное, бестолковое и антихудожественное совершение богослужений оскорбляет религиозное чувство, удручающе действует на молящихся. Казалось бы, поэтому в семинариях наших богослужение должно было стоять на всесторонней — в отношении совершителей, чтецов и певцов — высоте, дабы будущие пастыри тут научились, как надо священнодействовать. Между тем, как я потом узнал из разных достоверных свидетельств, во всех наших семинариях постановка богослужебного дела оставляла желать лучшего. а в некоторых семинариях вопияла о своем убожестве и ненормальности. Наша семинария не блистала своими богослужениями. В ректорство архимандрита Паисия она славилась своим хором, и это привлекало богомольцев в семинарскую церковь. Хор действительно был хороший: сильные и красивые басы — Михаил Высоцкий, Петр Основский, Евгений Троицкий и прочие; октавист Филарет Шабунио; сильные и мелодичные тенора во главе с солистом Иваном Марковским; талантливый музыкальный регент ученик Иван Савицкий, мастерски управлявший хором. В исполнении некоторых песнопений наш хор превосходил славившийся тогда как лучший в городе архиерейский хор. О нашем трио Веделя «Покаяния отверзи ми двери», исполнявшемся Троицким, Марковским и Савицким, говорил весь город. Ректор тогда всячески покровительствовал хору: певцы, поощряемые благоволением ректора и вниманием богомольцев, старались не ударить лицом в грязь. Замечательно было то, что семинаристы собственными силами, без всякой посторонней помощи подняли свой хор на такую высоту; наш же учитель пения Николай Ферапонтович не сумел ее удержать4.
С уходом архимандрита Паисия (в 1886 г.) быстро ослабел наш хор, не поощряемый последующими ректорами. Лучшие певцы перешли в архиерейский и другие городские хоры, где они получали известную мзду. Остававшиеся в семинарском хоре относились к делу кое-как, спустя рукава, а последующие семинарские регенты не могли сравниться с Иваном Савицким.
Другие стороны богослужебного дела у нас неизменно хромали. О постоянном совершителе богослужений, духовнике5, уже сказано выше: не умел он вызвать ни благоговения, ни умиления
48
в душах богомольцев. Ректоры Я.А. Новицкий и И.Х. Пичета мало украшали наше богослужение: первый был невзрачный, маленького росту, со слабым голосом; второй был величествен, но ему мешал сильно заметный герцоговинский акцент: кроме того, они были новичками в священнослужении, только по назначении их на ректорскую должность в нашу семинарию принявшими духовный сан. Еще менее мог украшать наше богослужение архимандрит Геннадий.
Еще слабее обстояло дело с чтением. Правда, по субботам в дежурной комнате классного здания чтецы проверялись учителем литургики, известным уже нам Василием Ильичом. Но репетиция одно, а исполнение — другое. Кроме того, сам Василий Ильич был таким чтецом, что, если бы сам он начал читать в церкви. улыбался бы не один богомолец. Некоторые сорванцы и эти репетиции в балаган обращали. В храме же редко когда чтение было пристойным и поучительным. Иногда же чтец перед богослужением держал пари, что он прочитает шестопсалмие в две минуты, и все чтецы спешили, чтобы сократить длинное богослужение. От такой спешки чтение часто переходило в бормотанье, не дававшее удовлетворения ни уму, ни сердцу.
Хромала и прочая внешняя обстановка. Не видно было пекущейся, направляющей, ставящей все на свое место руки; не было глаза, зорко наблюдающего и подмечающего все дефекты обстановки и исполнителей богослужения.
Кстати, надо сказать несколько слов о длинных семинарских богослужениях. Семинарские богослужения были действительно очень длинными, особенно на первой неделе Великого поста, во время говенья. Тогда они продолжались по три и даже более часа. Ожидали, что такие службы будут способствовать развитию религиозного чувства, упрочению благочестия учащихся. На деле же выходило обратное. Посторонний глаз мог наблюдать такую картину: из алтаря доносится писклявый голос духовника, произносящего ектеньи и возгласы: на клиросах — на правом иногда складно, иногда нескладно поют певцы, на левом, состязаясь в скорости, читают чтецы; по обеим сторонам храма в рядах стоят ученики: впереди их, как монумент, не озирающийся ни направо, ни налево, величавая фигура инспектора Петра Людвиговича, позади учеников помощник инспектора и надзиратели. Богомольцы — преподаватели с семьями и посторонние — стоят в столовой, большие двери, соединяющие ее с церковью, открыты. А дальше... То и дело одни ученики выходят из церкви, правда, всякий раз с разрешения помощника инспектора или надзирателя. а другие возвращаются в церковь: в рядах ученики переговариваются, улыбаются, делают гримасы, а те, кому надоело стоять, забираются в угол, усаживаются на полу и начинают поносить и духовного отца, затягивающего службу, и начальст-
49
во, поддерживающее такие службы. Во время же говенья, когда нам приходилось выстаивать особенно длинные службы, а к причастию нас готовили щирым постом, бывали и почище номера: некоторые приносили в карманах колбасу и, когда им надоедало стоять, забирались в тот же угол и там закусывали ею.
Картина отвратительная, даже страшная, но совсем не новая. Почитайте-ка в русских историях, как молились в старину в царских соборах? Служат осанистые, голосистые царские протопопы и протодиаконы, звучно поют царские певчие, а царь в это время разговаривает с боярами, принимает доклады, тут же кладет резолюции, делает выговоры и так далее. «Кесарево кесарю, а Божие Богу». Тогда вера уживалась с обрядоверием, браталась с ним, не подозревая, что обрядоверие близко к неверию, сродни ему. Последнее оправдалось на русских семинаристах: многократно приходилось и слышать, и читать, что ни одна русская школа не выпускала так много атеистов, как духовные семинарии.
туг сам собою напрашивается вопрос: как же ректоры не принимали мер против столь очевидного, ненормального, вопиющего явления? Пусть архимандрита Паисия более всего привлекало в богослужении пение6, пусть архимандрит Геннадий более всего интересовался «пирожками», но ректоры отцы Новицкий и Пичета — они же были, безусловно, умные люди. Почему же и они не замечали ненормальной постановки в порученной им семинарии богослужебного дела? Почему они не проявили никакой инициативы, чтобы устранить безобразные богослужебные дефекты? Почему в их ректорство не улучшилось, а, пожалуй, ухудшилось совершение богослужений в семинарском храме?
Нелегко ответить на эти вопросы. Во всяком случае, тут давали о себе знать несколько причин. Первой причиной, по моему разумению, была наследственность: наши деды и прадеды так привыкли к примитивному богослужению, что их внуки довольствовались им. Второй же причиной несомненно было то, что оба талантливых ректора — и Новицкий, и Пичета — были новичками и в священнослужении, и в ректорствовании, поэтому не успели еще оценить значения разумно поставленного богослужения в воспитании и образовании будущих пастырей.
Да не сочтет кто-либо эти мои, как и последующие, критические заметки за поступок хама в отношении своей alma-mater! Идет 57-й год как я окончил курс семинарии, но я продолжаю с любовью и благоговением вспоминать эту школу, выведшую меня, дьячковского сына, в люди, давшую мне возможность получить высшее образование в академии. Теперешние ученики сплошь и рядом не знают имени-отчества своих учителей и панибратски обращаются с ними. Я и до сего времени не забыл имен и отчеств своих учителей, все учителя как живые продол-
50
жают стоять перед моими глазами. Я продолжаю с благоговением относится к памяти худших наших педагогов, ибо и они были добрыми и образованными людьми. Когда приходилось мне уже в высокой должности протопресвитера военного и морского духовенства и члена Святейшего Синода встречаться со своими бывшими учителями и даже с бывшим надзирателем П.И. Лузгиным, я спешил первым засвидетельствовать им почтение и оказать всякие знаки внимания. Но я всегда исповедовал древнюю истину: erroribus discimus («ошибками учимся») и всегда исповедовал, что тяжкий грех — утаивать ошибки, что нужно не утаивать. а исправлять и предупреждать их, чтобы не стали обычными и не повторялись они.
Теперь сделаем хотя бы в общих чертах оценки учебно-воспитательного дела в нашей семинарии. Во всех наших семинариях учебная программа была серьезной. Это можно заключить из перечня преподававшихся в семинарии предметов, в большинстве богословско-философского характера, развивавших мыслительные способности. Но в этом перечне чувствовались и пробелы, такие как отсутствие круга естественных наук, знание которых для проповедей и для борьбы с суевериями были очень полезны священнику: Христос же в своих беседах пользовался примерами. взятыми из жизни природы. Не доставало в семинарской программе хотя бы самого элементарного преподавания медицины, в которой тогда так нуждалась почти совсем лишенная медицинской помощи русская деревня. Чтоб ввести преподавание этих предметов, можно было сократить некоторые другие предметы, и прежде всего число уроков по древним языкам, и, наконец, к четырем ежедневным урокам прибавить пятый.
Из сказанного выше о семинарских учителях видно, что огромным их числом преподавание велось серьезно, разумно, некоторыми блестяще. Большую роль в нашем развитии играли сочинения. Насколько помнится, 1-й и 2-й классы писали по 12 сочинений в год, 3-й и 4-й — по девять, 5-й и 6-й — по шесть. Темы для сочинений давались по всем предметам, кроме математики, физики, языков и пения. Чтобы написать сочинение, ученик должен был не только обдумать тему, но изучить иногда очень обширную литературу и умело распорядиться ею. Написанные сочинения внимательно просматривались зрителями, после чего авторам указывались недостатки их произведений, давались советы и тому подобное. Срок составления сочинений был разный: для 1-го и 2-го классов, помнится, 15 дней, для 5-го — месяц.
Вообще, надо сказать, что наши духовные семинарии и академии давали солидное развитие своим питомцам. В 1907 г. бывший Степной генерал-губернатор, а тогда член Государственного Совета генерал от кавалерии Николай Николаевич Сухотин
51
говорил мне, что самым лучшими, дельными и исполнительными чиновниками в его генерал-губернаторстве были питомцы духовных семинарий и академий.
Несравненно хуже обстояло дело с нашим воспитанием. На духовные семинарии возлагалась великая и сложная задача. Своих питомцев они должны были воспитывать так, чтобы из них выходили не только добрые люди, но и добрые пастыри. Такая цель могла быть более или менее достигнута только совместными, согласованными и дружными усилиями не одних лиц инспекторского надзора, а всей семинарской корпорации. Тут требовалась такая продуманная и строгая система, чтобы каждый преподаватель вносил свою лепту в семинарское воспитательное дело: чтобы, например, преподаватели Священного Писания с особенным вниманием останавливались на местах Слова Божия, касающихся пастырского служения; чтобы историки и словесник подчеркивали типы добрых пастырей, как они проявлялись в истории или изображены в литературе, и так далее. Даже математик должен был воспитывать, внушая ученикам необходимость точности и последовательности во всякой, и особенно в пастырской, жизни. И преподаватели древних языков могли воспитывать, обращая внимание учеников на древние примеры героизма и самопожертвования, какими добродетелями непременно должен отличаться пастырь. В особенности же нашим воспитанием должен был заниматься преподаватель пастырского богословия, литургики и гомилетики, недаром же эти предметы назывались пастырскими.
Наши же преподаватели как будто не ставили себе воспитательской цели. Каждый из них ограничивался рамками своей дисциплины, заботясь о сообщении нам учебного материала, а не о моральном воздействии на нас. Это не значит, что они совсем не воспитывали нас. Ф.И. Покровский, Н.А. Миловзоров, о. А.Н. Миловзоров увлекали нас возвышенностью своей жизни, а первые два и своими знаниями: все прочие преподаватели являлись для нас примерами трудолюбия, честного отношения к своим обязанностям, интеллигентности, благородства и справедливости. Но они сделали бы гораздо больше, если бы влияли на нас не только своими личностями, но и словом своим.
Формально воспитательное дело в семинарии лежало на инспекторе и его помощниках, а в пору инспекторства П.Л. Дружиловского фактически на его двух помощниках. Оба они были жертвами семинарского режима, слежки, они не развивали в опекаемых ими учениках добрых навыков, не прививали правил приличия, пастырских идеалов. А между тем мы, вышедшие из священнических, дьяконских и дьячковских, по большей части сельских семейств, так нуждались не только в том, чтобы зажгли в наших душах пастырский огонь, но и в том, чтобы научили нас,
52
как надо сидеть за столом, держать нож и вилку, как надо вести себя в обществе и так далее. Священнику же необходимо быть не только идейным и усердным, но и всегда опрятным, приличным, интеллигентным, чтобы своим наружным видом и манерами не смущать интеллигентную часть своих прихожан.
Инспекторский надзор, усердно следивший, чтобы ученики не уклонялись от посещения уроков, молитв и богослужений, в вечерние часы занимались выучиванием уроков, своевременно и в надлежащем виде возвращались из разрешенных им отпусков, не буйствовали, не безобразничали, не избавлял, конечно, семинарию от разнообразнейших отрицательных эксцессов.
Воскресный день. Много учеников ушли в отпуск, «в гости». Всем им разрешен отпуск не позже 11 часов вечера. Но ученики старшего класса ленивые и распущенные X, Y и Z пойдут в кабак, потом побывают в пивной и закончат свое странствование посещением публичного дома. Они вернутся в семинарию не раньше 2-3 часов ночи, когда все семинарские двери будут замкнуты; они проникнут чрез семинарскую ограду или чрез классное окно. В спальне на кроватях положены «болваны», чтоб при ночной проверке надзиратель не заметил отсутствия их.
23 ноября 1889 г. Четверг. День будний, но в нашем 5-м классе семейный праздник: общий любимец Митрофан Блажевич сегодня именинник, к нему присоединились еще два недавних именинника, и сегодня они будут угощать весь класс. Ученикам запрещено в будни после 5 часов вечера выходить из семинарии. Несмотря на это, отважный и ловкий А. Пщелко отправляется в знаменитый магазин А. Середнякова купить два штофа (в четверть ведра каждый) Смирновской водки. Пщелко — круглый сирота, и за эту услугу он освобожден классом от денежного взноса на свои именины. Закуска — хлеб и колбаса — приобретены заблаговременно, в законное время. Как только возвращается с «живительной влагой» Пщелко — это бывало часов в 6 вечера, — начинается пиршество. Класс ярко освещен. Все ученики сидят на местах, углубившись в чтение лежащих перед ними тетрадей. Как будто предчувствуя что-то негодное, помощник инспектора, расхаживая по коридору, все чаще останавливается около нашего класса и заглядывает в стеклянную сверху дверь. Но и его опытный глаз не может заметить никакого непорядка. У нас же роли распределены: ученики поглощены наукой; Пщелко со своими штофами и стаканчиком уселся на скамье, в левом углу за печкой, печка скрывает его от заглядывающего помощника инспектора; рядом с Пщелкой садится Вася Шимкович — он будет распоряжаться закуской; Околович с алфавитным списком в руках садится на передней скамье. Начинается лицедейство. «Автухов!» — вызывает Околович. «Не употребляет... Вызывай следующего!.. Вася, пришли Юзе (Автухову) колбасы!» — раздаются
53
негромкие голоса. «Блажевич!» — вызывает Околович. Блажевич поднимается с места и направляется в угол, где Пщелко уже налил стаканчик. Вася дает Блажевичу две порции колбасы с хлебом, одну для него, другую для Автухова. Следом Околович вызывает Борисовича, Вейтко, Вишневского и дальше по списку, кончая Шимковичем, Щербовым и Эрдманом. Эрдман был нашей знаменитостью: в 5-м классе он был уже 27-летним мужем, в алфавитном и в разрядном списках он неизменно занимал последнее место. Кончился список, Околович опять начал сверху: Блажевич, Борисович и так далее — пока не была исчерпана влага. К ужину наш класс ушел «веселыми ногами», за ужином держал себя развязно.
На следующий день Н.С. Минервин (помощник инспектора) спрашивал Околовича: «Скажите вы мне, что это значит? Вчера вечером никто из вашего класса не выходил в город, а на ужин все явились пьяными». Околович постарался разубедить помощника инспектора. Родной брат нашего Околовича был по академии товарищем Минервина, поэтому наш Околович часто бывал у него.
Случались и худшие номера. Вблизи семинарии находилась небольшая лавчонка, в которой торговала старая подслеповатая еврейка. Семинаристы звали ее Мамкой. Главными покупателями в этой лавчонке были наши семинаристы, к их нуждам и приспособлялась Мамка: в ее лавке были иголки, нитки, вакса, щетки, мыло, чай, сахар, табак. Можно было делать специальные заказы, которые Мамка добросовестно исполняла. Однажды мой однокурсник А. Овсянкин, вздорный и нахальный парень, по природе авантюрист, облекся в чужую енотовую шубу, в белую крахмальную рубашку, на нос напялил чужие очки в золоченой оправе и отправился к Мамке, взяв с собою приятеля, якобы семинарского служителя. Первым вошел в лавку приятель и предупредил Мамку, что сейчас к ней придет очень богатый и выгодный заказчик, секретарь семинарского правления. «Ценами ты не стесняйся! Богат, заплатит!» —добавил приятель. Минуты через две, приняв важный вид, вошел Овсянкин. «Здравствуй! — обратился он к Мамке. — От семинаристов я узнал, что ты очень добросовестно исполняешь заказы. Завтра у меня будут знатные гости. Можешь ты доставить мне две бутылки Смирновской №21, одну английской горькой, одну рябиновой водки, бутылку портвейну, фунт паюсной икры, две коробки сардин, коробку омаров, фунт швейцарского сыру? Завтра часов в 5 вечера я вот этого молодца пришлю за покупками. А послезавтра часов в 10 утра ты придешь в правление, и я по твоему счету расплачусь с тобой. Предвкушая хороший барыш, Мамка обещала выполнить заказ. На другой день вечерком «служитель» получил от нее все заказанное, а на следующий день в 10 часов утра Мамка яви-
54
лась в правление к А. Г. Любимову за деньгами. Подслеповатая, она не заметила, что этот Любимов совсем не похож на заказчика; ниже ростом, с бородой и усами, без очков, и голос у него совсем иной. Мамка начала требовать уплаты за покупки, а потом угрожать, что подаст в суд: «Набрал почти на двадцать рублей и платить не хочет... А еще учитель, секретарь!» Можно представить, что тогда переживал чопорный и надменный А.Г. Любимов. Инспекция наша после того разыскивала самозванца «Любимова», но не обнаружила его.
Все проказы, проделки семинаристов, как и их деяния, «о них же не леть есть глаголати» (лучше не говорить), так же трудно было бы перечислить, как трудно сосчитать на небе звезды, пожалуй. А все же из семинарии выходило немало хороших людей, отличных работников, самоотверженных деятелей. Из нашего курса вышло несколько добрых пастырей, и среди них Митрофан Блажевич, бывший украшением не только своей епархии, но и всей Русской Православной Церкви7. Как произошло это? Прежде всего благодаря самовоспитанию. В то время как несколько человек в классе своевольничали, безобразничали, даже распутничали, более двух третей класса, верные родительским наставлениям и воспитанию в родительских домах, сторонились от соблазнов и не поддавались дурным внушениям и примерам. Лучшие преподаватели высоким примером своей жизни и своего отношения к делу укрепляли их в этом направлении. Весьма показателен факт: нас, в 1891 г. окончивших курс Витебской духовной семинарии, был 31 человек: из этого числа немногим более 20 вышли из семинарии8 девственниками и некурившими: 25 человек стали священниками.
Теперь уделю несколько внимания собственной персоне. Только здесь, в Болгарии, от П.П. Зубовского, моего бывшего учителя по расколу, я узнал, что семинарские учителя считали наш класс по способностям лучшим в семинарии, самым талантливым. Раньше я не замечал этого, теперь же, вспоминая семинарские годы, вижу, что в нашем классе было много весьма одаренных юношей: Д.Т. Никифоровский, обладавший феноменальной памятью и большим даром речи: М.В. Блажевич, способный, благочестивый и всегда трудолюбивый юноша: Д.К. Вишневский, крохотного роста, лукавый, но очень способный мальчишка: А.И. Орлов, замкнутый, но очень способный юноша. По окончании академического курса Никифоровский и Вишневский заканчивали свою службу директорами народных училищ: первый — в Астрахани, второй — на Украине. Орлов служил секретарем Екатеринославской духовной консистории. Первым в нашем классе окончил курс семинарии И.Г. Автухов. Он уступал перечисленным в способностях, но превосходил всех в аккуратности и трудолюбии. Хоть ему и не пришлось получить академическое
55
образование, однако он занимал должность секретаря Якутской консистории, обычно предоставлявшуюся получившим высшее образование. Скончался он от чахотки, не достигши и сорокалетнего возраста.
Меня товарищи расценивали очень высоко, считали чуть ли не самым способным в классе, обращались ко мне за разъяснениями уроков, за помощью при составлении сочинений. Но мое собственное ученье проходило с большими интервалами. Во 2-м классе семинарии я, недавно занимавший первое место в разрядном списке, спустился на 24-е место. Двоек у меня не было, но и выше троек не было. Причиной этому было мое заиканье, до такой степени усилившееся, что я вынужден был давать письменные ответы по всем предметам. По-видимому, большинство преподавателей с подозрением относились к моему недостатку и выше троек мне не ставили. Все же, думаю я, эти письменные ответы. тогда причинявшие мне немало огорчений, для будущего сослужили недурную службу, приучив меня излагать свои мысли на бумаге кратко и ясно.
Мои школьные неуспехи причинили мне и иного рода огорчение: с такими баллами я не мог быть принят семинарским правлением на казенное содержание. Материальное же положение моего отца в 1885 г. очень ухудшилось: во-первых, с августа этого года ему пришлось платить за содержание моей сестры Анны, поступившей в Полоцкое женское Спасо-Евфросиньевское училище; во-вторых, 15 августа этого года скончался от воспаления легких мой дед (отец отца) Иван Потапиевич Шавельский. Хромой, одноглазый, полуграмотный, сносно читавший, а писавший «по печатному», то есть вырисовывавший печатный буквы, Иван Потапиевич долгое время служил пономарем, а с 1870 г. жил при сыне. Несмотря на годы — он умер 65 лет от роду — и хромоту, это был очень сильный старик, ходивший и с сохой, и с бороной, и с косой, и с граблями, исполнявший все сельские работы. Смерть его была большим ударом для нашего дома. Содержание меня в семинарии стало для отца почти непосильным. Но отец ни разу даже намеком не укорил меня. А тяжело ему жилось тогда. Только природа, без денег доставлявшая нам и ягоды, и грибы, и рыбу, да по нынешним временам баснословная дешевизна всех прочих жизненных продуктов выручали нашу семью. Спасало нас и то, что мы сами исполняли большинство работ в своем хозяйстве: отец косил, убирал сено, сносил и свозил снопы, ухаживал за скотом, исполнял и другие работы: мать с бабушкой без помощи наемных женщин вели все домашнее хозяйство; приезжая из семинарии на каникулы, я летом помогал отцу убирать сено и снопы, ловил с ним рыбу, собирал в лесу ягоды и грибы, зимою рубил с отцом дрова, помогал ему вести церковное письмоводство, писал для
56
крестьян письма: зимою и летом старался во всем, даже в шитье и вязанье, помогать матери. Все это приучило меня любить труд и избегать безделья.
Товарищи и в пору моих учебных неудач продолжали относиться ко мне с прежним вниманием и не переставали прибегать к моей помощи, в которой я никому не отказывал. Скоро стало моей специальностью писать для других сочинения. Помнится, в 3-м классе по логике кроме своего я написал еще семь сочинений, и все мои «клиенты» получили удовлетворительный баллы, двое — даже лучшие, чем мой балл. Не касаясь нравственной стороны такого сочинительства, должен сказать, что оно имело и положительную, и отрицательную стороны: оно совершенствовало меня в уменье владеть пером, но мешало углубиться в свое собственное сочинение и серьезно обработать его, приучало меня к работе наспех.
За мое сочинительство «клиенты» вознаграждали меня натурой: куском сала, щепоткой чаю, фунтиком сахару, куском вкусного пирога, иногда порцией поросенка «под хреном» (со сметаной), а беспутный В.Н. и пивом. Все такие даяния мне, бедняку, очень годились, а вот пиво чуть было не погубило меня. Случилось это так.
Когда я был учеником 2-го класса, после одного удачно написанного мною для В.Н. сочинения последний предложил угостить меня пивом. Мы отправились в пивной подвал на Вокзальной улице. Не помню, сколько мы выпили, но я сильно охмелел, и В.Н. с трудом доставил меня в семинарию и там уложил на задней скамье. У меня началась рвота. Товарищи, чтобы проветрить классную комнату, открыли окно. Прохаживавшйся по коридору Н.С. Минервин заметил это и вошел в класс, где нашел меня бесчувственно лежащим и около меня пивную вонючую лужу. Если бы он доложил об увиденном правлению, меня, наверное, исключили бы из семинарии. Но он только пожурил меня на следующий день, и потом только минус, приставленный к месячной отметке по поведению, напомнил мне, что в моем поведении был изъян. Забыть благородный поступок Н.С. Минервина я и доселе не могу.
Мой бывший академический профессор, а в Болгарии коллега и друг Николай Никанорович Глубоковский, всемирно известный, непревзойденный экзегет по Священному Писанию Нового Завета, рассказал мне случай из собственной жизни. Он кончал курс Вологодской духовной семинарии, причем первым. На него уже тогда возлагались большие надежды, несколько его сочинений уже были напечатаны в духовных журналах. Но у Глубоковского был один недостаток — он любил выпить. После одного из выпускных экзаменов он так угобзился, что, возвращаясь домой по главной улице города, шатался из стороны в сторону. По доро-
57
ге встретился он с ректором. «Глубоковский! Что с вами?» — обратился к нему ректор. Вместо ответа Глубоковский схватил полу ректорской рясы и так дернул, что ректор упал на землю. Глубоковский поспешил убежать и, добравшись до семинарии, улегся спать. Утром на следующий день он вспомнил отвратительную картину происшедшего и отправился к ректору. «Что вам угодно, г. Глубоковский?» — встретил его ректор. «Простите мне. о. ректор! Вчера я был невменяем», — сказал Глубоковский. «И я не вменяю вам. Но будьте благоразумнее на будущее время, — ответил ректор. — Идите с Богом». Этим и кончилось дело. «А ведь увольнение меня из семинарии было бы заслуженным возмездием за учиненное мною безобразие. С того времени я ежедневно утром и вечером молюсь за этого ректора», — сознавался мне Глубоковский. Педагогам, любившим беспощадно карать учеников за каждый их проступок, я несколько раз в назидание приводил эти два случая.
Мои школьные дела улучшались с каждым годом по мере того, как развязывался мой язык. Сначала я стал читать в церкви. Обнадеженный успехом я затем начал давать устные ответы. Сразу изменились мои отметки: вместо надоевших мне троек появились четверки и пятерки. Скоро я попал в число самых лучших учеников и был принят, к величайшей радости моих родителей, на полное казенное содержание. Курс семинарии я окончил шестым — первые шесть учеников, и я в том числе, имели почти одинаковые отметки, почти все пятерки. Первым у нас был И.Г. Автухов, далеко не самый сильный по способностям, но самый достойный по усидчивости и трудолюбию. Семинарское правление отправило на казенный счет Д. Никифоровского в Санкт-Петербургскую, а Д. Вишневского в Киевскую духовную академию. Ректор архимандрит Геннадий и некоторые учителя убеждали меня отправиться в академию волонтером. Отсутствие всяких средств для поездки делало невозможным осуществление ректорского совета. Кроме того, меня потянуло на медицинский факультет Томского университета, тогда доступный для семинаристов. Но для поездки в Томск требовались еще большие деньги. Опять вспомнили, что у меня есть богатый дед — Себежский протоиерей. В нашем классе самыми способными учениками считались Д. Никифоровский и я, самыми трудолюбивыми и аккуратными были Автухов и Блажевич. Я более всего дружил с Никифоровским и с Блажевичем. С последним я в течение семи лет, начиная с 3-го класса духовного училища, сидел на одной скамье: Никифоровский сидел с Автуховым (в семинарии мы сидели по два человека на одной скамье; на каждую скамью выдавалось по одному учебнику по каждому предмету). Такая комбинация была выгодна для обеих сторон: Никифоровский и я не любили зубрить учебники, выучивали уроки быстро, предостав-
58
ляя затем своим соседям сколько угодно пользоваться нашими общими учебниками; Автухов и Блажевич аккуратнейшим образом вели записи всех учительских объяснений в классе и не отказывали нам в пользовании ими. Во 2-м классе мы расселись по-иному: я с Никифоровским, Блажевич с Автуховым. Сразу обнаружились неудобства: Никифоровский и я ленились вести записи зрительских разъяснений; у Автухова с Блажевичем происходили недоразумения из-за пользования учебниками. В следующем классе мы расселись по-прежнему и так оставалось до окончания нами курса. Никифоровский и Блажевич очень сочувствовали моему желанию попасть в Томский университет. Блажевич теперь написал своему близкому родственнику Ивану Федоровичу Словецкому, бывшему надзирателю нашей семинарии, а в описываемое время — священнику Себежского собора, в котором настоятельствовал мой дед. Блажевич просил Словецкого убедить деда помочь мне продолжить образование. Но дед оставался непреклонным. «Тоже надумал... Продолжать образование... доктором захотел стать... Мало ему, дьячковскому сыну, что семинарию, да еще студентом, кончает... пусть за это благодарит Бога! Нет у меня денег на его прихоти», — ответил дед И.Ф. Словецкому. Так и не сподобился я за всю свою жизнь увидеть ни этого своего деда, ни его благодеющей руки. А преставился он, когда я уже был священником.
Кончились экзамены. Для окончивших курс заготовлены аттестаты. Мой аттестат резко отличается от других: в младших классах голые тройки, в старших — одни пятерки. Торжественный акт, на котором окончившие курс по первому разряду объявлены студентами семинарии, второразрядники — просто окончившими курс. Помнится, что нас, студентов, оказалось 12. Володя Эрдман окончил курс последним в классе9. Товарищи шутливо заявляют ему, что он должен угостить весь класс, так как только он один никому не уступал своего места (последнего). Володя ленив и не так уж способен, но не обидчив и благодушен. Он с улыбкой принимает поздравления с «блестящим» окончанием семинарии, но угостить товарищей отказывается.
На следующий день после акта у нас традиционная маевка. Наняв несколько лодок и предварительно запасшись всем «необходимым», мы отправились по р. Западной Двине за город, нашли красивое место и начали свой последний товарищеский пир. Все были весело настроены: еще бы невеселыми быть! — окончили среднеучебный курс, получили права гражданства, выходим на путь самостоятельной жизни. Влага еще более возвеселила нас. Пили все. даже великого трезвенника Юзю Автухова заставили выпить, правда, обманом: налили ему солидный стаканчик английской горькой, а сказали, что это лимонад: как только Юзя раскрыл рот, чтоб проглотить влагу, Околович лов-
59
ким движением руки опрокинул стаканчик, и вся влага попала по назначению. Что сталось с Юзей! Начал задыхаться, зачихал, закашлялся, захрипел! Одни из товарищей смеялись до упаду, другие испугались, третьи отпускали остроты: это тебе не то что по пению пятерки получать, Юзя не имел никакого голоса и никакого слуха — одной ноты не мог ровно протянуть. Однако получал пятерки по пению, так как, не умея петь, всегда отвечал по теории пения, всегда добросовестно вызубривал заданные уроки. Товарищи по этому поводу подшучивали над ним: «Тебя, Юзя, скоро в архиерейских хор в солисты возьмут — ты ж у нас первый по пению, только ты один имеешь годовую пятерку».
Веселились мы до 4 часов ночи: пили и пели, вспоминали о прошлом, загадывали будущее. Вернулись мы в семинарию, когда уже высоко на небе стояло солнышко, не беспокоясь, однако, что наши кровати были пустыми при ночной проверке: мы же стали свободными, независимыми гражданами.
На следующий день начали разъезжаться и студенты, и не-студенты. Грустно было расставаться на неопределенное время, быть может, на всю жизнь. Ведь сжились мы, сроднились, с некоторыми ближе родных братьев стали мы. Шутка ли: шесть целых лет мы прожили под одной крышей, целые дни и вечера проводили в одной классной комнате, питались в одной столовой и одной и той же гречневой кашей (отсюда и происходит слово «однокашники»), впитывали одну и ту же духовную пишу: вместе молились и вместе грешили — проказничали на уроках, изводя чудака Василия Ильича и милого старичка Николая «Фараонтьевича», обманывая надзиравших за нами; вместе упражнялись во взаимопомощи, делясь друг с другом последним кусочком сала, пирога или мяса, полученным из дому, и так далее. Я отправился в родительский дом.
В заключение не могу не сказать несколько слов об отношении наших правящих архиереев к нашей семинарии. В епархии духовная семинария являлась питомником, в котором подготовлялись, выращивались, воспитывались кандидаты для предстоящего пастырского служения. От качества их работы будет зависеть успех или неуспех, подъем или упадок религиозно-нравственной жизни и в известной степени славы или посрамления самого архиерея. Семинария поэтому должна быть самым любимым детищем архиерея, находиться под постоянным его отеческим наблюдением, должна быть окружена постоянными его попечительными заботами. На самом деле наблюдалось обратное, и не только у нас при тогдашних Полоцко-Витебских епископах Маркелле, а затем Антонине, но, как сообщали мне в академии мои товарищи, и почти во всех других семинариях. Архиерей был далек от нас, как и мы далеки от него. Мы видели его и слышали его голос в день семинарского праздника, когда он в
60
нашей церкви совершал богослужение, и изредка на наших экзаменах. Но чтобы он, как отец к детям, зашел к нам и по-отечески побеседовал с нами: осведомился о наших нуждах, поговорил о великих задачах предстоящего нам служения, воодушевил нас, укрепил нас своим авторитетом и опытом — этого не было. Общение епископа с семинарией состояло почти исключительно в его общении с ректором семинарии, представлявшим на владычное утверждение журналы и протоколы семинарского правления. Какими последствиями сопровождалось такое общение — это для нас, учеников, оставалось тайной.
IV. На службе в должности псаломщика
А) В селе Хвошно
Я в родительском доме. Отец гордится, что у него сын — студент семинарии. Всегда горячо любившая меня мать не может насмотреться на меня. Со слезами радости глядит на меня 90-летняя бабушка. А как порадовался бы мой первый учитель — дедушка, если б он дожил до этого дня! Но он умер два месяца тому назад, на Пасхальной неделе, в конце апреля (старого стиля) 1891 г. от рака носа. Дедушка никогда не пил и не курил, но нюхал табак усердно. Не от этого ли нюханья развился у него рак?
На следующий по приезде день я представился местному молодому (всего на шесть лет старше меня), красивому, всегда изящно одетому, довольно способному, но ленивому и малоподвижному священнику о. Игнатию Игнатовичу. В доме его верховодила жена — молоденькая, маленькая, разумная и ловкая, очень миловидная Мария Георгиевна (урожденная Смирнова), дочь соседнего очень богатого священника. Под ее мудрым водительством быстро богатели Игнатовичи. А в один из следующих воскресных дней я отправился с визитом в село Лёхово к давнишнему приятелю моего отца многосемейному священнику о. Петру Троицкому.
Село Лёхово отстояло от нашего села в пяти верстах по большой дороге, а по лесной, немножко наезженной дороге — в трех с половиной верстах. Расположено оно было на горке по левую сторону ведущей в г. Невель дороги. Около самой дороги в роще стояла небольшая каменная церковка, украшением которой служила замечательная огромная старинная запрестольная икона, произведение какого-то итальянского живописца. Шагах в пятидесяти. против церкви, находилось здание начальной церковно-приходской школы и рядом с нею — дом псаломщика, дальше шагах в 100 от дороги — дом священника с разными надворными постройками. Около церкви еще ютилась сторожка. Вот и все село. От церкви дорога спускалась вниз к реке. Там около самой дороги на берегу речки стояла еврейская корчма, в то время обя-
61
зательный придаток каждого села. А по другую сторону дороги в версте от мерки виднелась красивая помещичья усадьба.
Семья о. Петра состояла из десяти человек: о. Петр, его жена Анна Ивановна (священнических жен тогда называли матушками, так и мы будем называть ее), сын Михаил10, четыре дочери — Ольга, Александра, Софья и Варвара, две родные сестры матушки — Марья и Елисавета Ивановны и родной брат матушки Лев Иванович, самый приметный в семье человек — выше среднего роста, не признававший иного костюма, кроме духовного, то есть подрясника, с довольно длинными седыми волосами и крохотной, из нескольких волосков побелевшей бородкой, с огромным лишаем на правой щеке, сильно глухой и не менее глупый, с голосом диким и нравом задорным, иногда в гневе бешеным, старый холостяк. Мать рассказывала мне, что он до ее замужества сватался к ней, но она решительно отвергла его любовь.
Село Лёхово славилось тем, что там еще в то время была осуществлена коммуна, и все должности в семье были распределены между своими: о. Петр — священник и законоучитель, Лев Иванович — псаломщик, старшая дочь о. Петра Ольга — учительница, Елисавета Ивановна — просфорня. Только Лев Иванович ночевал в своем доме, все прочие жили в священническом доме: все (и Лев Иванович тоже) питались за священническим столом: все у них было общее: причтовые земля и доходы не делились — и тем и другим пользовался о. Петр. Последнее после перевода Льва Ивановича в другой приход и назначении на его место другого псаломщика (Ивановского) привело к большим недоразумениям между отвыкшим делиться о. Петром и новым псаломщиком. В разрешении этих недоразумений очень некрасивое участие принимал в то время бывший преподавателем нашей семинарии и мнивший себя влиятельным в епархии Михаил Петрович, сын о. Петра.
Семья о. Петра была на редкость гостеприимной и хлебосольной: когда бы вы ни заехали к ним, всегда у них, бывало, находятся и ласковые слова, и обильное угощение. Я и доселе вспоминаю об изделиях матушки Анны Ивановны: о каким-то чудом от Рождества до Рождества сохранявшихся ароматной копченой колбасе и сочной ветчине, о душистых и вкусных вишневых и смородинных настойках и наливках. Прибыв в Лёхово, можно было гостить и день, и два, и три, не страшась, что этим огорчишь или обеспокоишь милых хозяев.
Отец Петр очень дружил и со священником нашего села о. Василием Еленевским, умершим в 1884 г. Вдова о. Василия Анастасия Семеновна после смерти мужа была просфорней при нашей церкви. Я, как и ее дети Семен, Иван и Михаил, будучи семинаристом, часто появлялся в доме о. Петра, где можно было повеселиться с его молодежью. А у матушки Анны Ивановны и ее сест-
62
риц, как рассказывали тогда, таилась надежда, что Семен Еле- невский женится на Ольге, а когда он женился на другой, что Иван Еленевский женится на Александре. Возлагались надежды и на меня, но Ольга, скромная и добрая девушка, была на год старше меня, Александра же решительно не нравилась мне. потому что считала себя очень умной и любила высокопарно философствовать. Софью и Варвару мы называли подлетышами, то есть подростками, и не обращали на них внимания. Независимо от барышень дом о. Петра притягивал нас к себе своим радушием и истинно русским хлебосольством. Да и самого о. Петра, всегда веселого и ласкового, мы очень любили.
В то время в нашей епархии окончившие курс семинарии, чтобы получить священный сан, должны были пройти продолжительный стаж в должности псаломщика или учителя начальной школы. Иные стажевали по семи и более лет. Только счастливцам удавалось через 1-2 года попасть в священники. Я решил стать псаломщиком и обратился с прошением к епархиальному архиерею о назначении меня на должность псаломщика.
Полоцко-Витебским владыкою был тогда епископ Антонин. Высокого роста, не тучный, но и не тощий, как лунь седой, с длинной белой бородой, владыка Антонин имел чудный высокий голос, тенор, служил очень величественно и красиво. Большим умом владыка Антонин не отличался, но был благостен и доступен. К сожалению, он легко поддавался не всегда добрым влияниям, что вредно отзывалось на его управлении епархией.
В конце августа я получил консисторский указ, извещавший меня, что резолюцией Его Преосвященства от 19 августа сего года я назначен на должность псаломщика Хвошнянской Городокского уезда церкви и законоучителя Хвошнянского народного училища. По целому ряду причин о лучшем месте я и мечтать не мог. Село Хвошно находилось всего в 18 верстах от моего родного села Дубокрая, хвошнянский и дубокрайский приходы были смежными: священником хвошнянской церкви тогда состоял о.Федор Тихомиров, женатый на дочери о. Василия Еленевского Евдокии Васильевне, всего лет на пять старшей меня, женщине очень кроткой и доброй. Сам о. Федор был не очень мудрым, но добрейшим человеком; после смерти своего тестя он с 1884 по 1888 г. служил в нашем селе и очень любил моего отца и меня. Приход хвошнянский был огромный11 и считался богатым, а это улыбалось мне, так как я мечтал помогать отцу в воспитании только что поступившего в Витебское духовное училище моего меньшого брата Василия. Наконец, в селе Хвошно при одном священнике было два псаломщика, и это тоже благоприятствовало мне, так как семинария не усовершенствовала меня для несения псаломщической службы. Ко всему этому надо прибавить, что в с. Хвошно был великолепный храм и славился церковный хор.
63
Раньше я не раз бывал в Хвошно гостем о. Федора. Были, правда, и минусы. Природа села была нерадостная. Оно стояло на высокой горе, и, как Лёхово. оно состояло из нескольких строений: церковь, два псаломщических дома, дом священника, училищное здание и на северном конце села — корчма. Около села не было ни озера, ни речки, пользовались колодезной водой. Отсутствие воды очень удручало меня, привыкшего отдавать свой досуг рыбной ловле. Но другие вышеуказанные преимущества села примиряли меня с этим дефектом.
Получив указ, я поспешил выехать к месту назначения. Провожая меня, мать сказала мне: «Прости меня, деточка, что не могу больше тебе дать. Даю, что имею». И сунула мне в руку медный пятак. Простить себе не могу, что я не сохранил этого пятака.
Прибыл я в с. Хвошно. С радостью, как самого близкого родного встретили меня о. Федор и Евдокия Васильевна. Учителем школы оказался на один год старший меня по семинарии скромный и добродушный Иосиф Васильевич Никифоровский, также обрадовавшийся моему приезду. Холоднее встретили меня псаломщик Степан Данилович Нарбут и его жена Ольга Ивановна, гордая и сварливая женщина. Нарбут давно служил в Хвошно, образовал хор, имел основание считать себя заслуженным псаломщиком, и вдруг прибывший мальчишка, неопытный в псаломщическом деле, еще ничем не проявивший себя на службе, займет первое место и, конечно, будет пользоваться большей любовью настоятеля, а его, заслуженного 50-летнего чтеца и певца, отодвинут на второе место. Я понял настроение Нарбутов и старался особым вниманием сдабривать наши отношения. Благодаря этому за три месяца совместной службы с Нарбутом у меня не произошло ни одного недоразумения с ним.
Нарбуты были бездетны, жили неплохо, могли бы жить еще лучше, если бы Степан Данилович не тратился на выпивку, от которой не могла удерживать его даже строгая Ольга Ивановна.
Поселился я с учителем. В его квартире при училище было общежитие с питанием учеников. Но их блюда были не для наших желудков, и мы решили завести собственную кухню. Тут пригодились мне кулинарные знания, приобретенные в родительском доме, когда я и в кухонных делах помогал своей матери. Знаний моих хватало, чтобы приготовить приличный обед: сварить щи, борщ, пожарить котлеты, испечь блинчиков. А вот с клюквенным киселем у меня не сразу наладилось дело. Как-то принесли нам меду и клюквы, картофельная мука у нас была. Я решил удивить своего сожителя вкусным клюквенным киселем. Приготовил я клюквенный сок, разбавил его водою, вскипятил, положив в кастрюлю столько меду, чтоб действительно сладко было и, когда закипел сок, я всыпал в него картофельной муки. К моему великому огорчению получилось нечто несъедобное — какие-то клец-
64
ки с мукой внутри. Как я ни старался растереть их, это не удалось. Отправился к Евдокии Васильевне. «Ну и чудак же вы! — сказала, рассмеявшись, она. — Кто же так варит кисель? Муку надо сначала в холодной воде развести и потом уже, помешивая, постепенно вливать в кипящий сок». В следующий раз кисель у меня удался. Так и дальше бывало: когда у меня не хватало собственных кулинарных знаний, тогда я обращался к помощи доброй Евдокии Васильевны.
Наступило воскресенье, день моего вступления в службу. С особым благоговением я переступил порог храма. И раньше мне пришлось два-три раза бывать в этом храме, но теперь он показался иным — особенно светлым и торжественным. К литургии церковь, как потом всегда, переполнилась богомольцами, в подсвечниках и лампадах не хватало для свечей места. Собрался прославленный хор. Даже о. Федор по случаю моего вступления в должность облачился в дорогие великопраздничные одежды. С усердием и воодушевлением пел хор. Благоговейно и приятно, без выкриков и фокусов, негромко, но отчетливо и внятно служил о. Федор. Вероятно, чтоб похвастать голосом и удивить меня, проревел апостола Нарбут. Молясь, я не переставал присматриваться к богослужению, чтобы определить, чем я могу послужить еще лучшей постановке богослужения в этом храме.
Отца Федора я знал с 1884 г., когда он священствовал в моем родном Дубокрае. Это был не орел, но скромный, благочестивый, благоговейный, не стяжательный пастырь. Служил он, можно сказать, очень хорошо, но проповеди ему не давались, и он не любил утруждать ими своих духовных чад. Я попросил о. Федора разрешить мне иногда проповедовать за литургией и во все воскресные и праздничные дни в промежутке между всенощными бдениями и литургиями вести внебогослужебные беседы, к ведению которых тогда обязывало, хоть и решительно ничем не содействовало лучшей постановке их епархиальное начальство. О. Федор признал весьма благим мое начинание.
Церковное чтение мне не понравилось: и Нарбут, и его споспешники-добровольцы читали невнятно, не оттеняя смысла, спеша, не соблюдая ударений. Я попросил Нарбута предоставить мне заниматься этим делом, так как он достаточно занят хором. Нарбут согласился.
При выдаче документов я убедился, что наши церковные списки прихожан неточны и нуждаются в проверке. О. Федор разрешил мне проверить их. «Предстоят расходы на поездку, но они возместятся, — сказал о. Федор. — Наши прихожане — народ добрый, и так привыкли они к тому, что члены причта осенью приезжают к ним за сбором зерна, что не приехать к ним кому-либо из нас означает обидеть их. Так просто ты не поехал бы, а теперь поедешь по делу. Они же воспользуются случаем, чтоб всяким
65
зерном наделить тебя. Им это доставит удовольствие, а тебе зерно пригодится — продашь и отцу сможешь помочь». В течение полутора месяцев я объехал весь приход, все девяносто шесть деревень, побывал в каждом доме и проверил каждое семейство, после чего представил о. Федору точный список прихожан. Собранное зерно щедро вознаградило меня за понесенный труд, дав мне возможность уплатить за содержание в духовном училище моего младшего брата Василия.
Прославленный хвошнянский хор не так уж удовлетворял меня. Управлял хором Нарбут. Состоял хор из взрослых, наполовину уже украшенных сединами крестьян. Пели, конечно, без всяких нот, по слуху: пели звучно, сколько сил хватало, не всегда гармонично, иногда неистово. Крестьян он удовлетворял. Человека с развитым слухом и музыкальным вкусом удовлетворить он не мог. Хор пел на хорах, и молящиеся не видели его. А я, стоя на хорах же, мог любоваться им. Незабываемая картина. Полукругом на хорах выстроилось человек двадцать, а иногда и больше, певчих — загорелых, бородатых людей. Задом к алтарю и лицом к певчим стоит регент, он же и главный бас-псаломщик Нарбут. Он неистово машет руками и издает страшные звуки, так раскрывая пасть свою, как будто он собирается проглотить кого-либо из присутствующих. В теноровой партии первая роль принадлежит крестьянину Воронову, мужчине лет 35. среднего роста, плотного сложения, с острым взглядом и крючковатым, как у коршуна, носом, с совсем маленькой бородкой. Воронов знает себе цену: поет смело и все время уносится в высь. Голос у него приятный, сильный, высокий, но ему недостает выучки и вкуса в пении. На левом фланге стоят два небольшого роста с проседью крестьянина — это дисканты хора. Тяжело им выводить высокие ноты, но они изо всех сил стараются вывести их, и пот градом катится с их лиц. Каждый хорист старается, чтоб и его голос был услышан. Многого недоставало прославленному хору, но я тут ничем не мог помочь. Хоть и был у меня недурной голос, в регенты я не годился: мне, как говорили, медведь на ухо наступил.
Трудясь таким образом на церковном поприще, я не забыл и о своей законоучительской должности в школе, к каковой я значительно был подготовлен своими упражнениями в семинарской образцовой школе.
Увлеченный работой, обласканный о. Федором и его женой и, кроме всего этого, имея возможность часто навещать родительский дом, я считал себя счастливым. Прихожане полюбили меня и часто приглашали на свои торжества, что также занимало меня. Вспоминается одно из таких торжеств. Богатый крестьянин соседней деревни пригласил о. Федора, меня, учителя и Нарбута на свадьбу своего сына. Гостей был полон дом. Нас встретили радостно и принялись угощать. Угощали мясным и рыбным студ-
66
нем, жареным поросенком и рыбой, разными пирогами. Водки, пива и какого-то плохого вина было сколько угодно, хоть залейся. Нарбут усиленно приналег на эти продукты. Во время нашей трапезы играл цыганский оркестр с участием одного пожилого еврея. Один цыган работал на барабане, остальные на скрипках, еврей — на цимбалах. Играл, цыгане подпевали, а еврей, наклонив голову так, что его длинные пейсы едва не касались цимбал, покачивал головою и, ногою отбивая такт, энергично двумя молоточками ударял по струнам своего инструмента, издававшего сильные звуки. Видно было, что он всей душой участвовал в игре. Каждому из нас музыканты сыграли тут, ловко выкрикивая подходящие слова. Нарбуту они пели, играя: «Да и не было ж такого молодца-то, как Степана да Даниловича». А наклюкавшийся к тому времени «молодец» бессмысленно смотрел в пространство, уже мало интересуясь происходящим около него.
Однако в то время, когда я увлекался работой и намечал дальнейшие планы, мне готовился неприятный сюрприз. Мое место понадобилось для моего семинарского товарища Васи Шимковича, не отличавшегося в семинарии ни успехами в науках, ни какими-либо иными доблестями. Отец Васи, о, Михаил Шимкович, священствовал тогда в с. Бескатове, что верстах 15 от села Хвошна, и был закадычным другом благочинного — настоятеля Городокского собора протоиерея Дмитрия Фомича Григоровича, пользовавшегося тогда большим благоволением епископа Антонина. В этом состояло немалое преимущество Васи Шимковича по сравнению со мною.
Протоиерея Д.Ф. Григоровича нельзя было вполне отнести к категории тех иереев, о которых в прежнее время говорили: «Спереди блажен муж (Пс, 1, 17), а сзади вскую шаташася12 (Пс. 2, 1)», — потому что явных пороков, позорящих священный сан, за ним не водилось. По наружному виду, по обращению с людьми протоиерей Д. Григорович действительно был «блажен муж» и выглядел патриархом: росту выше среднего, сложения плотного, с длинными, сильно поседевшими волосами, с длинной же седой бородой и приятным лицом, В общении с людьми он был мягок, приветлив, даже вкрадчив, в церковном служении благолепен и благоговеен. Неудивительно, что в городе многие любили и уважали его. Правда, говорилось о нем и другое: что протоиерей неискренен и лукав, мягко стелет да жестко спать, что правда ему нипочем, что он только кажется постником, а «скушать человечка» ему ничего не стоит, что ради родного человечка он не пожалеет ни совести, ни словечка, и так далее. Говорили и другое: что наш протоиерей более уважал тех своих подчиненных, которые ублажали его поросятами, окороками, индейками и гусями, для скоромных дней маслом, а для постных — медком, и вареньем13, и всевозможными иными снедями, и так далее.
67
Когда отец Васи Шимковича обратился к протоиерею Григоровичу устроить назначение сына в Хвошно, протоиерей не задумался исполнить просьбу приятеля, хотя и знал он, что исполнить эту просьбу, значит, незаслуженно и кровно обидеть меня. Но что стоило влиятельному протоирею обидеть дьячковского сына!? Протоиерей Григорович много лет прослужил благочинным и изощрялся в искусстве обижать людей.
Чтобы освободить для Васи Шимковича место, о. Григорович отправился в Витебск к архиерею. Там он узнал, что благочинный 3-го Велижского округа ходатайствует в назначении в его село Усмынь образованного псаломщика, который мог бы вести внебогослужебные беседы и ему — благочинному — помогать в письмоводстве. О. Григорович ухватился за это. Явившись к епископу Антонину, он расхвалил меня как дельного работника, усердного в проповедовании Слова Божия, хорошо знающего церковное письмоводство, заслуживающего назначения в лучший приход, например в с. Усмынь, где требуется именно такой псаломщик. Не подозревавший интриги епископ Антонин 1 декабря перевел меня в Усмынь, а в Хвошно назначил Васю Шимковича. Как будто все устроилось наилучшим образом: я был блестяще аттестован и «повышен», Вася удовлетворен, о. протоиерей получил от отца его «в знак любви, признательности и благодарности» не одну индюшку. Но для меня-то перемещение в Усмынь было большим ударом: оно разлучало меня с селом Хвошно и училищем, с о. Федором и другими сослуживцами, к которым, не исключая и Нарбута, я успел привыкнуть и даже полюбить их. Оно отдаляло меня от родительского дома14, а перемещение было связано с тяжелыми для меня расходами, так как пособий на это не давалось. Оно, наконец, подрывало во мне веру в правду и совесть иерейскую. Но воля начальства — воля Божия. Так я думал тогда.
Скоро о. Федором, к удивлению всех, был получен консисторский указ о моем перемещении. «Это фокусы нашего протоиерея, отец же Шимковича в большой с ним дружбе. Возмутительно! Но что делать? Поезжай-ка ты к архиерею! По пути побывай у протоиерея! Пусть бы лучше Василий Шимкович ехал в Усмынь, а ты оставался бы у нас», — сказал мне о. Федор. Я отправился в Витебск. В г. Городке я зашел к протоиерею Григоровичу. Он принял меня ласково, поздравляя меня с перемещением, которое «является знаком большого внимания ко мне и милости архиерейской», расхваливал с. Усмынь и благочинного о. Павла Щербова, в помощники которому я назначался. Нежные и сладкие песни о. протоиерея, однако, не могли утешить меня.
В Витебске я остановился у Юзи Автухова, надзирателя семинарии, первенца нашего выпуска, очень благочестивого и доброго человека, крепко любившего меня (может быть, больше, чем
68
следует). Узнав о моем решении идти к архиерею, Автухов посоветовал мне; «Не ходи-ка ты к архиерею! Толку от твоего визита не будет, только нервы потреплешь. Протоиерей твой ловко обделал дело: ты расхвален и поощрен, а наш дурень Вася ублаготворен, Поезжай в Усмынь! Там тоже люди. Узнав о перемещении тебя, я собрал кой-какие сведения о новом месте твоей службы; приход хороший, обыкновенно благочинные занимают его; местность красивая: благочинный о. Павел Щербов — недурной человек. Его сын Иван у нас в 4-м классе первым учеником идет. Отличный юноша, способный, кроткий, добрый, благочестивый. Ты же знаешь его. Повидайся с ним. А к архиерею не ходи!» Я поступил по совету Автухова.
В Хвошно по возвращении из Витебска не задерживался: оставалось 5 дней до праздника Рождества Христова, а мне хотелось денек провести в родительском доме и к празднику поспеть в Усмынь.
Уезжал я из с. Хвошно с великой скорбью, с горькой обидой на протоиерея Григоровича, на неправду людскую, на совесть протоиерейскую.
Прошло 25 лет, и г. Городок избрал меня в 1916 г, своим почетным гражданином; царь утвердил избрание. В то время я был протопресвитером военного и морского духовенства, членом Святейшего Синода. Очень высокий орден Александра Невского с февраля 1915 г. украшал мою грудь. Для духовного лица такое избрание было большой наградой. Насколько помню, только еще Ярославский архиепископ Тихон (потом Патриарх Всероссийский) был почетным гражданином своего города Ярославля. Извещенный об избрании и высочайшем утверждении (о чем сам царь сообщил мне) этого избрания, я отправился в г. Городок, чтобы засвидетельствовать свое почтение отцам города. Я посетил городокского предводителя дворянства господина Заболоцкого, а затем протоиерея Д.Ф. Григоровича, состоявшего в тех же, что и в 1891 г., должностях и жившего в том же доме. Теперь он уже принимал меня не как перемещенного по его милости псаломщика, а как весьма знатного и почетного гостя. Чтобы не огорчить старика, я ни единым словом не напомнил ему о своем перемещении из с. Хвошно.
б) В селе Усмынь
Мать и бабушка со слезами провожали меня в далекий путь. «Такая даль! Мне уж больше не увидеть тебя», — говорила бабушка, при прощании крестя меня.
Путь мой зимою сокращался почти на 10 верст: мы ехали напрямик по озеру, за которым рукой подать до большого, с двумя священниками села Узкое, а за Узким совсем близко огромное и древнее местечко Усвяты — княжна Усвятская была женою Але-
69
ксандра Невского. Из Усвят два раза в году — на Илью-пророка, 20 июля, и на Михайлов день, 8 ноября (это были дубокрайские ярмарочные дни), — приезжал в Дубокрай пожилой мещанин Иван с возом пряников и конфет. Он всегда останавливался у нас. Будучи еще малышом, я однажды с бабушкой был в гостях у усвятского дьячка И. Белоусова, не то дальнего родственника, не то хорошего знакомого дедушки и бабушки. С того времени запомнились обнесенный оградой большой храм (бабушка называла его собором), в котором священствовал известный всей епархии очень умный и очень массивный протоиерей Ипполит Короткевич; стоявший на высоком берегу озера большой помещичий замок15, большое Усвятское озеро, а в самом местечке — множество разных пряников и конфет в лавках.
Отдохнув часика два в Усвятах, мы отправились дальше. Сделали небольшую остановку в с. Церковище, где священствовал зять Короткевича, о. Стефан Образский, потом проехали с. Городец, где священствовал старичок о. Иван Симонович Борисович, и к вечеру прибыли в село Бараново. Села Церковище и Городец не понравились мне, Бараново я разглядел на следующий день при свете. «То ли дело наш Дубокрай: озеро что море, лесу — сколько хочешь; а Церковище и Городец что за села — ни воды, ни лесу», — рассуждал я. Бараново мне понравилось: на юго-западном берегу озера за садом большая помещичья усадьба с двухэтажным домом, дальше на север на берегу народное училище, церковь и причтовые — священника и псаломщика — дома. Как приозерный житель я тогда прежде всего по воде и лесу расценивал село.
От Баранова до Усмыни, находившейся на другом конце озера, на юго-западной его стороне, путь шел по озеру; расстояние было незначительное — всего 7-8 верст (в другое время дорога из Баранова в Усмынь шла по левому берегу озера, и считали тогда расстояние между этими двумя селами — 14 верст), но мы заночевали в Барановской корчме, стоявшей на северном берегу озера, считая неудобным ночью прибывать в Усмынь. Часов в девять утра мы отправились в путь. Погода стояла приятная, дорога ровная и легкая. Я присматривался ко всему, как будто попал не в Велижский уезд, а в Америку или Африку. С правой стороны от Баранова до самой Усмыни тянулся густой лес, левая сторона была безлесной, с частыми на берегу деревнями, а на полпути на этой же стороне стояла красивая помещичья усадьба в имении вдовы генерал-лейтенанта Натальи Николаевны Оранской.
Только мы проехали мимо этой деревни, как мой возница — пожилой крестьянин Семен Петрович Медведев — воскликнул:
— Глядь-ка, глядь, Егор Иванович! Не иначе как твоя это церква красуется.
70
Впереди виднелась большая белая церковь, ярко освещенная лунами солнца.
— Я, — продолжал Медведев, — в Баранове все расспросил. Про церковь говорят: не церква, а собор; гляди, что и в столице таких мало, сам царь мог бы ходить в нее. А вот что диво мне: сказывают, что ее сто годов тому назад нехрист, немец Гернгрос, усмыньский помещик, выстроил. Диво мне, что ему, нехристу, разрешили храм Божий строить.
— Почему же ты, Семен Петрович, думаешь, что Гернгрос был нехрист? Он мог быть таким же православным, как мы с тобой, — возразил я.
— Что ты! Что ты! Нешто християнин может прозываться таким именем — Гернгросом? Убили б меня, а я не согласился б прозываться Гернгросом.
— Что ж такого, что он носил немецкую фамилию? Не значит это. что он не был христианином. Вот ты называешься Медведевым. Не значит же это. что ты медвежьей породы.
— Это точно, что у нас случаются животинские фамилии: Медведев, Волков. Зайцев, Белкин. А то есть Коровин, Коньков, Козлов. Все ж это не то, что Гернгрос. Вот наши птичьи фамилии: Петушков, Курочкин, Галкин, Воробьев, Воронов и другие не нравятся — не к лицу человеку птичьим сыном называться. Знаешь ли, почему я Медведевым прозываюсь?
— Откуда ж знать мне?
— Вишь, какое дело! У деда моего силища была беспримерная. Здоровей его во всей волости не было. Рубил это он в лесу дрова. Видит: медведь большущий идет. Дед и огрей его дубиной. Медведь на него. А дед схватил топор да как ахнул обухом медведя по черепу, так медведь и дух выпустил. За это прозвали моего деда Медведевым. По его милости Медведевым прозываюсь и я.
В это время мы проехали островок, и нам во всей красоте представилась усмыньская церковь, стоявшая на большом засаженном липами пригорке, на южном берегу озера. Мы оба сняли шапки и набожно перекрестились. На север от церкви на юго-западном берегу стояли два дома. Мы подъехали к первому, меньшему, решив, что это, должно быть, дом псаломщика. И не ошиблись.
Мой предшественник Василий Никифорович Соколов еще не выехал из Усмыни. Тяжело ему было расставаться с нею. Там он прослужил более 25 лет, там у него родились и возмужали пять дочерей, там у него было разведено хорошее хозяйство, там все ему было знакомо и дорого. Теперь он был перемещен в далекий, неизвестный ему, несравненно более бедный приход Невельского уезда, в 130 верстах от Усмыни. Предстояли ему великие расходы и убытки: при ликвидации наспех всего имущества, при переезде большой семьи разоренье! Дважды переехать семейному
71
человеку то же, что один раз погореть, говорили тогда. За что же постигла Соколова такая жестокая кара? Меня очень занимал этот вопрос. По-разному отвечали на него.
Жена о. благочинного потом объясняла мне, что Соколов перемещен за пьянство. Но и курица пьет, говорили тогда. Священник села Баранова, несчастный алкоголик Илья Серебренников, пил без просыпу, даже утром просыпался пьяным. И, однако, о. благочинный терпел его. Соколов же. как я совершено убедился в этом, выпивал умеренно и очень осторожно.
Другие отзывались о Соколове как о разумном и дельном исполнителе своей должности, хорошем чтеце и певце. Никаких серьезных провинностей у Соколова не было. Его главная вина состояла в том, что у благочинного кончает обучение дочка, нужен. значит, жених. Очень возможно, что это мнение отвечало истине. «Вот, — подумал я, — и еще пример благочиннической правды!»
Мне показалось, что удрученная перемещением семья Соколовых встретила меня недружелюбно, как будто я был виновником их несчастья, хоть я был такой же, как и они, жертвой благочиннической кривды.
Но каково русское радушие! Не успел я раздеться, как жена Соколова обратилась ко мне: «С дороги надо вам подкрепиться. К сожалению, рыбного у меня нет. Скушайте лосины16. Дорожному человеку это не грех. Потом чайком с медком вас угощу. Здесь Василий Никифорович пчел водил... Что-то там будет?» У нее навернулись на глазах слезы. Я с благодарностью принял угощение. Подкрепившись лосиной, которой раньше я ни разу не ел, и переодевшись, я отправился представиться своему новому начальству.
На дворе меня встретил мой возница Семен Петрович.
— К благочинному, Егор Иванович, идешь? — обратился он ко мне.
— К благочинному, — ответил я.
— В Баранове сказывали мне, что дюже непригож благочинный. И на путного человека почти не похож. А, сказывают, спокойный и добрый. Зато благочинниха — бой-баба, баба хоть куды, одно слово — лихая, — Петрович улыбнулся.
— Что это значит — хоть куды? — спросил я.
— Поживешь — сам узнаешь. — продолжая улыбаться, ответил Петрович. — Ты ж, Егор Иванович, не подгадь там у твоего благочинного. Все ж он благочинный. Под благословение подойди, руку поцелуй! Ну и благочиннихе тож.
— И к благочиннихе под благословение подойти? — пошутил я.
— Зачем под благословение? Нешто может благословлять баба? Ей таких нравов не дано. Просто ее руку поцелуй! Тебе за это
72
денег платить не придется, а ей это понравится. Ваши бабы любят, когда им руки лижут, почет, значит, оказывают. А тебе это может пригодиться. Маслом каши не испортишь, ты это помни, Егор Иванович! Иди ж! Благочинный знает, что ты приехал. Сказывали, в окно глядел, когда мы во двор въезжали. Не обиделся бы, что ты медлишь.
До священнического дома не более 30 шагов. Взойдя на переднее крыльцо, я позвонил. Вышла прислуга.
— Вы, значит, новый псаломщик будете? — обратилась она ко мне.
— Да. Можно видеть благочинного? — спросил я.
— Пожалуйте! Они вас поджидают, — ласково ответила она.
«Молодец, благочинниха! Хорошо она вышколила свою прислугу!» — подумал я. Прислугой этой оказалась жена церковного сторожа Михаила, смиреннейшего человека. Меня ввели в столовую. просторную и светлую комнату. Там меня встретили благочинный и его жена. Я подошел под благословение и поцеловал руку благочинного, а он расцеловался со мной. Затем я поклонился благочиннихе. Та протянула мне руку, которую я также поцеловал: «Мой Ваня уже познакомил меня с вами — он же хорошо знает и любит вас, очень рад, что вы назначены к нам. Хорошо сделали, что поспешили приехать к празднику». Дальше шли расспросы о моем родном селе, о моей родне, о с. Хвошно, о моей поездке и прочем. Благочинный, заложив за спину руки, ходил взад и вперед по комнате. Я стоял. Благочинниха, усевшись на диване, несколько раз проницательным взглядом с ног до головы окинула меня. Заметив, что ее взгляд не ускользнул от меня, она обратилась ко мне: «Что же вы, Георгий Иванович— кажется, правильно я называю вас, — не присядете? Садитесь! На мужа не обращайте внимания. Он не любит сидеть. Да не обращайтесь вы с ним так формально: ваше высокопреподобие, о. благочинный! Он для вас прежде всего ваш священник, о. Павел. Сегодня вы пообедаете у нас. Обед, конечно, будет постный, но так же и надо. А меня, кстати, зовите Александрой Георгиевной, а не матушкой. Довольно вам вашей родной матушки!» Александра Георгиевна после этого ушла в кухню, а о. Павел продолжал то расспрашивать меня о всякой всячине, то знакомить с моими обязанностями на новом месте.
Идучи к о. Павлу, я мысленно после беседы с Медведевым представлял его себе. Но действительность еще более оказалась не в пользу о. Павла. Росту немного выше среднего, довольно полный, с большой гривой черных как уголь грубых волос на большой голове, сидевшей на коротенькой шее, с узким лбом, раскосыми, как у монгола, маленькими черными глазами, пухлыми с постоянным румянцем щеками, между которыми едва заметен был маленький, как кнопка, нос, с толстыми губами и
73
редкой черной недлинной бородой, сквозь которую просвечивал розоватый подбородок, с опущенными плечами — таков был о. Павел. Незнающий его затруднился бы, к какой расе отнести его.
О. Павла ни в коем случае нельзя было отнести к разряду глупых людей. Он очень хорошо разбирался в богословии, сильно сведущ был в истории, хорошо знал и понимал пастырское дело, умел на бумаге изложить свои мысли. По настроению о. Павел был церковно благочестив, в службе усерден, до педантичности аккуратен, к серебру и злату любви не проявлял, так как всей материальной частью его бытия управляла Александра Георгиевна. Посторонние считали его добрым и отзывчивым. Иными качествами о. Павла были часто проявлявшаяся почти детская наивность, в припадке которой он мог изрекать глупейшие вещи и принимать самые нелепые решения, и страх перед своей драгоценной, несравненно более его умной половиной. Стоило только Александре Георгиевне сказать: «Дурак вы, Павел Васильевич» или даже строго взглянуть на мужа, как у того пропадало все благочинническое величие. Тогда он или смолкал, или убегал в другую комнату. О. Павлу было за 50 лет.
Александра Георгиевна представляла полную противоположность своему мужу. Росту среднего, полная, с высокой прической, круглым лицом, острым и энергичным взглядом, всегда веселая, общительная, остроумная, распорядительная, отличная хозяйка в доме — внешним своим видом она очень напоминала Екатерину II, как ее изображают на портретах. Фактически Александра Георгиевна управляла не только своим домом, но и самим о. Павлом, и его приходом, и благочинием. В описываемое время ей было под 50 лет. В молодости Александра Георгиевна, несомненно, была весьма красивой и интересной. Меня очень занимало, как она могла выйти замуж за такого некрасивого и неинтересного кавалера, каким был теперешний о. Павел, безобразие которого теперь в значительной степени маскировал духовный костюм. Я несколько раз хотел задать этот вопрос самой Александре Георгиевне, но меня останавливала мысль, что тут скрывается какая-то тайна, которую постесняется обнаружить Александра Георгиевна.
У о. Павла было трое детей: Иван, первый ученик 4-го класса семинарии, прекрасный, скромный, добродетельный, талантливый юноша, остававшийся искренним моим другом до самого моего отъезда из России17, несомненный сын о. Павла; Анна, кончавшая курс женского духовного епархиального училища в г. Витебске, умная, недурненькая, но гордая девушка, и Федор, красивый резвый мальчик лет 5-6. Настойчиво тогда утверждали, что трое этих детей произошли от разных отцов, причем называли имена действительных виновников рождения их. При
74
наличии такого красавца — законного мужа — легко было поверить такому утверждению.
К обеду явился учитель Усмыньского народного училища Павел Иванович Суханов. Из множества наблюдавшихся мною в жизни персонажей этот представляется мне наиболее оригинальным. Маленького роста, на очень высоких каблуках, с маленькой русой бородкой и длинными усами, одетый с явной претензией на франтовство, заметно любующийся собою, Суханов производил впечатление петушка, увлеченного самим собою. За столом он держал себя развязно, обо всем говорил с апломбом, гордо выкладывал свои знания, засыпая нас учеными именами и их сочинениями. Потом я убедился, что «знания» Суханова были фальшивые, дутые: у него был энциклопедический словарик, из которого он выбирал трескучие имена, открытия, изобретения, крупные сочинения и затем в обществе щеголял выбранным. Я замечал, что маленькие ростом люди очень часто бывают завистливы, горды, надменны и злы. Злятся они и на Бога, что Он их создал такими, и на себя, что им не удалось родиться иными, а злобу свою вымещают на людях. Напускной тон и фальшь Суханова очень не понравились мне. Во время обеда я несколько раз возразил ему. Суханову я тоже не пришелся по вкусу. До этого времени, как я потом узнал, он играл роль первого любовника в усмыньском обществе. Теперь же он почувствовал, что симпатии этого общества могут перейти на мою сторону: уже во время обеда и Александра Георгиевна, и о. Павел явно оказывали мне больше, чем ему, внимания. Была и другая причина: доселе он помогал о. Павлу в благочинническом письмоводстве; за это его угощали обедами и ужинами, а он мог хвастаться близостью к благочинному, теперь же эта роль и соединенные с нею преимущества отпадали. Наша встреча не предвещала дружбы между нами.
Во время обеда Александра Георгиевна обратилась сначала ко мне, а потом к Суханову: «Как же вы, Георгий Иванович, будете жить в своем доме? Такие теперь морозы, а дом большой, холодный... Павел Иванович! У вас же две комнаты. Предоставьте одну Георгию Ивановичу! И вам будет веселее». Приученный беспрекословно исполнять веления Александры Георгиевны Суханов согласился. Я поблагодарил обоих и в тот же день поселился в учительской квартире.
Материально это меня очень устраивало: мне не надо было тратиться ни на отопление, ни на освещение; училищная прислуга за незначительное вознаграждение прислуживала. Но морально нелегко было мне. Разные мы были люди. Кроме того, недоброжелательство Суханова ко мне все возрастало. Он не мог примириться с тем, что меня считают более, чем он, ученым и образованным и больше мне, чем ему, оказывают внимания, что
75
даже училищная прислуга, в обращении с которой он был высокомерен и груб, гораздо больше любит меня, чем его. Его злило и то, что я материально значительно лучше него был обеспечен18, и его не переставало раздражать и то, что я гораздо выше ростом и виднее его. А главное. Суханов переносил все это чрезвычайно болезненно, так что его переживания начали заметно отражаться на его здоровье. Я со своей стороны принимал всевозможные меры, чтобы сделать наши отношения более сердечными, но из этого не выходило толку. Так продолжалось до конца июня 1892 г., когда Суханов уехал на каникулы и уже не вернулся в Усмынь. Он выхлопотал себе другое учительское место. Управляющий имением Усмынь Михаил Григорьевич Нестеров по этому поводу выразился: «Проиграв в битве, Суханов позорно бежал с поля сражения». В этом была бы полная правда, если б я действительно сражался с Сухановым, но я и не помышлял о сражении.
На место Суханова был назначен молоденький учитель Семен Игнатьевич Шанько, скромный и застенчивый19, как девица, честный и добрый, толковый и трудолюбивый. Я продолжал жить в училище до лета 1893 г. Мои отношения с Шанько были идеальными: мы жили как родные братья.
Следующий после моего приезда в Усмынь день был Рождественский сочельник. Утром о. Павел говорит мне: «Сегодня вечерком поедем с вами в имение генеральши Оранской Дымово. Она несколько раз в году приглашает наш причт совершать богослужения в ее доме. Набожная и незлая, но странная особа: из дому никуда не выходит и у нее никто не бывает: у ней две дочери, которых держит взаперти. В прошлом году старшая и неглупая барышня влюбилась в нашего исправника Дмитрия Евменовича Лавровского. Что и говорить, видный он мужчина, женщины красавцем его считают, но он же в деды ей годится — ей 19, а ему 50, он неуч из 3-го класса духовного училища, дьячковский, а она дочь важного генерала, богатая помещица. А ведь настояла на том, что ее выдали за Лавровского замуж. Не видя никого, кроме эксцентричных матери с бабушкой, мамок да нянек, младшая дочь Софья растет нелюдимкой, как тепличное растение. Сегодня будем служить всенощную. Чтоб не спотыкаться, вы просмотрите службу. Теперь же дайте пропоем «Рождество Твое» и «Дева днесь!»
У о. Павла был приятный тенорок, у меня — неплохой баритон. Нехудо вышло. О. Павел остался очень доволен. К 5 часам вечера мы прибыли в Дымово. Нас ввели в огромную гостиную, где было все приготовлено для совершения богослужения. Скоро вышли генеральша, ее мать и дочь. Генеральша важная и чопорная, мать — дряхлая и скромная, дочь — запуганная, боязливая. — и все, как покойники, бледные. Богослужение прошло нехудо, а чтение — отлично. По окончании богослужения о. Павла пригла-
76
сили в столовую, а меня отправили в господскую кухню. Это меня смутило, но вспомнил я польскую поговорку: «Пляши, враже, як пан каже» («Танцуй, враг, как пан приказывает тебе»). Оказалось, что моего предшественника Соколова тут всегда принимали в кухне. Заметив, что меня отправили в кухню, о. Павел разъяснил генеральше, что нельзя принимать меня, как принимала она прежнего псаломщика: я с большим отличием окончивший курс семинарии, завтра могу стать таким же, как и он, священником. Генеральша велела пригласить меня в столовую к столу. После того я ни разу не попадал в генеральскую кухню. А генеральша часто обращалась ко мне за разъяснениями по богословским вопросам. Отужинав и получив мзду за свой труд (о. Павел — 3 рубля, я — 1 рубль), мы вернулись в Усмынь.
Село Усмынь мне сразу приглянулось: справа, если смотреть на север, длинное (7-8 верст) озеро, слева — огромный, тянувшийся почти на 50 верст лес. Лес около с. Усмыни принадлежал барановскому имению помещика Клейнберга: на западе он сходился с лесом имения Усвяты. В первом имении было 18 тысяч, во втором — 65 тысяч десятин земли. Перед революцией оба эти имения принадлежали Павлу Владимировичу Родзянко. Озеро богато редкой в Витебской губернии рыбой — судиками: в лесу множество всех родов птиц и зверей (волков, лисиц, медведей, лосей), ягод и грибов. Приход усмыньский по количеству населения был почти в два раза меньше хвошнянского, но более разбросан: были деревни в 18 верстах от церкви. Население Велижского уезда значительно отличалось от городского: оно было темнее и серее. И по говору и костюмам оно отличалось: в говоре цоканье — цаша, цай, отце и так далее, в костюмах преобладал серый цвет, шубы были с большими, широкими воротниками, из обуви в большом употреблении были лапти из лыка (однажды я видел жениха и невесту, под венцом стоявших в лаптях). Материальное положение усмынских прихожан было не хуже, чем хвошнянских. Были и очень богатые деревни, как, например, Миняхово. Набожность усмынских прихожан не давала оснований жаловаться на нее: они любили своей величественный храм20, усердно посещали его, охотно жертвовали на него. По материальному обеспечению причта усмыньский приход не уступал хвошнянскому.
Наступил праздник Рождества Христова. С раннего утра народ повалил в церковь. Как и в Хвошно, скоро храм наполнился народом, запылали лампады сотнями свечей. Недурно пел организованный Сухановым хор. Между утреней и обедней я провел внебогослужебное чтение, за литургией о. Павел говорил проповедь. Он не блистал ораторским искусством, но был усерден в проповедании Слова Божия, проповедовал не мудрствуя лукаво, но ясно и поучительно. Я вышел из храма окрыленным,
77
почувствовав, что храм этот и эти люди становятся близкими и родными.
Дальнейшая моя жизнь в с. Усмынь совершенно отличалась от хвошнянской. В с. Хвошно и о. Федор, и все мы жили отшельниками: за три месяца службы в этом селе я всего один раз был гостем в доме о. Федора и в доме священника соседнего с. Вышедки о. Льва Лызлова21. Сам о. Федор ни разу не выезжал в гости. Затрудняюсь сказать, чем объяснялось это: скупостью или нелюдимством? Пожалуй, тем и другим вместе. В Усмыни был совсем иной темп жизни. Александра Георгиевна любила бывать в гостях, любила и у себя принимать гостей. Принимала она всех с радостью, будучи очень искусной хозяйкой, угощала гостей обильно и всегда вкусно. О. Павел тоже не прочь был посидеть в гостях и встречал у себя гостей радушно. Кто только не бывал у Щербовых! Приезжали к ним по делам и без всяких дел священники, то одни, то со своими женами: приезжали разные чиновники: училищные, инспектора, акцизные, исправники, становые приставы и разные иные люди. Кто бы ни заехал в дом о. Павла, не уезжал он оттуда голодным. Разные маринады и соленья Александры Георгиевны, ее борщи, жаркое и особенно саговые пудинги с ромом славились во всем уезде. Пудингами, впрочем, она угощала только особо избранных, почетных гостей.
О. Павел был избалован кухней своей супруги, малейшая неудача какого-либо блюда замечалась им. Тогда он позволял себе возвысить голос, если, конечно, за столом не сидело чужих людей: «Что-то у тебя, матушка, с этим блюдом не вышло». На это следовал ответ Александры Георгиевны: «У вас, Павел Васильевич. свинячий вкус. Куп1айте, что дано вам!» О. Павел смолкал и продолжал кушать.
В течение праздников семья о. Павла несколько раз выезжала в гости в соседние села и всякий раз брала меня с собою. Меня очень занимало это, тем более что везде меня принимали как желанного гостя. К Щербовым также не раз приезжали гости. А я уже успел стать у них совсем своим человеком.
Сейчас же после Крещенья началась сдача причтами благочиния годовых отчетов и книг. К благочинию о. Павла тогда принадлежали церкви: Барановская, Пухновская, Прихабская, Велищенская, Крестовская. Глазомичская, Агрызковская, Ильинская, Усмыньская, Маклоковская и Лесохинская. О. Павел поручил мне проверять все привозимые книги и отчеты и о результатах проверки докладывать ему. Церковное письмоводство я не худо знал: будучи семинаристом, я постоянно помогал отцу вести метрические книги, а в конце года помогал священникам составлять приходно-расходные отчеты. Теперь к порученному мне о. Павлом делу я отнесся со всем вниманием: проверял решительно всякую запись, исправлял неточности и ошибки, знаю-
78
щим давал советы, незнающих учил. Помню, что самой неисправной оказалась тогда отчетность Барановской церкви. Метрические записи там были полны пропусков и разных ошибок: в брачном обыске лета женихов и невест были либо уменьшены, либо увеличены: в приходно-расходных и годовой отчетности — сплошное сочинительство. Объяснялось это просто: священник этой церкви И.С. был совершенно спившимся алкоголиком, а псаломщик К. и по внешнему виду, и по духовным дарованиям — убогим человеком. Много мне стоило труда, чтобы убедить его, что жениху, родившемуся в январе 1869 г., 22 года, невесте, родившейся в январе 1873 г., 18 лет, а не 25 и 16, как записано псаломщиком в обыске. Псаломщик К. высчитывал года, только пальцам своим доверяя, часто сбивался, и мне стоило большого терпения, чтобы довести его до сознания и заставить исправить ошибку.
За время сдачи отчетности я познакомился со всеми священниками и псаломщиками благочиния и даже присмотрелся к каждому из них. Скоро во время ревизионной поездки о. Павла по благочинию, в которой я сопровождал его, я смог еще лучше присмотреться к ним. Не скажу, чтобы я был очарован виденным. Начну с внешней стороны их быта.
Бедным — и то относительно — в благочинии считался только Барановский приход; все остальные хорошо обеспечивали свое духовенство, в особенности священников. В домах священников замечались достаток, довольство, культурная обстановка. Исключение составляли священнические дома в Баранове, Ильине и в с. Велище. В первых двух царили убожество и нищета, причиной которых было пьяное беспутство духовных отцов: в с. Велище священнический дом был превращен в квартиру Плюшкина в духовной рясе.
В морально-служебном отношении уровень духовенства благочиния трудно было признать высоким. Всего с благочинным 11 священников. А среди них Ильинский (Ф.Ж.) и Барановский (И.С.), алкоголики последней степени, вечно пьяные, даже священнодействовавшие в пьяном виде, несчастнейшие люди. К состоянию алкоголика быстро приближался и молодой священник (семинарского выпуска 1889 г.) с. Прихабы (С.С.).
Священник с. Велище (А.О.) представлял собою исключительно отрицательный среди духовенства тип. Лет 40 от роду, росту и телосложения богатырских, лысый, с грубым лицом и громовым голосом. Его надо было бы назвать гениальным, если бы его достижения в моральном и культурном отношении хоть сколько-нибудь заслуживали уважения. В образовательном отношении он как будто нигде и ничему не учился. Его крохотные рапорты благочинному поражали своей безграмотностью в грамматическом, синтаксическом и логическом отношении. Все полученное им в духовной
79
семинарии и духовном училище было забыто. По окончании семинарского курса он не прочитал ни одной книги. Для своего прихода он был не духовным отцом, а грабителем, обиравшим своих духовных чад. Про него говорили, что он очень богат, но жил он как нищий: зимою (с о. Павлом мы были у него зимою) в одной маленькой (остальные комнаты не отапливались и были заперты), почти немеблированной комнате, питался чем попало, одевался бедно — это был двойник Плюшкина, только в духовном одеянии. Пил он умеренно, но был гораздо отвратительнее первых двух алкоголиков: те были безвольные, несчастные люди, по душе оба очень добрые, сердечные, отзывчивые, а это был волевой, физически могучий, но морально потерянный человек, грубый и бессердечный стяжатель, ради собственного обогащения обиравший своих прихожан. Может быть, раннее вдовство сделало его таким. Но едва ли у кого-либо он мог вызвать сострадание.
В с. Глазомичах священствовал уже приближавшийся к старческому возрасту Александр Черпесский, ворчливый и вздорный, все время судившийся со своим псаломщиком. Богослужебный журнал глазомической церкви был испещрен записями, которым не место в богослужебном журнале, свидетельствовавшими о баталиях, происходивших между священником и псаломщиком. Вот одна из них. Под 2 февраля (праздник Сретения Господня) рукою псаломщика написано: «Богослужения не было, потому что священник был в отлучке в г. Велиже». Сбоку же рукою священника добавлено: «А псаломщик Забелин в это время сидел в корчме у Хаима и поучал народ воздержанию». 35 лет уже священствовал о. Александр в одном и том же селе, а еще не имел первой награды — набедренника, которую другие получали за 2-3 года службы. Случай беспримерный! Но не награждать же было о. Александра за его небрежное отношение к службе и нрав вздорный.
Священник с. Кресты Владимир, или, как все его у нас называли, Володя С., всегда чистенький и нарядный, с женским, на котором всегда играл яркий румянец, личиком и совсем не мужским умом, не отличался особо отрицательными качествами, если не считать отрицательным качеством большую глупость, проглядывавшую в каждом его слове и в каждом движении. Володя был на 13 лет старше меня, а курс семинарии закончил только в 1885 г. (на 6 лет раньше меня), так как во многих классах он просиживал по два года. Однако он оказался догадливым сыном века сего (Лк. 16, 8): свои слабые успехи в науках и скудость ума он компенсировал женитьбой на родственнице правящего епископа Маркелла. Сейчас Володя занимал самое лучшее в благочинии место, хоть и не переставал быть мишенью для постоянных острот и насмешек, что смущало гораздо более умную, чем он, его драгоценную половину Евгению Михайловну.
80
Итак, шесть из одиннадцати священников скорее подходили к отрицательным, чем к положительным типам русского духовенства, хоть и были все они окончившими полный курс семинарии. Вообще в то время священники из неокончивших курс семинарии были редкостью, а вскоре после того получилось обратное явление.
Остальные пять священников были таковы. О. Павел и его старший брат Иван (в с. Пухнове) были благочестивыми пастырями. О. Леонид К. (в с. Агрызкове) выделялся своим умом и интеллигентностью. Он хорошо украсил свою церковь, организовал хороший хор, свободен был от корыстолюбия, внимателен к своим прихожанам и любим ими. Немножко портили ему важничанье и манерничанье, но с этими недостатками можно было мириться. О. Михаил В. (в с. Лесохине) был серьезным, очень скромным и благочестивым пастырем, нервным и самолюбивым, но всегда честным и благочестивым.
Остается сказать о маклаковском священнике Семене Ш. После во многом обвиняли его. Но тогда он был кротким, приличным, хоть и не блиставшим никакими особенными дарованиями и добродетелями пастырем.
И тогда, служа в с. Усмынь, и после не раз я задавал себе вопрос: вот в Усмыньском благочинии все 11 священников были из окончивших полный курс семинарии и в целой епархии было то же, но почему же так низок был моральный и служебный уровень наших пастырей? Почему сильных пастырей было меньше, чем слабых? Почему так редко встречались у нас идейные, самоотверженные, действительно отвечающие идее своего служения пастыри? И тогда, и после мне казалось и теперь кажется, что две главные причины лежали в основе этого печального явления. Во-первых, виновна была наша семинария, не подготовлявшая должным образом своих питомцев к пастырскому служению: не развивавшая в них пастырского духа, пастырского огня, пастырской любви к предстоящему служению. Во-вторых, не менее повинно было в этом духовное начальство — благочинный, консистория, архиерей.
В епархии я служил под началом четырех благочинных. По умственным и моральным качествам это были люди разные. У начальства же — у архиерея и консистории — все они считались хорошими благочинными: аккуратными, исполнительными, точными.
Благочинные... Они не понимали своего наименования, которое указывало им. что они должны быть не добрыми (благими) чиновниками, а творцами, блюстителями (чинителями) блага во всех его смыслах и отношениях, и прежде всего в отношении жизни и деятельности подчиненного им духовенства. Они же были почти исключительно архиерейско-консисторскими чинов-
81
никами, проверявшими церковную отчетность, собиравшими и передававшими в консисторию разные отчисления и пожертвования. Одни из них обвиняли пред начальством и невинных, не умевших или не пожелавших угодить им; другие покрывали явно виновных, даже преступных: и те и другие не считали своим долгом предупреждать преступления. Вот хотя бы тот же о. Павел. Священник с. Прихабы С.С., явно злоупотребляя выпивкой, катился в пропасть: о. Павел видел и понимал это, мог своими внушениями, угрозами, наконец, мерами наказания заставить его опомниться, остановиться. А он только подтрунивал над этим несчастным молодым иереем. И барановский о. Илья, и ильинский о. Федор не превратились бы в погибающих алкоголиков, если бы в свое время начальническая рука сначала наставила, а потом поддержала их. И велищенский о. Арсений не спустился бы ниже мужицкого уровня, если бы мудрый начальник взял его в руки. И так далее.
Архиереи призваны быть отцами для пастырей. Но многие из этих «детей» старались не попадаться на архиерейские глаза, а архиереи не горели желанием увидеть всех этих чад. О. Александр Черпесский за все 35 лет своего священнослужения ни разу не переступил архиерейского порога, а ни один из архиереев — за 35 лет их сменилось четыре — не поинтересовался взглянуть на с. Глазомичи и его пастыря о. Александра. Архиерей тоже был поглощен чиновническими делами.
Усмыньскою жизнью я становился все более доволен. Работы у меня было довольно много. В летнее время я отдавал свои досуги рыбной ловле, собиранию грибов и ягод, в зимнее — посещал и близких, и дальних соседей. Щербовы хорошо относились ко мне, а их Ваня во время своих каникул изо всех сил старался угодить мне. В селе кроме дома Щербовых было еще два семейных дома: волостного писаря Абрамовича, лицом татарина, малокультурного человека. Все считали его большим взяточником. И о. Павел, и я бывали у него не более двух раз в год.
Вторым был дом Михаила Григорьевича Нестерова, управлявшего тогда имением Усмынь. Нестеров, уроженец г. Смоленска, был человек простой, не получивший образования, но разумный и добрый. Слабее была его жена, болезненная, капризная и неумная Евдокия Васильевна. Нестеров очень любил меня и предрекал мне большое будущее. Однажды, когда у Нестеровых был прием гостей, он начал очень пристально смотреть на меня: «Что вы так смотрите на меня?» — спросил я. «Смотрю и думаю: будете вы великим человеком», — ответил Нестеров. «Еще бы! Женюсь. Потом добуду священническое место в каком-либо захолустье. К старости, может быть, в благочинные вылезу», — смеясь, сказал я. «Вы не смейтесь! Будете вы великим человеком», — повторил Нестеров. Я тогда вспомнил, что и рань-
82
ше подобное предсказывали мне. Когда мне было лет 8-9, бабушка (ей тогда было под 80) 25 июля, в день Святой Анны, взяла меня с собою на богомолье в с. Стайки, что в 12 верстах от Дубокрая. Шли пешком. Подходя к селу, уставшая бабушка присела отдохнуть, а я, босой, продолжал бегать около нее. В это время подошла к нам цыганка. «Старушка, дай погадаю тебе! Одну правду скажу», — обратилась она к бабушке. «Нашла кому гадать! — засмеялась бабушка. — Что ты мне выгадаешь? Я и без тебя знаю, что скоро умру. Вот, если хочешь, погадай моему внуку». Цыганка взяла мою руку, долго рассматривала мою ладонь и затем сказала бабушке: «Большим духовным лицом будет, старушка, этот твой внук. Вспомнишь, старушка, мои слова». Цыганку эту мы видели в первый и последний раз, и она не знала, откуда и кто мы. А еще ректор архимандрит Геннадий предсказал мне, еще холостому, что у меня умрет жена и я поеду в академию. Об этом говорилось раньше.
А вот с Анной Павловной у меня никак не налаживались отношения. Она была очень способной, здоровой и довольно красивой девушкой. Но мне она казалась гордой и надменной. А гордость людская более всего возмущала меня. В моем присутствии она часто выражалась: «Чтоб я за семинариста замуж вышла... Никогда! Фу!.. Семинаристы...» А мать вторила ей: «Моя Анюта только за академика выйдет замуж». Я. конечно, не возражал, но потом в беседе со своим сожильцом Шанько высказывался: «Анна Павловна-то наша... только за академика согласится замуж выйти. Пусть ждет, что петербургские и московские академики бросятся в Усмынь невесту искать». А не будь таких выпадов, я мог бы жениться на Анне Павловне, и тогда вся моя последующая жизнь потекла бы совсем по иному руслу.
Должен тут упомянуть, что, прибыв в Усмынь, я начал готовиться к поступлению в Санкт-Петербургскую духовную академию. Не с целью, конечно, явиться законным претендентом на руку Анны Павловны, а под влиянием частных писем моего друга Д.Т. Никифоровского, тогда студента Санкт-Петербургской духовной академии, настаивавшего на моем поступлении в академию. Я уже начал было готовиться к академическим экзаменам и собрал нужную для поездки в академию сумму денег. Но в июле 1892 г. прибыл ко мне в гости только что окончивший курс семинарии Л.Н. Астахов. С его прибытием не оказывалось у меня времени для подготовки к экзаменам, а собранные денежки быстро растаяли. Мысль об академии была мною оставлена.
В 1892 г. к нашему храмовому празднику Преображения Господня (6 августа) ко мне приехала мать, безгранично любимая мною. На радостях я попросил крестьянина деревни Холмы Фому. зажиточного хозяина и отличного рыбака, не оставить мою дорогую гостью в праздник без рыбы. Рано утром 6 августа Фома
83
принес только что пойманного 13-фунтового судака, за которого я заплатил ему 65 коп., по 5 коп. за фунт. Половина судака пошла на праздничный обед и ужин, а другая половина была матерью замаринована в подарок отцу. Не думал я тогда, что через 3.5 года не станет моей замечательной матери.
Наступил 1893 год. Жизнь моя текла установившимся темпом. Службы в церкви, требы в домах, письмоводство церковное и благочинническая канцелярия, проверка и прием причтовых отчетностей, внебогослужебные беседы и занятия с училищным хором, поездки с благочинным по ревизии, без благочинного — по соседям. В Великом посту на первой. Крестопоклонной и Страстной неделях ежедневные службы, на остальных — по средам, пятницам и воскресеньям. В Великом посту о. Павел готов был не выходить из церкви. Даже в пустой церкви, при двух-трех богомолицах, мы с о. Павлом тогда по 4-5 часов, не прерывая службы, своими чтениями и пениями прославляли Господа. Признаюсь, часто после таких служб не умиленным, а раздраженным выходил я из церкви.
Со второго дня Пасхи, кончая субботой, мы с о. Павлом странствовали по приходу, служа пасхальные молебны. Без молебна не оставили ни одного дома в приходе. Везде нас встречали радостно и радушно. При обходе деревни нас сопровождала толпа, впереди нас несли крест, хоругви, иконы. По обходе деревни нам предлагалось угощение. Вознаграждали нас по 10 копеек за молебен. Труд был очень нелегким: приходилось с утра до вечера странствовать по грязным, иногда топким улицам, питаться всякой всячиной, пользоваться, когда мы к ночи не возвращались домой, кое-каким ночлегом. Зарабатывали мы за святую неделю до 60 рублей, три четверти которых доставалось о. Павлу, а четверть — мне.
Сроки моей псаломщической службы приближались к концу. Мой сверстник Иван Еленевский (выпуск 1890 г.), мой однокурсник М. Блажевич, младший меня, и не выделявшийся в семинарии успехами в науках Николай Савицкий (выпуск 1892 г.) уже священствовали. Я имел полное право рассчитывать на скорое предоставление мне священнического места, поэтому приходилось подумать о женитьбе.
В день Святой Троицы на литургии в нашей церкви присутствовали жена управлявшего имением Бараново Елена Александровна Попова с гостьей, своей двоюродной сестрой Ираидой Мефодиевной Забелиной. Миловидная, скромная, кроткая и безгранично добрая Ираида Мефодиевна была круглой сиротой, бесприданницей и жила в семье своего двоюродного брата, священника витебской Иоанно-Богословской церкви Семена Александровича Гнедовского. Она сразу приглянулась мне. Я начал бывать в семье Поповых, скоро сделал предложение, а 30 июля
84
мы в Витебске повенчались. Я и теперь краснею, вспоминая, как легкомысленно обидел я тогда своих родителей: они лишь post factum узнали о моем вступлении в брак. Мать к этому моему греху отнеслась с поразительным всепрощением, но отец страшно разгневался и не хотел отвечать на мои извинительные письма, что чрезвычайно огорчало нас обоих. 30 августа этого года монахи Ордынского монастыря Смоленской епархии принесли в наше село монастырскую чудотворную икону Божией Матери. Я пригласил их в свой дом. Горячо молились мы с женой пред святой иконой. Я со слезами просил Божию Матерь утишить справедливый гнев отца и вернуть мне его любовь. Каковы же были наши удивление и радость, когда через несколько дней было получено отцовское письмо от 30 августа, в котором он благословлял наш брачный союз и просил забыть о недоразумении между им и нами.
После моей женитьбы отношение Щербовых ко мне заметно изменилось, стало сухим, официальным. Я не подавfk виду, что замечаю это, и продолжал исполнять все обязанности.
Зиму в невероятно холодном доме нелегко провели мы. Летом 1894 г. М.Г. Нестеров однажды обратился к о. Павлу: «Пора бы Георгию Ивановичу получить священническое место: три года уже псаломщиком служит, способный, образованный, хороший работник; из него хороший священник выйдет. Почему бы вам как благочинному не попросить архиерея?» «Нет! Я не могу сделать этого; архиерей может подумать, что я хочу сплавить Георгия Ивановича, чтобы его место занял холостой жених для моей дочери», — ответил о. Павел. Поняв, что на заступничество о. Павла рассчитывать нельзя, я решил самостоятельно поискать счастья. Мы с женою отправились в Витебск.
Витебским архиереем был в то время Александр (Заккис, родом латыш), человек неглупый и незлой, но болезненный, замкнутый и нервный. К моему несчастью, он тогда сильно гневался за что-то на брата моей жены священника С.А. Гнедовского. Узнав, что я родственник Гнедовского, он перенес свой гнев и на меня.
20 октября 1894 г., в день кончины императора Александра ΙΙΙ, я предстал пред светлые архиерейские очи. «Вам что угодно?» — строго спросил меня владыка. «Решаюсь просить милости Вашего Преосвященства предоставить мне священническое место»? — смиренно ответил я. «Чем же вы заслужили священническое место?» — недружелюбно глядя на меня, спросил архиерей. «В 1891 г. я на круглых пятерках окончил курс семинарии, 4-й год служу псаломщиком, стараюсь добросовестно нести службу: веду внебогослужебные беседы, произношу проповеди, управляю хором, помогаю благочинному в письмоводстве»? — еще смиреннее ответил я. «А школу вы открыли?» — перебил меня архиерей.
85
«Мне, Ваше Преосвященство, не дано право открывать школы. Это дело моего настоятеля, который к тому же и благочинный», — уже волнуясь сказал я. «А какое же место хотели бы получить вы?» — продолжал истязать меня архиерей. Я назвал три бывших тогда свободными и считавшихся самыми бедными в епархии места; последним я назвал место 3-го священника при бесприходном витебеком Успенском соборе. «Может быть, вы хотите занять место настоятеля моего кафедрального собора?» — уже ядовитый вопрос задал мне архиерей. Я нервно ответил: «Этого места я у вас не прошу!» «А для Успенского собора у меня есть более достойный кандидат. Давайте ваше прошение! Ответ на него сообщит вам консистория», — сказал архиерей. Я передал прошение, принял благословение и расстался с издевавшимся надо мною архиереем. Невероятно взволнованным вышел я из архиерейского дома. Жена поджидала меня. «Что с тобой?» — испуганно спросила она, увидев меня. «Он обидел меня... Пойду опять к нему и выскажу ему всю правду, какую он заслужил своим обращением со мной», — ответил я. «Не делай этого! Бог с ним! Не пропадем!» — успокаивала она меня, еще не зная, чем же я был обижен. Мы ни с чем вернулись в Усмынь.
Недели через две после переписки мною нескольких благочиннических бумаг о. Павел обратился ко мне: «А теперь прочитайте-ка вот этот консисторский указ». Консистория сообщала архиерейскую резолюцию: «Проситель еще молод и на службе решительно ничем не заявил себя. Есть более достойные. Отказать ему в предоставлении священнического места». «Это архиерейская благодарность за мои трехлетние труды и по приходу, и по благочинию. Вы, о. Павел, лучше других должны видеть, насколько прав тут владыка», — сказал я. О. Павел ничего не ответил мне и только, заложив руки за спину, начал взад и вперед, молча, ходить по комнате...
«Более достойным» кандидатом для Успенского собора оказался скромный, но без всякого образования пожилой иподиакон кафедрального собора Антипа Жигалов.
Счастье пришло ко мне с другой стороны. В конце 1894 г. личным секретарем епископа Александра был назначен Иосиф Григорьевич Автухов, мой товарищ по семинарии, возмущавшийся отношением этого архиерея ко мне. В самое короткое время он успел переложить архиерейский гнев на милость. В первых числах марта о. Павел молча вручил мне консисторский указ, извещавший, что резолюцией Его Преосвященства я назначен на место священника церкви с. Бедрица Лепельского уезда. На место псаломщика усмыньской церкви был назначен Виктор Жданов (выпуска 1892 г.), добрый и неглупый парень, но в семинарии не выделявшийся — ни дарованиями, ни успехами. Скоро Анна Павловна, забыв академиков, выйдет за него замуж. Мы с женою
86
поспешили выехать в Витебск, тем более что в самом скором времени она должна была разрешиться от бремени. Наше прощанье со Щербовыми не отличалось большой сердечностью.
После нашего отъезда на семью Щербовых посыпались несчастья: скоропостижно скончалась Александра Георгиевна: о. Павел, вбивая гвоздь в стену, упал со стула и сломал ногу, которую не сумели выправить, и он, ставши хромым, ушел за штат, передав место своему зятю Виктору Жданову. Последние годы своей жизни о. Павел жил в Петербурге у своего Вани, преподавателя Санкт-Петербургской духовной семинарии. Скончался он в 1912 г., когда я уже был протопресвитером военного и морского духовенства. Я отпевал его в семинарской церкви и затем провожал тело его до Волкова кладбища.
Анну Павловну я видел в марте 1916 г., когда, объезжая войска на фронте, я проезжал через г. Двинск, где тогда священствовал В. Жданов, ее муж, и посетил их дом. Анна Павловна, ей тогда было 40 лет, раздобрела, стала более разговорчивой, развязной, намекала, что ей хотелось бы жить в лучшем городе. Из мужа ее вышел неплохой священник.
Идея более или менее продолжительного прохождения кандидатами священства псаломщической службы — очень хорошая идея. Семинария не давала всего необходимого для успешного пастырского служения, не давала прежде всего того, что могли дать жизнь и служба. Псаломщическая служба будущего священника могла практически усовершенствовать его, ознакомить его с духовными нуждами прихожан и лучшими способами удовлетворения их, посвятить его в секрет плодотворного пастырского служения. Но для этого прежде всего требовалось: а) чтобы кандидат священства попадал под руководство идейного, благоговейного и мудрого настоятеля церкви: б) чтобы этот настоятель считал своею священною обязанностью пастырски воспитывать порученного ему кандидата. По моим долгим наблюдениям, витебское епархиальное начальство, назначая окончивших курс семинарии на псаломщические места, совсем не заботилось о том, чтобы эти кандидаты священства попадали под руководство достойнейших пастырей, а настоятели церквей совсем забывали об обязанности собственным примером и опытом подготовлять своих псаломщиков-семинаристов к достойному пастырскому служению.
Мне, в общем, повезло, что моими настоятелями были отцы Федор и Павел, отличавшиеся аккуратностью, исполнительностью, благоговейностью, нестяжательностью. Несравненно лучше было бы. если бы я попал к такому идейному, просвещенному и вдохновенному настоятелю, каким был о. Митрофан Блажевич. Но я мог попасть «в науку» и к о. Илье С. (с. Бараново), о. Ф.Ж. (Ильино), о. Сергию С. (Прихабы), о. Арсению О. (Велище)
87
и к иным еще худшим пастырям и от них научиться не высокому пастырскому служению, а пьянствию, приучить себя к бессердечному обиранию своих прихожан и дрзт'им проделкам недостойных пастырей, волков для своих стад (Ин. 10, 12). Такие случаи нередко бывали.
Итак, моя псаломщическая служба кончилась, оставив за собою длинный ряд и приятных, и тягостных воспоминаний. Последние бывают неприятны в момент переживания их, а потом время сглаживает их горечь, и они вспоминаются без гнева и озлобления.
От Усмыни до Витебска было 115 верст, на лошадях путь неблизкий и для моей беременной жены нелегкий. Доехали благополучно. Остановились у брата жены. На следующий день я представился епископу Александру. Несловоохотлив был владыка, хоть и принял меня приветливо, а не как 20 октября. Только и услышал я от него: «12 марта посвящу вас в дьякона, а 19-го — в священника. В консистории вам укажут, что вы должны предварительно выполнить». В следующие дни я выполнял предшествовавшие посвящению формальности.
V. На службе в сане священника
а) В селе Бедрица
12 марта было четвертое воскресенье Великого поста. В большом беспокойстве шел я накануне этого дня ко всенощной в кафедральный собор: за два часа до всенощной у жены начались роды, не обещавшие быть легкими; разные мрачные мысли лезли мне в голову. За ночь родильница не разрешилась, ее страдания были ужасными. Доктор С.В. Виноградский не отходил от нее, родные советовали мне отложить посвящение, но я отдался на волю Божию: будь, что Бог даст.
Ни пред посвящением, ни после него архиерей не сказал мне ни одного слова: возложил на мою голову свои руки, прочитал молитвы, и конец делу. После литургии ключарь собора объявил мне, что в течение всей недели я должен участвовать в утренних и вечерних соборных богослужениях. Между тем слабевшая от страданий жена не разрешалась. Возвращаясь из собора, я каждый раз со страхом входил в дом. Так продолжалось до 5 часов вечера понедельника. Возвращаясь в этот час из собора, я увидел бегущую по мосту около архиерейского дома тетку жены Марию Николаевну Рыжкову. Она радостно улыбалась и издали кричала: «Поздравляю! Поздравляю! С дочкой!» Как гора свалилась с моих плеч. Не помня себя от радости, я поспешил домой.
Первые пять дней я служил в соборе. Меня хвалили за смелое и без ошибок служение. В пятницу вечером и в субботу утром по
88
распоряжению архиерея служил в домовой архиерейской церкви. Автухов потом сообщил мне, что архиерею очень понравилось мое служение.
19 марта я был посвящен в сан священника. И опять я не услышал от архиерея ни единого слова. Вечером этого дня крестили мою дочь, нарекли ее Марией. Восприемниками были о. Семен Александрович Гнедовский и Марья Николаевна Рыжкова.
Вечерню в воскресенье, утром и вечером в понедельник и утром во вторник я служил в соборе. После службы во вторник ключарь собора говорит мне: «Сейчас же идите к владыке! Он ждет вас». Я действительно тотчас же был принят владыкой.
«Вот что! — обратился он ко мне после того, как я принял у него благословение. — Следующее воскресенье — Вербное, и в субботу на этой неделе Благовещение Пресвятой Богородицы. Ваш же приход давно без священника. Если не можете сегодня, то завтра обязательно отправляйтесь к месту вашего служения! Господь да благословит вас!» Благословив меня, архиерей удалился. Мне на всю жизнь запомнились эти напутственные начинающему служение иерею слова владыки. Я исполнил повеление: на другой день отбыл в Бедрицу.
Село Бедрица находилось за г. Полоцком, в 35 верстах от него и 13 верстах от г. Дисны Виленской губернии. Приход бедрицкий считался беднейшим в епархии, особенно для священника: дом священнический был запущен, священническая часть земли была истощена и бесплодна, даже огород священнический не был толком огорожен. Всем этим бедрицкая церковь была обязана моему предшественнику, совершенно опустившемуся, ленивому и беспечному, пристрастному к винопитию священнику Петру П., в течение многих лет настоятельствовавшему в Бедрице. И в других отношениях бедрицкий приход не мог радовать своего священника. В приходе числилось менее 1000 прихожан обоего пола. Прихожане по сравнению с хвошненскими и усмыньскими были бедными и менее набожными. Польское влияние отражалось на всем: на одежде, на жалком франтовстве и чванстве, на самой речи, засоренной множеством польских слов, и так далее. Доход причтовый был ничтожен — не более 40 рублей в год на причт. Доход натурой также был ничтожен. Для священника он составлялся из приношений при крещении детей и венчании браков: при крещении ребенка приносились бутылка водки и булка хлеба, при венчании брака — бутылка водки и гусь, словом, выпивка и закуска. Каждое такое приношение напоминало мне о моем «храбром пить вино» (Ис. 5, 22) предшественнике. В селе, если не считать находившейся рядом с ним за ручейком деревни, было всего четыре дома: при въезде в село корчма, затем небольшое здание церковно-приходской школы и напротив него неболь-
89
шая церковка, дальше складная, с хорошим фруктовым садиком усадьба псаломщика и еще дальше обидно неупорядоченная усадьба священника.
В четверг к обеду я прибыл от г. Полоцка на лошадях в Бедрицу в дом псаломщика. Псаломщик Осип Иванович Клепацкий и его жена были людьми простыми (она, кажется, и писать не умела, он недалеко ушел от нее), но бережливыми, опытными и запасливыми, всегда имевшими чем угостить дорогого гостя. Меня они приняли чрезвычайно радушно, угощали по-великопостному грибным супом и борщом, разными моченьями и соленьями, но вкусно и щедро. Кроме них двоих в семье были еще две взрослые дочери.
Осип Иванович оказался словоохотливейшим господином, в течение двух-трех часов он посвятил меня во все мелочи бедрицкой жизни: «Прихожане, по совести сказать, дрянь: и мало их, и бедны22 они, и ленивы, и не очень набожны. По правде сказать, нам от них что от козла — ни шерсти, ни молока. Доходу причтового дай Бог чтоб набралось рублей на 40 в год. Земелька... Моя, что Бога гневить, хорошая, сей на ней что хочешь, родит отлично, потому что я люблю и берегу ее; а вот ваша... У о. Петра она совсем не родила, потому что он не сдабривал ее навозом и не обрабатывал как следует. Худо, что своих дров у нас ни полена. Доселе сосед помещик, престарелый ксендз Обронпальский, ежегодно по 3 кубические сажени нам отпускал. Вы с ним спознайтесь — будет и вам давать. Есть тут еще две помещицы — православная Левикова и католичка Трещинская, познакомитесь с ними». И так далее. Жена Осипа Ивановича сидела молча, сложив на животе руки и наслаждаясь красноречием своего мужа. Оба они предложили поселиться у них на время, пока не приедет моя жена.
В пятницу, 24 марта, мы выезжали за три версты в деревню хоронить женщину. Тут я впервые увидел и услышал Осипа Ивановича в роли певца. Такого певца я никогда раньше не слыхивал: голос Осипа Ивановича был необыкновенно высокий, писклявый, со старческим дрожанием альт, хотя Осип Иванович еще далеко не был стар, слуху никакого. Подладиться к Осипу Ивановичу не было возможности: как только другой попадал в его тон, Осип Иванович убегал дальше, переходя на другую ноту. Осип Иванович годился только для solo. За время отпевания я искусал себе губы, сдерживаясь, чтоб не расхохотаться. «Ну, — подумал я. — наберемся горя с таким соловьем».
Следующий день — Благовещенье. Слух о моем приезде распространился в приходе быстро. В церкви собралось народу много: одни пришли помолиться в великий праздник, другие — увидеть нового священника. Были тут и обе помещицы — Левикова и Трещинская, по окончании литургии познакомившиеся со мною.
90
Осип Иванович удивлял меня уже не столько своим пением, сколько чтением; читал он, пожалуй, еще хуже, чем пел, — без соблюдения ударений, перевирая слова (вместо «нечревоболевшую» — «нечревоблевавшую»), не выражая никакого смысла. Признаюсь, и я служил не без ошибок — это же была первая моя литургия. Но мне удалось взять верный тон: служил я не спеша, но и не затягивая службу, каждое слово выговаривал отчетливо, стараясь придать ему нужный смысл, следил за каждым своим движением, избегая всякой фальши и в голосе, и в действиях. Помещицам моя служба очень понравилась, а моих ошибок они не заметили. В Вербное воскресенье опять литургия, которую я провел уже более смело и почти совсем без ошибок. Прихожане мои тоже остались довольны: после о. Петра, небрежного во всем и в службе, я показался им необыкновенным.
Месяца через три Осип Иванович удивил меня еще новым фокусом. Однажды принес он мне для подписи — писака он был почти такой же, как чтец и певец, — метрические книги. Я подписал. Я ожидал, что он сейчас же уйдет. Но он не уходил. Ерзая, сидел на стуле, глаза его бегали со стороны в сторону: видно было, что он хочет, но не решается что-то сказать.
— У вас, Осип Иванович, есть еще какое-либо ко мне дело? — спросил я.
— Нет, никакого, — смущенно ответил он. — Вот доходишки наши слабы. И раньше были неважны, теперь после града гляди что и совсем их не будет.
— На нет суда нет, говорит пословица. Мы будем делать свое дело, а доходы... Что Бог даст, — ответил я.
— Так-то так. Но как Бог. а сам не будь плох. Вон в Борковичах икона чудотворная... Какие там доходы! Священник и псаломщик богачами живут.
— Откуда же нам-то взять чудотворную икону? Чудотворные иконы на заказ не делаются.
— Это верно... А можно было и нам получить такую икону. Только бы вы согласились, — лукаво улыбаясь, сказал Осип Иванович.
— Не понимаю вас, скажите прямее! Подарит нам кто-либо такую икону, что ли?
— Кто ж подарит? Самим надо найти. Вот как можно устроить дело; в большой праздник, скажем, Преображения Господня, вы объявите в церкви, что видели знаменательный сон: Божия Матерь велела найти Ее икону чудотворную, находящуюся на нашем поле. Тогда от этой иконы будут изливаться разные чудеса. Сразу могут не поверить. Вы в другой праздник. Успение, уже прямей объявите; второй сон видел. Божия Матерь гневается, что мы не ищем Ее икону: теперь Она объявила, что икона Ее стоит в кусту, около дороги, что идет в имение Княжево, на ниве
91
псаломщика. После обедни пойдем искать икону. А я заблаговременно устрою икону в кустике. Есть у меня старенькая икона. И пойдут же у нас тогда молебны. Народ валом повалит в церковь.
— Это надо было вам с о. Петром устроить, если б только он согласился. А я не мастер на такие штуки, — ответил я.
Осип Иванович сконфуженным ушел от меня. В общем же удивительный это человек: отличный хозяин и никуда негодный служака: приветливость, услужливость, гостеприимство ангельские, а коварство бесовское. Как псаломщик он удручал меня, а как человека я любил его. С таким псаломщиком трудно было достигнуть благолепия в службе. Чтобы привлекать людей в церковь, я усиленно проповедовал, не оставляя ни одной службы без соответствующего назидания. Народ начинал привыкать к церкви.
В понедельник Страстной я отправился в село Ветрино (в 12 верстах), чтобы представиться благочинному — протоиерею Иакову Конецкому. Его младший сын Семен был моим товарищем по семинарскому курсу и очень любил меня. От того же Осипа Ивановича и от других я получил самые обстоятельные сведения о моем новом начальнике. И раньше я многое слышал о нем. Ему уже было под 70. Первым он окончил курс семинарии, должен был отправиться в академию, но женился и стал священником. Он уже около 50 лет священствовал в одном и том же селе Ветрино, в приходе скорее бедном, чем богатом. 43-й год он был благочинным, давно уже с протоиереем, что для сельского священника тогда было большой редкостью. Владыки не раз предлагали ему отличные места настоятельские в соборах, но он упорно отказывался, оставаясь в бедном Ветрине, где были известны ему каждый кустик и каждый ребенок. Но я еще ни разу не видел о. Иакова, которого знало духовенство всей епархии и которого считали очень умным, дельным и строгим благочинным. Я горел желанием увидеть его.
Как только я переступил порог благочиннического дома, меня удивило множество латинских изречений, развешенных на стенах и дверях дома. Оказалось, что о. Иаков в совершенстве владел латинским языком, со своим старшим сыном Василием, бывшим учителем латинского языка в Полоцком духовном училище, переписывался на латыни, очень любил читать латинских классиков и читал их без словаря. Меня встретили две пожилые девушки, дочери о. Иакова. Жена его давно умерла. Встретили меня чрезвычайно приветливо, как близкого родного, и провели меня в гостиную. Тотчас ко мне вышел благочинный, старик росту выше среднего, худощавый, с маленькой бородкой и проницательными глазами. «Очень, очень рад вас видеть. Я уж вас знаю от Семена своего». — ласково заговорил он, обнимая и целуя меня. Начались потом расспросы: когда рукоположен, где
92
жена, кто еще в семье, как доехал до Бедрицы, понравилось ли село и так далее. Потом о. Иаков начал ориентировать меня.
«Приход-то ваш слабенький: населения мало и бедное, земельный надел тоже слабоват, к тому ж ваш предшественник о. Петруха здорово его запустил. Вот был священник! Он и служил-то только в большие праздники. Ничем не занимался, кроме вина. Доходов денежных там у вас будет мало, потому что за требы водкой платят, это Петруха завел такой порядок. Да что я вас величаю на «вы»? Вы же во внуки годитесь мне и товарищ моего сына. Буду называть на «ты», так теплее будет. А вы не обижайтесь на меня, старика! Так вот какие дела. Нежирно будет тебе житься, но ты еще молод и семья у тебя небольшая. Немножко поживешь там, а потом устроим тебя на лучшее место. Непременно, не медля, сделай визиты тамошним помещицам: Александре Антоновне Левиковой и Казимире Антоновне Трещинской. Они небогатые, но очень добрые, особенно последняя, хоть она полька и католичка, даже беспутному Петрухе помогала. Еще старику ксендзу Обронпальскому визит сделай, три кубика хороших березовых дров будет давать тебе. Соседи твои духовные, и их избегать тебе нельзя... Мое, брат, благочиние ссыльное: больше молодых, а еще чаще таких, как Петруха, присылают. Кого только под моим началом не бывало! Кажется, все пьяницы и скандалисты со всей епархии у меня перебывали. Каких только номеров я не видел. После об этом расскажу, а теперь познакомлю с твоими ближайшими соседями.
В с. Дубровки о. Георгий Смирнов, ты должен знать его, потому что по семинарии он только на два года старше тебя. Отличный священник, дельный, скромный, трудолюбивый. И жена его — хорошая барынька. От Дубровок до Бедрицы 10 верст. Ты с ними знайся. В местечке Ореховно священником Михаил Высоцкий, разумный, с хорошим голосом и добрым сердцем, но у него два несчастья: первое — он вдовец, с женою не более двух лет жил, второе — его батька, отставной становой пристав, пьяница. Вместо того чтоб сдерживать несчастного сына, он поощряет его: «Выпей, Миша, легче станет». Горе, а не батька. Жаль мне Мишки. Он тоже немного старше тебя, лет на пять. А вот в пяти верстах от тебя в с. Нача сидит фрукт, какого не найдешь во всей епархии, потому что холмской он породы, епископ Маркелл привез с собой из Холмской епархии, это сокровище, женив его на своей родственнице и сделал его иподиаконом в кафедральном соборе, а затем дал ему это лучшее в моем благочинии место. Ты должен знать его. Это не священник, а черт знает что такое: не душами, а птицами занимается. Птицу него до 500: куры, гуси, индюки, даже выученный им журавль имеется. Куда у него ни пойдешь — везде куры: и на кухне, и в спальне, и в гостиной. Сам кормит и поит их, убирает их помещения, сам каж-
93
дый день щупает всех. Я его зову «курощупом». Больше же всего занимается журавлем. Несколько раз в день выходит на двор и начинает наигрывать на языке и притопывать ногами. Немедленно появляется тогда журавль и начинает танцевать около него. Иерейское занятие... Зовут этого молодца Юзя (Иосиф) Вишневский. И жена у него не как наши: ни барыня, ни попадья. Кажись, грызутся здорово. А по душе Юзя неплохой человек. Но обидно. Приедешь к нему; «Где батюшка?» Отвечает прислуга: «На кухне». Идешь на кухню, а там только ноги из-под печки торчат: кур. значит, щупает. «Вылезай, — кричу. — курощуп, да руки мой. Пока не вымоешь, не поздороваюсь с тобой». С псаломщиком все время судится: тот не перестает жаловаться на его кур, объедающих псаломщические нивы. И сейчас дело их в консистории. Недавно был у него забавный случай. Ты. конечно, знал секретаря консистории Спасского — честняга человек, и настоятеля кафедрального собора протоиерея Василия Волкова — этот, брат, с кого хочешь возьмет. У Юзи в консистории дело, судится с этим злосчастным псаломщиком из-за птиц же. Чтобы задобрить секретаря. Юзя принес ему парочку откормленных индюков. Секретарь, как ты знаешь, живет в консисторском здании внизу, консистория над ним вверху. Секретаря не оказалось, и Юзя передал индюков прислуге: «Скажи господину секретарю, что это от священника, который скоро зайдет к нему». Пришел секретарь и застал индюков, разгуливающих по кухне. «Это что такое?» — строго спросил секретарь прислугу. — «Какой-то священник принес их. Скоро зайдет к вам», — ответила прислуга. «Вон их!» — приказал секретарь. Прислуга выпустила индюков на лестницу. Скоро явился Юзя, чтобы лицезреть секретаря, и к великому удивлению увидел своих индюков, странствующих по консисторской лестнице от дверей секретарской квартиры до входа в зал консистории, значит, снизу вверх и обратно. В это время входит с улицы протоиерей Волков: «А. отец Иосиф! Как живешь? Кого ты тут поджидаешь?» — «Да вот. отец протоиерей. большая неприятность: принес я господину секретарю из уважения к нему пару индючков, мне ж они ничего не стоют, а ему в городе таких не достать. А он выбросил их». — «И чудак же наш секретарь, от таких индюков отказывается. Вот что. отец Иосиф, отнеси-ка ты их мне! Мне они пригодятся, я не люблю обижать людей». Юзя, конечно, исполнил поручение протоиерея».
Много и иных историй рассказал мне словоохотливый, много видевший на своем веку старик. Потом радушно угощали меня обедом. Только к вечеру выбрался я из этого милого дома. «Ты-то не забывай меня, старика. Всегда рад буду видеть тебя. А к Юзе не учащивай, от него добру не научишься». — были последние слова моего нового благочинного.
94
На обратном пути двоились у меня мысли. С одной стороны, старик очаровал меня своим радушием, простотою, приветливостью. С другой, какой-то голос спрашивал меня; а почему же этот умный и многоопытный старик не говорил с тобой о деле, почему он не проэкзаменовал тебя, как ты понимаешь задачи служения твоего в этом окатоличенном и запущенном приходе, как ты будешь служить, о чем и часто ли проповедовать будешь и тому подобное? Неужели у нас все благочинные таковы, что не любят они говорить о деле?
Со вторника я ежедневно служил. Прошла Страстная неделя, провели Пасхальную ночь не так, как это бывало в Усмыни, где церковь переполнялась народом и пел приличный хор, а все же для не привыкшей к благолепию Бедрицы сносно. На все лады солировал мой Осип Иваныч, канон пасхальный пел я и во всем старался придать нашему богослужению возможную торжественность. Разговлялся у Осипа Иваныча. Милая хозяйка вместо великопостных грибов и огурчиков маринованных угощала меня чудной, собственного засола и копченья, ветчиной и колбасой, жареными поросенком и индейкой, вкусными наливками, ароматной пасхой и прочим. Осип Иванович не переставал понуждать меня: «Скушайте, батюшка, ветчинки, поросеночка; попробуйте индейки, собственной готовли». И тому подобное.
На второй день Пасхи, отслужив литургию, я выехал в Полоцк, чтоб оттуда проследовать в Витебск. По пути заехал поздравить благочинного. Радость, гостеприимство... Едва вырвался оттуда.
Жену и дочку я застал в хорошем состоянии. Жена уверяла меня, что дочка уже улыбается. Это очень смешило меня. В четверг на пароходе с билетом от Витебска до г. Дисны мы выехали по Западной Двине. В пятницу к обеду мы прибыли в Бедрицу. Началась новая для нас жизнь.
Нас несколько беспокоил материальный вопрос. Деньги, вы- рЗ'ченные при ликвидации наших усмыньских пожитков, были израсходованы на переезд из Усмыни, на новые духовные облачения для меня, на разные другие нужды. Отправляясь в Бедрицу, я одолжил у дяди жены В.В. Рыжкова 100 рублей, с этим капиталом мы и отправились в путь. А нам предстояло много расходов: надо было приобрести семена для посева, 1-2 коровы, поросенка, кое-какую мебель и многое другое, необходимое в сельской жизни. Но оба мы были молоды, скромны и жизнерадостны, материальные недостатки не могли смутить нас. На будущее мы смотрели с надеждой. А тут соседи выручили нас. При первом же визите к ним и А.А. Левикова и К.А. Трещинская23 спросили меня, есть ли у меня семена для посева. Прошло несколько дней, и к нашему дому подъехали одна за другой две телеги с разными семенами для посева. И после они не переста-
95
вали снабжать нас разными продуктами. У Трещинской был огромный чудный фруктовый сад. Когда стали созревать фрукты, ее лакей в каждый четверг приносил нам огромную корзину с яблоками, грушами, сливами. Я храню самые светлые воспоминания об этих двух женщинах. Трещинская особенно удивляла меня. Она полька, католичка, а так относилась ко мне, православному священнику. Не проходило недели, чтоб она два-три раза не побывала у нас, всякое воскресенье и всякий праздник она обязательно посещала нашу церковь. У этой женщины не было и тени фанатизма, столь обычного у поляков и католиков. Вдова врача, священнического сына, А.А. Левикова также всегда относилась к нам с любовью и вниманием. Эти две женщины во многом скрашивали нашу бедрицкую жизнь.
Побывали мы у соседей священников. Юзю я застал в кухне под печкой —только ноги торчали — щупавшим кур. Со Смирновым близко сошлись, как и наши жены. Высоцкий, которого как знаменитого баса-шестиклассника я хорошо помнил, начал очень часто бывать у нас. Мы всегда с радостью принимали его. А он, бывало, сидя у нас, заплачет и скажет: «Грешно завидовать людям, а я завидую вам. Как у вас уютно, хорошо, тепло, как вы счастливы. А я... бездомный, бесприютный... как сирота...» У меня сердце раздиралось, когда я видел плачущим этого могучего, полного сил, умного и жизнерадостного мужчину. Чрез несколько лет, совсем молодым, он скончался.
В церковно-приходской бедрицкой школе учительницей была дочь Осипа Ивановича Мария, очень скромная, добрая и приветливая девушка и очень слабая учительница. Пока шли занятия в школе, я весь свой досуг отдавал ей, стараясь восполнить недочеты милой Марьи Осиповны. Кое в чем мне удалось это. В школе училось несколько еврейских детей, родители их попросили меня разрешить их детям посещать и мои уроки по Закону Божию. Я, конечно, разрешил, и еврейская детвора после того не пропускала ни одного моего урока. Вскоре мне была отпущена сумма на постройку нового здания для школы. Я уже начал постройку, как пришел указ о моем переводе, чрезвычайно обрадовавшем меня, так как я был переведен в родной уезд в село Азарково24.
Моим благодетелем в этот раз, как и раньше, оказался тот же И.Г. Автухов. Вот как произошло это. В Полоцко-Витебской епархии был единственный зараженный штундизмом приход — это Азарковский. Секта еще не успела пустить там глубоких корней, но все же было там пять очень фанатичных сектантов. Раньше они находились в ссылке, а теперь вернулись в родные края и начали свою работу. Священник села Азаркова переместился в м. Камень Лепельского уезда. На его место потребовался энергичный священник. Автухов указал епископу Александру на меня, и тот меня назначил. Указ был получен пред самым Рождеством.
96
Мы поспешили выехать в длинный путь. 100 верст, на лошадях. Как ни радостно было для меня это перемещение, все же и добрых соседей оставлять было грустно. С некоторыми из них я не переставал переписываться.
Вскоре после моего перемещения был перемещен и Юзя Вишневский в с. Лосвидо Городокского уезда, в 30 верстах от Азаркова. О. Яков писал мне: «Юзины куры уже выехали в Лосвидо, а сам Юзя пока пребывает в Наче», — ив другом письме: «Соизволил выехать и Юзя. На одной из станций между Полоцком и Витебском была у него история: кто-то открыл дверцы вагона с его курами. Куры повылезли и разбежались по всему вокзалу. Юзя бросился ловить их. И было ж хохоту у публики!» Однажды удалось мне посетить Юзю в Лосвиде. Там он. как и в Наче, занимался птицами, а не душами человеческими.
За пять дней до Рождества мы после невероятно утомительного для жены и дочери пути прибыли в с. Азарково.
б) В селе Азарково
Не красно Азарково углами, красно пирогами, можно было сказать об Азаркове словами русской пословицы. Небольшое сельцо приютилось за деревней того же названия около дороги, ведущей чрез с. Казьяны в г. Полоцк. Сельцо маленькое: около самой дороги по правую сторону — деревянная церковь: по левую сторону напротив церкви — здание народного училища: дальше от дороги и вправо от училища — дом псаломщика, а влево на возвышенном месте — усадьба священника. Даже еврейской корчмы в Азаркове не было.
Природа азарковская не отличалась красотою: ни реки, ни озера, ни лесу. Значительная река Оболь в трех верстах от него, лес в полутора верстах. В полуверсте, правда, протекал ручеек, в котором летом можно было выкупаться, но в жаркое лето он пересыхал. Зато усадьба священника... Хозяину ее завидовали многие: домик небольшой — три комнаты с кухней и хорошим под домом погребом: к нему пристроена крестьянская просторная изба для споловщиков25. Двор как ящичек, все постройки в порядке — видно, что долго тут жили заботливые, домовитые хозяева. Главным же украшением усадьбы был большой фруктовый сад. Со всех сторон он был окружен как стеною: с востока — домом, с юга — аллеей столетних лип26, с запада — ясеневой аллеей. а с севера — густым высоким орешником: огорожен высоким частоколом. Сад состоял из старых и новейшей посадки деревьев: яблонь, груш, слив редчайших сортов: всего в саду было более ста фруктовых деревьев. Кроме деревьев в саду росли кусты малины, крыжовника, черной смородины.
По количеству населения азарковский приход считался средним: в нем числилось немногим более 3 тысяч человек обоего по-
97
ла. Зажиточность прихожан была средняя, религиозно-нравственное состояние их доброе. Об азарковцах не говорили худо, а напротив, соседи отзывались об азарковских прихожанах как о народе благочестивом, любящем свой храм, добросовестном и трудолюбивом. Таковыми они и были: кражи и буйства тут были большой редкостью, во всем приходе я знал только одного пьяницу — крестьянина деревни Азарково Ивана Пуцыка. Таким своим состоянием азарковский приход был обязан двум моим предшественникам. долго священствовавшим в с. Азаркове, — отцам Василию Покровскому и Николаю Шелютто, пастырям добрым, учительным, весьма влиятельным в приходе.
В материальном отношении азарковский приход считался выше среднего, а в хозяйственном отношении совсем хорошим. Причтовой земли там не особенно много было: на священника и псаломщика всего 52 десятины, но зато вся земля была удобной, ни одной пяди неудобной земли не было; священническая часть (три четверти всей земли) была хорошо возделана, не оставалась без удобрения и потому давала недурные урожаи: причтовые покосы давали массу сена.
Прибыли мы в Азарково в пору самых жестоких морозов. А в Белоруссии церковь с отоплением тогда была редкостью. Через день по прибытии я должен был служить заказную литургию. Не забыть мне этой службы; на дворе страшный мороз, в церкви не теплее, чем на дворе, я дрожу от холода. После Херувимской на Великом входе несу я в одной руке чашу, в другой дискос и чувствую что-то неладное. Вошел я в алтарь, ставлю чашу и дискос на престол, а рука моя не отстает от чаши — примерзла. Я рванул ее. кожа осталась на чаше, вся моя ладонь засочилась кровью. На следующий день поехал я в с. Вировль (в 13 верстах от Азаркова) представиться благочинному. Благочинный, 40-летний мужчина, высокий, с длинной бородой, строгим лицом и чрезвычайно, как я после узнал, добрым сердцем, родной дядька моего друга Митрофана Блажевича, священник Владимир Васильевич Блажевич встретил меня как родного:
«Приятно, приятно познакомиться. — воскликнул он, целуясь со мной. — Еще ни разу не виделись, а хорошо тебя знаю: племянник много рассказывал о тебе. Хорошо, что к празднику поспешил приехать, а то пришлось бы мне о. Игнатия, моего сослуживца. командировать в твое село. Нельзя же было бы оставить такой приход без службы». Затем пошли расспросы; как ехали, как доехали, понравилось ли Азарково и тому подобное. Жена благочинного оказалась такой же ласковой и гостеприимной, как и ее муж. Угощали меня по постному, но обильно и приятно. Потом они стали самыми близкими моими друзьями.
В этом благочинии было три села двуклирных — по два священника и два псаломщика в каждом: Рудня, Меховое и Вировль.
98
Наставления, данные о. благочинным, мне, молодому пастырю, не были многосложными; «Приход твой хороший, лучше моего: прихожане — люди добрые, земля хорошая, а сенокосы совсем отличные, сад же еще лучше: постройки в полной исправности. Признаться, я подумывал переселиться туда, да пакости этой — штунды, появившейся там. испугался. Как-то ты с ней управишься». Вот и все, чему научил меня о. благочинный. Расставаясь. благочинный и его жена Матрена Дмитриевна просили меня поскорее показать им мою жену и считать их дом как бы своим домом.
Возвращаясь домой, я рассуждал: странно, что наше духовное начальство не любит рассуждать о деле, как будто оно совсем безразлично для них. Меня ведь послали в Азарково с очень ответственной миссией; там штунда, могущая распространиться во всей епархии, как распространилась она в Екатеринославской, Херсонской, Киевской и других епархиях: я совсем молодой и малоопытный священник, которого надо было бы ориентировать. научить, пособиями снабдить и так далее. Но архиерей положил резолюцию о назначении меня, консистория послала мне указ, и сочли они свой долг исполненным. Епархиальный миссионер. по всей вероятности, даже не поинтересовался, кто же назначен в это ставшее опасным для всей епархии село. От благочинного я узнал об азарковской штунде только то, что он испугался ее и потому не переместился в Азарково, в экономическом отношении привлекавшее его. После я еще более удивлялся, что за все время моего пребывания в Азаркове ни архиерей, ни консистория, ни епархиальный миссионер ни разу не осведомились, как же я управляюсь со штундой. Впрочем, может быть, это и лучше было, что они не вмешивались в мою работу. Об этом скажу ниже.
Праздничные дни со своими богослужениями переполнили радостью мою душу. Храм хороший, довольно просторный, переполнен народом. Лампады и подсвечники, как в Хвошно и Усмыни, перегружены свечами. Под управлением учителя Павла Ивановича Лаппо стройно поет хор. При входе в церковь и выходе из церкви меня радостно приветствуют крестьяне, ласковые, почтительные. и вид у них совсем иной по сравнению с бедрицкими — белорусский, а не польский. По окончании богослужения милый старичок, крестьянин соседней деревни Лаврентий Давьдович, уже 21-й год исполняющий должность церковного старосты в Азаркове. провожает меня до дому. Вслед за ним приходят поздравить меня с праздником и представиться мне учитель П.И. Лаппо и волостной писарь Василий Андреевич Вожик, милейший человек. Жена моя угощает всех их троих. У меня сразу завязываются с прихожанами и ближайшими соседями сердечные отношения. Я чувствую, что это мои близкие, родные, и мне
99
хочется послужить им. сколько хватит у меня сил и уменья. Скоро мои добрые прихожане оправдали составившееся у меня мнение о них. Их отзывчивость, их желание при всяком случае услужить мне проявлялись многократно. Припомню несколько трогательных случаев.
Кроме священнического сада, на причтовой земле не было ни одного деревца. Приходилось причту покупать дрова в лесу, находившемся в 10 верстах от Азаркова. Цена на дрова была ничтожная — 1 рубль за кубическую сажень крупных березовых дров на пню, но доставка их была затруднительна. В 1896 г. мой ленивый и небрежный споловщик не вывез дров до самой весны. Наступила весна, слякоть, бездорожье. Нам угрожала опасность остаться без дров. Однако мой споловщик не унывал, утешая меня, что стоит только обратиться к прихожанам, и они в один день переправят все дрова, а их было 10 кубических саженей. Я разрешил ему обратиться к прихожанам. Он объехал несколько деревень, и на другой день выехало 136 подвод, действительно сразу перевезших все мои дрова. Трогательно было то. что они не только не потребовали никакой платы, но еще благодарили меня, что я пригласил их.
Второй случай. В азарковском приходе, как и во всех других белорусских приходах, был тогда обычай, что члены причта осенью объезжали все деревни, собирая зерно. Мне стыдно было пускаться в такое странствование; я, думалось мне, получаю жалованье. доходы, у меня земли 39 десятин, и я поеду, чтобы получать зерно от малоимущих, располагающих 5-7-10 десятинами земли на семью... Я воздержался от поездки. Вдруг приезжает ко мне один добрый и разумный пожилой крестьянин. «Ты почему же. батюшка, не едешь к нам за зерном?» — спрашивает меня. Я чистосердечно объяснил ему причину. «Ты оставь эти выдумки! — сказал он мне. — Никто не разорится, отсыпав тебе зерна по силе своей. А порядок надо соблюсти, от дедов и прадедов идет такой ряд. Приезжай ко мне. Чайком с медком угощу тебя. И мужики будут рады». Приехал я к нему. Хозяйка начала хлопотать об угощении, а хозяин приказал сыну известить мужиков, что батюшка приехал. Не прошло и двадцати минут, как из всех домов понесли мне зерно, которое ссыпали в мешки, лежавшие на моей телеге, а потом приходили благодарить меня, что приехал к ним. А сколько других услуг всегда бесплатно делали они — не перечесть их.
Впереди же всех в этом отношении шел мой милый церковный староста Лаврентий Давыдович. Бывало, скажешь ему: «Надо бы к благочинному съездить, да у кого теперь лошадь наймешь, пора же рабочая». «Чего ж там нанимать. — отвечает он. — Запрягу пару своих гнедых и съездим». «Как же стану я отвлекать тебя от работы, да еще и пару коней твоих?» — «Сыновья и без ме-
100
ня управятся с работой, а на одной лошади как это можно чтоб я повез вас». Много раз он отвозил меня к благочинному, которому я всякий раз бывал благодарен за то, что он угощал не только меня, но и Лаврентия Давыдовыча за своим столом, и его коней овсом.
Я с своей стороны старался всячески служить моим добрым прихожанам. Очень скоро я заслужил такое доверие у них, что они делились со мной самыми сокровенными своими тайнами. Было несколько случаев, что тяжущиеся шли за правдой ко мне, а не в волостной суд.
Скоро установились у меня приятельские отношения и с азарковскими штундистами. Как я сказал выше, епархиальное начальство в отношении их предоставило меня самому себе. Теперь я думаю, что это и лучше было, потому что, если бы они взялись руководить мною, они заставили бы меня пойти по избитому пути. Путь же этот, почти никогда не приводивший к добру, состоял в следующем. Обращение раскольников и сектантов к Православной Церкви поручалось специалистам, какими считались противораскольничьи и противосектантские миссионеры. Они же «обращали» таким образом: приезжал миссионер в село, зараженное сектой или расколом, собирал при содействии полиции своих противников на собеседование и всенародно производил прение о вере. «Собеседуя», миссионер стремился не к тому, чтобы расположить своих собеседников к Православной Церкви, деликатно разъяснить им ошибочность их взглядов, а к тому, чтоб показать себя, своих же противников поставить в смешное положение, унизить, оскандалить их. Превосходя своих собеседников образованностью, ловкостью, миссионер достигал своей цели, но это не примиряло его противников с Православною Церковью и не убеждало их в своей неправоте, а только раздражало, оскорбляло, ожесточало их. Миссионер уезжал, а расплачиваться за его успех приходилось приходскому священнику, на котором вымещали свою злобу побежденные миссионером. Я же избрал иной путь. Раз-два в неделю я приглашал своих сектантов на чашку чаю и, сидя с ними у себя за столом, на котором кипел самовар и стояли разные снадобья, приготовленные женой, вел простую задушевную с ними беседу — по-дружески, без всякого задора и желания оскорбить иль унизить их. Мои беседы не остались бесплодными. Один из них, мой сосед Андрей, скоро отошел от штунды и заявил мне: «Я, батюшка, стал православным — я уже пью и курю». Я, конечно, разъяснил ему, что православие не в табаке и водке, а в правильном исповедании веры. Другой, Прохор, сын Лаврентия Давыдовича, стал моим другом, но просил не принуждать его немедленно вернуться в православие. Я понял, что ложный стыд мешает ему объявить себя православным, и выжидал его обращение. Трое прочих оставались непреклонны-
101
ми и даже начали пропагандировать свои противоправославные и политически вредные убеждения. Полиция отдала их под суд, и они были снова куда-то сосланы. Никого в приходе они не склонили на свою сторону. В общем, эти три проповедника произвели на меня тягостное впечатление: полуграмотные, малоразвитые, но фанатичные и упрямые, они не поддавались никаким ни доводам, ни убеждениям, ни ласке, ни гневу и бесстрашно шли навстречу грозившей им опасности.
Жизнь наша в Азаркове потекла мирным и приятным образом. Прихожане меня радовали, в лице учителя П.И. Лаппо и волостного писаря В.А. Вожика и его жены, высоконравственной и добрейшей женщины Марьи Игнатьевны, мы нашли искренних и сердечных друзей. Огорчал меня полученный «по наследству» от предшественника споловщик, но я скоро заменил его прекрасным хозяином и человеком, крестьянином Павлом Алексеевичем. Семья его — жена Ксения и три сына: Тимофей (женатый), Борис и Иван (холостые) — отличалась необыкновенным трудолюбием и полной честностью. Павел Алексеевич стал моим самым верным другом.
Благочиние наше было из удачных. В нем числилось 13 церквей, из них три двуклирных. Из 16 священников только мой предшественник по Бедрице похрамывал. Из остальных ни один не заслуживал больших упреков. С некоторыми из них. с ближайшими, у меня быстро установились самые добрые отношения.
Но скоро начались для меня испытания. Чрез две недели после моего приезда в Азарково я получил от отца телеграмму, извещавшую о тяжкой болезни матери. Я бросился перевезти ее к себе, но уже было поздно. Не пробыла она у меня и трех недель, как 30 января 1896 г. на моих руках скончалась от рака желудка. Для меня и моей жены это был тяжкий удар. Похоронили мы мать в Азаркове около церкви. Во всю последующую жизнь я не встречал такой кроткой, отзывчивой, сердечной и миролюбивой женщины, какою была моя мать. Я не могу назвать ни одного недостатка ее. Умерла она совсем нестарой, всего 45 лет от роду.
14 мая 1896 г. мы ждали телеграмму о происшедшем короновании императора Николая II и его супруги. К двум часам около церкви собралось множество народа. Пришли живущие в Азаркове евреи, пришли и мои сектанты. Около трех часов дня и я отправился в церковь. Увидев сектантов, я обратился к ним: «Как приятно, что вы пришли сюда. Перешли бы вы совсем к нам, довольно вам упорствовать». Я не думал никого обижать этими словами, но один из сектантов увидел в них оскорбление и резко сказал мне: «Лучше обращали бы вы внимание не на нас, а на своих. А то в наших глазах вы видите сучки, а в глазах своих прихожан не замечаете бревен». Я не понял намека и спросил его: «Кого с
102
бревном в глазу ты разумеешь?» — «Да хоть бы такого-то из такой-то деревни. Нечто не знаете, что он с родной дочерью живет? Нас упрекаете, что мы не так, как вы, слово Божие понимаем. А что он творит такое страшное преступление, вам это нипочем». Некоторые из стоявших тут подтвердили, что сектант говорит правду. На другой день я выехал в указанную деревню, и там соседи подтвердили указанный факт. Жаль мне было этого безумца, посягнувшего на честь своей родной 22-летней дочери, красивой и дельной девушки, но факт получил такую огласку и честь священника была так затронута, что я оказался вынужденным сообщить полиции. Преступник был арестован, отдан под суд и сослан на каторгу. Долго после того совесть мучила меня, упрекая за мое обращение к полиции. Позднее сообщали мне, что несчастная девушка от связи с отцом родила глухонемого ребенка, а потом вышла замуж.
Жизнь и работа в Азаркове радовали меня. Мне удалось выстроить хорошую каменную ограду вокруг церкви, покрасить внутри и снаружи церковь, приобрести несколько ценных вещей для церкви. Я сильно полюбил своих прихожан, они попривыкли ко мне. Я благодарил Бога и не мечтал о лучшей жизни. Как вдруг произошло событие, сразу разбившее мою счастливую жизнь.
В понедельник на Страстной неделе 1897 г. у моей жены начались роды, как и первые, оказавшиеся очень трудными. Привезенный из Городка доктор Миклашевский признал необходимым перевезти ее в Городокскую больницу. Была распутица и холодный ветер. Больная простудилась за длинный, в течение 8 часов, путь. Доктора, кроме того, признали, что у больной родильная горячка. В Великий четверг оперативным путем удалили ребенка. Положение больной стало безнадежным. Я не отходил от нее. В Великую субботу благочинный протоиерей Д. Григорович предложил мне совершить пасхальную службу в Городокской тюрьме. Оставив все ослабевавшую жену, я отправился в это печальное место. Каково же стало мое душевное состояние, когда, совершая богослужение, я увидел среди несчастных богомольцев азарковского кровосмесника. Первая явившаяся у меня мысль была, не является ли тяжкая болезнь жены наказанием мне, что при моем участии этот темный, несчастный человек попал в сие скорбное место.
В течение всей моей жизни не было у меня такой скорбной Пасхи, как эта Пасха 13 апреля 1897 г. Там, в Азаркове, оставалась на руках крестьянки, жены моего споловщика, моя малютка — двухлетняя дочка. Здесь, в городской больнице, среди чужих людей умирала моя подруга жизни. В Светлые понедельник и вторник я не отходил от ее постели, ночью со вторника на среду я ни на минуту не сомкнул глаз. Какие только мысли ни приходили мне, какие только ни рисовались мне картины. Вспоминался мне
103
о. Михаил Высоцкий, не раз в Бедрице в нашем доме проливавший горькие над своим вдовством слезы; вспоминался вдовец о. Арсений, превратившийся в грязного мужика, кулака Плюшкина в рясе: вспоминались другие вдовцы-священники, не вынесшие бремени своего вдовства, опустившиеся, спившиеся, развратившиеся...
В среду в 4 часа 35 минут утра моя жена тихо, почти незаметно отошла в лучший мир. В больничной палате никого, кроме меня, не было. Я закрыл глаза покойной, перекрестившись, сделал земной поклон и вышел на крыльцо больницы, стоявшей у самого шоссе. Ярко всходило солнышко, обещая светлый и теплый весенний день, по шоссе тянулись возы, за больницей в кустах пел соловей, в лужах по сторонам дороги квакали лягушки, а у меня изнывало сердце. «Совершилось, — думал я, сидя на каменном крыльце, — я вдовец! Ужель и я разделю участь несчастных вдовцов, которые в эти дни вспоминались мне? Нет! Этого не будет! С горем надо уметь обращаться. Поддашься ему, оно насядет и задушит тебя. А ты борись, одолевай его, выбивайся из его цепких рук! Дальнейший путь мой ясен: я должен поступать в академию...» Решив похоронить жену рядом с матерью, я уехал в Азарково, а здесь все предварительные хлопоты похоронные принял на себя о. протоиерей Д. Григорович, не забывший своей вины предо мною. Спасибо ему!
Прибыло в Азарково тело покойницы. На другой день, 18 апреля, хоронили ее. Собрались соседи-священники, поспешили отдать последний долг любимой матушке крестьяне, церковь не вмещала собравшихся. Похоронили рядом с матерью, в церковной ограде. После похорон, как полагалось, поминальный обед. Потом разошлись и разъехались гости. Остался я один со своей сироткой. У меня кошки скребут по сердцу, а она не перестает допытываться: «Где мама? Почему нет ее? Почему у тебя слезы?» От ее вопросов еще тяжелее становится мне.
На следующей неделе я отвез свою крошку к брату жены, С.А. Гнедовскому, а сам вернулся в свой опустевший дом. Потянулись тоскливые, мрачные дни. Одиночество угнетало меня. В Азаркове не с кем было разделить его. Единственным культурным человеком в селе был учитель Лаппо, но ему было не до меня: в это время он ухаживал за дочерью Вожика Варварой, а по окончании экзаменов уехал к матери. Псаломщик Иван Николаевич Никонович был довольно высокого для псаломщика образования: вышел из 4-го класса духовной семинарии, обладал сильным басом, когда-то пел в архиерейском хоре, но потом начал выпивать, был разбит параличом, отразившимся более всего на его мозговом аппарате, и теперь ни в собеседники, ни в утешители не годился. В.А. Вожик жил в Селещенском волостном правлении, в двух с половиной верстах от Азаркова. А дальше все негра-
104
мотные крестьяне — добрые, сердечные, разделявшие мое горе. Но они не могли дать то, что мне нужно было. Особенно тягостны были воскресные и праздничные дни. Бывало, при жизни жены приходишь из церкви, и тебя встречают жена, дочка, на столе кипит самовар, лежит пирожок... А теперь безлюдный, неприветливый стал дом. Бывало, приду после службы, вспомнится недавнее. такое красивое и приятное, и я упаду на диван, залившись слезами...
Поступать в академию я решил в следующем году: надо было опомниться, собраться с силами, подготовиться к экзаменам. Зная, что в Санкт-Петербургскую академию поступают самые сильные студенты и мне после семилетнего перерыва трудно будет состязаться с ними, я решил отправиться в провинциальную Казанскую академию. Но случай изменил мой план.
В день апостола Иоанна Богослова, 26 сентября, в церкви брата моей покойной жены совершал богослужение и затем обедал у брата ректор Витебской духовной семинарии архимандрит Константин, которому я был представлен. «Почему же хотите вы ехать в Казанскую академию, когда Петербург ближе?» — спросил он меня. Я чистосердечно изложил ему свои соображения. «Поезжайте в Петербург! Инспектор академии профессор Н.В. Покровский — мой приятель, я напишу ему о вас». — решительно сказал о. ректор. Брат жены, питомец Санкт-Петербургской академии, поддержал его. «Без всяких разговоров! Оставьте мысль о Казани и поезжайте в Петербург!» — повторил ректор. На семейном совете потом решили, что я должен ехать в Санкт-Петербургскую академию. Я подчинился.
Предметы предстоявших мне в академии экзаменов еще не были известны. Несомненно лишь было, что придется мне экзаменоваться по греческому языку, так как латинский язык был назначен в этом, 1897 г. Я начал возобновлять свои за шесть лет померкшие греческие познания.
Летом ко мне приехали два моих брата: Василий, ученик 2-го класса духовной семинарии, и Семен, 11-летний ученик духовного училища. Удивительный мальчик! Он сразу стал нашим поваром, готовил вкусные борщи, супы, окрошку, а варенье из ягод такое варил, что соседки-матушки расспрашивали его, как он готовит его27. На июль и половину августа приехал из Витебска брат моей жены со своей женой и моей дочерью. Это сильно облегчило мое горе: говорят же, что на миру и смерть красна. С отъездом 15 августа моих гостей опять осиротел мой дом. Чтобы скрасить свою жизнь, я еще ревностнее отдался пастырской работе.
Скоро стали известны предметы академических вступительных экзаменов в 1898 г.: четыре устных — по Священному Писанию Ветхого Завета, догматическому богословию, русской цер-
105
ковной истории и греческому языку — и три письменных. Я немедленно добыл нужные семинарские учебники. И.Г. Автухов снабдил меня записками А.Г. Любимова (по церковной истории), и я принялся за подготовку. Мне надо было так подготовиться, чтобы в числе первых 33 выдержать экзамены, тогда я получил бы полную стипендию, на четыре года всем обеспечивавшую студента.
Не отказываясь на случай возможного провала от места и не распродав своих азарковских пожитков, я 11 августа выехал из Витебска в Петербург, напутствуемый самыми благими пожеланиями своих родных и знакомых. На следующий день я прибыл в Северную столицу, своим величием и красотой сразу очаровавшую меня. В особенности очаровало меня богослужение в Александро-Невской лавре, всенощная накануне Успения Божией Матери. Престарелый, еле передвигавший ноги, но приукрашенный знаками своего высокого сана митрополит Палладий, масса окружающих его как на подбор великанов-монахов, божественное пение митрополичьего и монастырского хоров28 с могучим голосом дьякона, все убранство огромного собора буквально потрясли меня. На следующий день в том же соборе ставили во епископа викария Волынской епархии, ректора Тифлисской семинарии архимандрита Серафима (Мещерякова), получившего потом известность как автора магистерской диссертации о Валаамовой ослице (Чис. 22, 21-31). Я вернулся из собора, когда студенты уже отобедали. Опоздавшие питались в отдельной, около столовой комнате. Там я застал несколько человек студентов-волынцев, как и я присутствовавших на хиротонии. Делились впечатлениями. В это время вошел в нашу комнату студент-волынец IV курса Лотоцкий. Студент II курса Александр Немоловский (ныне архиепископ Берлинский), также волынец, обратился к нему: «Был ты на хиротонии?» «А что мне там на хиротонии?» — ответил Лотоцкий. «Как что? Получил бы благословение от нового епископа», — сказал Немоловский. «Очень нужно мне его благословение», — небрежно буркнул Лотоцкий. «Напрасно думаешь так. Разве не знаешь, что и на ослицу может сходить благословение?» — нашелся Немоловский.
К 15 августа съехались все желающие держать вступительные экзамены. Знакомство с ними запутало меня: большая половина их — первенцы разных семинарий, рекомендованные семинарскими правлениями, со свежими семинарскими знаниями явившиеся в академию. Как мне состязаться с ними? Но не спасаться же мне бегством...
18, 19 и 20 августа были у нас письменные экзамены, а с 22-го начались устные. Первым был поставлен экзамен по русской церковной истории. Экзаменационная комиссия состояла из трех профессоров: инспектора академии Н.В. Покровского (председате-
106
ля), протоиерея Павла Федоровича Николаевского (профессора по этому предмету) и Платона Николаевича Жуковича. Отвечали по билетам, в каждом из которых стояло три вопроса из начальной, средней и новой русской церковной истории. К этому экзамену я подготовился добросовестно, но никак не ожидал того успеха, какой получился. Взглянув на взятый мною билет, я не хотел верить своим глазам. Там стояли три вопроса: 1) кто был первый русский митрополит и где находилась русская митрополия; 2) князь Константин Острожский и издание им Библии: 3) штунда. Если бы пред экзаменом спросили меня, какие вопросы желательны вам, я указал бы именно эти вопросы. Еще в семинарии меня очень заинтересовал первый вопрос, потому что наш учитель А.Г. Любимов рассматривал его очень обстоятельно, пользуясь историями митрополита Макария и профессора Голубинского. Теперь я подготовился к этому вопросу по запискам Любимова. Второй вопрос трактовался пространно, не только по этому предмету, но и по Священному Писанию, и был проштудирован мною обстоятельно. Третий вопрос... Я же работал в зараженном штундой приходе и всесторонне изучил штунду.
Надо сказать, что от экзаменующихся требовали знания семинарских учебников. все излишнее считалось сверхдолжной заслугой. Я начал докладывать первый вопрос пространно, пользуясь не только семинарским учебником, но и записками Любимова. Протоиерей П.Ф. Николаевский, убеленный сединами старый профессор, слыл за очень строгого экзаменатора. Внимательно выслушав мой ответ, он спросил меня; «Откуда вы все это знаете?» Я ответил, что готовился не только по учебнику, но и по запискам, составленным по историям митрополита Макария и профессора Голубинского. «Тогда, может быть, вы ответите мне и на другие вопросы, связанные с этим? В вашем учебнике нет на них ответа». Профессор задал мне несколько вопросов, на которые я дал исчерпывающие ответы. «Отлично! — сказал профессор. — Теперь пойдем дальше. Следующий вопрос у вас о князе Константине Острожском. Вы. конечно, знаете этот вопрос?» «Знаю», — ответил я. «Тогда ответьте на третий вопрос, о штунде», — предложил профессор, тут я развернул свои знания. «Откуда вы все это знаете?» — спросил удивленный профессор. Я назвал до десятка сочинений по штундистскому вопросу. «А в вашей, Полоцкой, епархии есть штунда?» — спросил он меня. «Есть, — ответил я. — В азарковском приходе Городокского уезда». — «Кто же занес ее туда?» — «Солдат, служивший в г. Екатеринославе и заразившийся там штундой», — ответил я, назвав по имени и фамилии этого сектанта. «Много там сектантов, в Азаркове?» — спросил профессор. «Было пять, теперь остается три, потому что один вернулся в Церковь, а другой еще не вернулся, но совсем близок к этому», — и я назвал имена и фамилии всех пятерых. «Странно!
107
я не слыхал об этом. В литературе есть что-либо о вашей штунде?» — спросил профессор. «Есть несколько статей в полоцких епархиальных ведомостях». — ответил я. «Чьи же это статьи?» — поинтересовался он. «Мои», — сказал я. «Великолепно! — воскликнул профессор. — Желаю и на следующих экзаменах такого же вам успеха».
Потом мне сообщали, что экзаменовавшие меня профессоры говорили, что им никогда раньше не приходилось слышать такой блестящий, как мой, ответ. Когда я вышел из аудитории, меня догнал профессор Н.В. Покровский и пожал мою руку: «Поздравляю вас, о. Георгий. Ваше поступление в академию совершенно обеспечено». Следующие экзамены прошли у меня весьма благополучно: по греческому языку я получил высшую отметку — 5, по Ветхому Завету и догматике — по 4,5. В академию я поступил 19-м, значит, на полную стипендию. Счастливый и радостный, я отправился в Витебск, чтоб оформить свой отказ от епархиальной службы и ликвидировать свои азарковские дела.
В Витебске родные встретили меня радостно, в Азаркове и мои соседи, и мои прихожане были очень огорчены. И мне нелегко было расставаться с родными могилами, с добрыми соседями и со ставшими дорогими моему сердцу прихожанами. Поплакал я на дорогих могилах, на последней службе в азарковской церкви трогательно простился с прихожанами, со слезами расстался со своим милым соседом-благочинным и покинул Азарково, где так много видел я радостей и так много перенес горя.
На мое место по протекции начальницы Витебского женского духовного училища Марьи Васильевны Самочерновой был назначен вялый, бездеятельный, никогда не чувствовавший себя здоровым и всегда важничавший Николай Кнышевский, окончивший курс семинарии в 1892 г. и женатый на любимице Самочерновой М.Н. С-кой.
В июле 1900 г. я посетил с. Азарково. Как будто все оставалось прежним: так же стояли церковь и против нее, по другую сторону дороги, училищное здание: слева около церкви высились два холмика — мои дорогие могилы: красиво зеленел священнический сад со множеством фруктов. И люди оставались те же: В.А. Вожик, учитель Лаппо, псаломщик Никонович, староста Лаврентий Давыдович, споловщик Павел Алексеевич и прочие. Не стало лишь прежних отношений между азарковским священником и его прихожанами. О. Николай не понял секрета пастырского служения. не понял того, что отношение между пастырем и пасомыми должны быть прежде всего простыми, сердечными, дружескими. Будучи таким же, как и я. дьячковским сыном, о. Николай важничал пред прихожанами, высокомерно относился к ним.
Услышав о моем приезде, ко мне пошли со всех сторон. Первым пришел староста Лаврентий Давыдович. «Ладишь ли с о. Ни-
108
колаем, Лаврентий Давыдович?» — спросил я. «Лажу, — грустно ответил он. — Не то, что было с вами. Когда вы, едучи со мной, сажали меня на козлы? Всегда я сидел рядом с вами. А тут попробовал я сесть рядом с ним, а он мне: «Садись-ка ты на козлы. Этак лучше будет». Так и ездим теперь на моих конях: он паном, а я, старик, на козлах. Обидно, я ж ему не ямщик, денег с него не беру. Да Бог с ним!» Пришел мой бывший споловщик Павел Алексеевич. «Как живешь?» — спрашиваю. У того навернулись слезы: «Какая жизнь? Ничем ему, о. Николаю, не потрафить. И все подозревает, что мы обижаем его. Собираюсь уходить. Бог с ним!» И так все отзывались. Поздно вечером выезжал я из Азаркова. Остановился около церкви, чтоб еще раз поклониться могилам. Возвращаясь от могил, вижу какой-то человек стоит около моей повозки, стоит, сняв шапку. Оказалось, это Прохор Лаврентьев, сектант. Подошел под благословение, крепко поцеловал мою руку, я расцеловался с ним. Слабый свет луны падал на нас. Я заметил на глазах Прохора слезы. Спросил его о жене, о детях, о хозяйстве. Об его штундистских увлечениях не стал расспрашивать его. чтоб не бередить раны. Сердечно мы расстались.
Пред окончательным отъездом в академию я зашел к епископу Александру, чтобы откланяться ему. Если забыть о 20 октября 1894 г., то надо признать, что он хорошо относился ко мне: в декабре 1895 г. он назначил меня на хороший приход, в июне 1897 г., всего через два года, он наградил меня набедренником — такое скорое награждение было тогда редкостью. Теперь мое поступление в академию было для Полоцкой епархии крупным фактом: до того времени не было случая, чтобы священник этой епархии поступал в академию. Я знал, что владыка порадует меня добрыми словами. Но не речист был этот владыка. «Значит, в академию едете. Поезжайте! Бог да благословит вас!» — только и сказал мне мой бывший архипастырь.
Моя епархиальная служба кончилась, начиналась новая жизнь.
VI. Опять в школе.
В Санкт-Петербургской духовной академии
На первом курсе (1898-1899 гг.)
С гордостью, что я уже принадлежу к академической семье, и с благоговейным чувством к этому храму богословской науки я переступил порог академии. Меня ласково встретил старожил академии швейцар Лаврентий: «Имею честь поздравить с возвращением. Чемоданчик можете у меня оставить, а господин инспектор укажет вам, где поселиться». Я отправился к инспектору. Тот принял меня чрезвычайно приветливо, высказав надежду в
109
моем лице видеть примерного студента. От него я узнал, что мне с тремя другими своими товарищами, священниками Георгием Гапоном. Михаилом Степановичем Поповым и Виктором Васильевичем Плотниковым29, отведены три комнаты в больничном помещении, в маленьком домике в саду. Там мы разместились таким образом: Гапон захватил себе отдельную, правда, маленькую комнату, имевшую отдельный вход и дощатой перегородкой отделявшуюся от другой комнаты, в которой поместились я и Плотников. В третьей комнате поселился Попов. Через несколько дней в эту комнату поместили еще пожилого сирийца Малек Давида. После присоединения в 1898 г. к Православной Церкви массы сирийцев во главе с епископом Ионой, четверо из присоединенных — архимандрит, два священника и бывший учитель Малек Давид — были приняты в академию. Только Малек Давид обладал более или менее сносными познаниями. Зачисление остальных троих в студенты академии было редким недоразумением. Мой Азарковский споловщик Павел Алексеевич, безграмотный крестьянин, обладал несравненно большими богословскими познаниями и большей способностью разбираться в богословских вопросах, чем эти три священнослужителя — академических студента. Инспектор Н.В. Покровский скоро понял, что эти три студента не то что для академии, а и для 3-го класса духовного училища не годились, и поручил мне заниматься с ними. «Ваши духовные сирийцы, кажется, ничего не знают, — сказал он мне. — Вы уж, о. Георгий, призаймитесь с ними». «Чем же мне заняться с ними?» — спросил я. «Возьмите катехизис митрополита Филарета и почитайте с ними. А дальше сами увидите, чем надо занять их», — ответил инспектор. Я начал заниматься. 40 лет прошло после того, а мне и доселе грезятся эти занятия. Мои ученики кроме полного невежества оказались, как все восточные люди, невероятно говорливыми, причем старались говорить все разом по-русски, но с большим акцентом. Я потребовал, чтобы они говорили поодиночке и чтобы желающий сказать что-либо предварительно поднимал руку. Руки их после этого не опускались. На первом же уроке я убедился, что бесплодными окажутся мои усилия просветить их. Помню, на второй странице катехизиса стоит вопрос: что такое вера? «Знаете вы, что такое вера?» —спросил я. Они все закричали: «Знаем, знаем!» И подняли руки. «Ты, о. Илья, скажи, что же такое вера?» — обратился я к священнику. «Вэра, вэра — это вот когда корова ыдот куда, потому что знает, что там есть трава, — это и будет вэра». Малек Давид улыбался, покачивая головой, а по окончании урока сказал мне: «Э! Отец Георгий! Напрасно ты тратыш время. Разве нэ видыш, что научыть их нельзя. И зачэм они ходят на лекции? Слушают философыю, а спроси ых, что такое философыя, оны нэ знают: жэнщина это илы корова, и илы что другое. Нравытся им
110
профессор Аквилонов, потому что он большой и голос у нэго силный, и смотрыт на студентов строго, а нэ понимают у нэго ни одного слова. И нычэго оны нэ знают». Помучившись с ними некоторое время, я попросил инспектора освободить меня от занятий с ними. Тот поручил М.С. Попову продолжить занятия. Маленького роста, с крохотной бородкой, Попов оказался совсем не внушительным для них. Не прошло и 20 минут на первом его уроке, как один из учеников заявил: «Мнэ надоэло слушат, я пойду». «Мне еще больше надоело учить вас, а вот учу. Сиди и слушай!» — приказал Попов. Скоро и он отказался от бесплодной работы. Сирийцы, однако, продолжали посещать лекции и, когда мы, выдержав экзамены первого курса, перешли на второй курс, вместе с нами посещали лекции второго курса. Потом все сразу выбыли в страну свою.
После сельского одиночества и однообразия жизнь в столице, в академии очаровала, увлекла меня. Величественные храмы с торжественнейшими богослужениями, с чудными хорами, библиотеки и музеи, разные собрания с докладами и лекциями, сама академия с ее укладом жизни, с ее знаменитыми профессорами и съехавшимися со всех концов необъятной Руси студентами — все это было для меня ново, интересно, удивительно.
Почти все студенты жили в академии. Обстановка их жизни не оставляла желать лучшего: они жили в просторных, светлых, гигиеничных помещениях, питались обильной и вкусной пищей: академия снабжала студентов-стипендиатов в превышающем действительные нужды количестве всем необходимым — одеждой. бельем из ярославского льняного полотна, обувью и всем прочим, необходимым для студента. Каждую неделю студенты мылись в академической бане, стриглись и брились у академического парикмахера. Студент академии жил как у Бога за пазухой, пользуясь всем готовым, не заботясь о том, что есть и что пить или во что одеться. Немногим по выходе из академии выпадала такая беспечальная и беззаботная жизнь. Начальствующие в академии лица и профессора смотрели на студентов как на взрослых людей и обращались с ними деликатно, благородно. Студентам академии предоставлялась свобода, пожалуй, большая, чем требовала цель академического образования и воспитания. Я почувствовал себя в академии как в гостях у самых близких, богатых и исключительно заботливых обо мне родственников.
Уклад студенческой жизни был таков. Студенты спали в спальнях, занимались в занятных комнатах, лекции слушали в аудиториях, обедали, ужинали и утром чай пили в столовой, молились в академической церкви. Утром и вечером в этой церкви студенты выслуживали утренние и вечерние молитвы, прочитывавшиеся студентами-священниками; по воскресным и праздничным дням совершались торжественные соборные бого-
111
служения, за которыми пел академический хор. И молитвы, и богослужения были обязательными для студентов. Но студенты часто, злоупотребляя предоставленной им свободой, небрежно относились к этой своей обязанности. Вскоре после окончания мною академического курса дело в этом отношении дошло до того, что ректор академии епископ Сергий должен был искать старосту для академической церкви, богатого купца, который платил бы студентам за пение в их церкви. Когда ректор однажды сказал мне об этом, я выразил удивление: «Дорогой владыка! Слыханное ли это дело, что купец-толстосум платит студентам академии за то, что они, решительно всем пользующиеся от академии, поют в своей церкви?!» Ректор ответил мне: «А что же делать, когда они не хотят даром петь?» «Выгнать из академии», — сказал я.
Учебными и учеными занятиями студенты не были перегружены. Ежедневно, кроме, конечно, воскресных и праздничных дней, для каждого курса читались четыре часовые лекции. Чтение лекций кончалось в час дня. Все остальное время предоставлялось студентам для чтения книг и писанья семестровых сочинений. Присутствие студентов на лекциях считалось обязательным, но на старших курсах даже самые лучшие студенты небрежно относились к посещению лекций. Дело доходило до того, что лекцию посещали только два дежурных, которые при невозможности им присутствовать могли замещать себя другими. Совершенным исключением в этом отношении являлись лекции знаменитейшего профессора В.В. Болотова: самая большая, 3-я, аудитория, в которой он читал свои знаменитые лекции, всегда бывала переполнена студентами всех курсов.
Кроме ученых и учебных занятий студенты Санкт-Петербургской академии еще упражнялись в проповедании Слова Божия на разных санкт-петербургских фабриках и заводах. Возглавлявшееся талантливым, энергичным священником о. Философом Николаевичем Орнатским Общество распространения религиозно-научного просвещения в духе Православной Церкви привлекало их к такой весьма полезной и для практики, и для дела работе. О своем участии в этом деле скажу после.
Надо еще сказать, что очень многие студенты академии одновременно состояли студентами Санкт-Петербургского археологического института. Лучшие студенты, однако, уклонялись от такого совмещения.
Ректором академии в год моего поступления в нее был епископ Иоанн (Кратиров), вологжанин, магистр богословия, не чуждый академической жизни, так как он раньше служил секретарем совета и правления Московской духовной академии, но небольшой жрец богословской науки. Читал он студентам старшего курса одну лекцию в неделю о пастырских посланиях апо-
112
стола Павла. Студенты критически относились к его учености. Профессора невысоко ставили его как ученого-богослова, рассказывали забавный случай. Шел экзамен по Священному Писанию Нового Завета. Экзаменовал земляк епископа Иоанна профессор Н.Н. Глубоковский, уже в то время, несмотря на сравнительную свою молодость30, славившийся большою ученостью и не меньшею резкостью в обращении с людьми. Председательствовал ректор. Студенты толковали текст одного из посланий апостола Павла. Епископ Иоанн, захотев показать, что и он не чужд этому предмету, поправил студента: «Я думаю, что это место можно объяснить иначе». Ему ответил профессор Н.Н. Глубоковский: «Вы думаете, что можно объяснять иначе, а я знаю, что надо объяснять так, как доложил студент». И ректор смолк. Надо, однако, сказать, что епископ Иоанн был добрый, толковый, хозяйственный старик. В следующем году он был назначен Саратовским епископом.
Инспекторствовал в академии профессор археологии и литургики, уже известный нам Николай Васильевич Покровский, профессорствовавший в академии с 1874 г. и приобретший славу видного ученого-археолога того времени, одновременно состоявший директором Санкт-Петербургского археологического института. Всегда нарядный и важный, он в обращении со студентами был в высшей степени корректен, внимателен, даже любезен: лекции читал ясно и даже в сомнительных вопросах авторитетно. Студенты любили и уважали его, хоть иногда в своей компании подтрунивали над его безапелляционностью. В пору его инспекторства студенты пользовались большой свободой, что вызвало неудовольствие митрополита Антония, любившего нашу академию, в которой он с 1885 по 1887 г. инспекторствовал и с 1887 по 1892 г. ректорствовал. Вход в академию с Невского проспекта шел чрез Александро-Невскую Лавру, двери которой запирались, кажется, с 11 часов вечера. Запоздавшие студенты должны были тревожить звонками лаврских привратников входных и выходных из Лавры дверей. «Николай Васильевич! — обратился митрополит однажды (в 1899 г.) к Н.В. Покровскому. — Ваши студенты очень поздно возвращаются из города в академию и беспокоят моих монахов. Примите меры, чтоб этого не было дальше!» — «Слушаю, Ваше Высокопреосвященство! Этого больше не будет». — «Вы прикажите швейцарам в 11 часов ночи замыкать входные академические двери. Я так делал, когда был инспектором», — посоветовал митрополит. В тот же день вечером, после вечерней молитвы, Николай Васильевич объявил нам о неудовольствии митрополита, как и том, что с этого дня к 11 часам ночи будет закрываться вход в академию. Швейцары получили соответствующее приказание. Но им выгоднее было впускать, чем не впускать студентов в академию. И академические
113
входные двери оставались по-прежнему незамкнутыми. На следующий день Николай Васильевич, засидевшись в гостях в городе, в час ночи возвращается в свою академическую квартиру. Он знает, что покровитель студентов швейцар Лаврентий и после приказания не замкнул дверей, но, чтобы не подводить ни швейцара, ни студентов, он настойчиво звонит швейцару. Опытный в укрывательстве студентов Лаврентий выбегает из своей квартирки и начинает вертеть во все стороны воткнутым в дверь ключом, делая вид, что он отмыкает запертую дверь. Повертев ключом, раскрывает пред инспектором вход. «Ты когда же замкнул дверь?» — спрашивает инспектор. «Как вы, Ваше Превосходительство, изволили приказать, в 11 часов вечера», — отвечает Лаврентий. «Молодец. Благодарю» — «Рад стараться, Ваше Превосходительство!» — отвечает по-военному Лаврентий. Вскоре митрополит Антоний снова напоминает Николаю Васильевичу о странствующих по ночам студентах: «Ваши, Николай Васильевич, студенты продолжают шататься по ночам. Очевидно, входные академические двери по-прежнему не замыкаются». «Никак нет, Ваше Высокопреосвященство! В 11 часов вечера у нас все входные двери замыкаются, сам проверил это». — успокаивает митрополита Николай Васильевич. Студенты уважали Николая Васильевича, считая его крупным ученым, и любили его как человека, который понимает их душу, снисходительно относится к грехам их юности и в известном отношении сам остается студентом. Но начальство считало его либеральным, распускающим студентов. А в то время уже торжествовала монашеская тенденция, что на высших постах духовно-учебных заведений, в том числе и академий, должны стоять обязательно монахи. На ней надо остановиться.
Тогда в духовных немонашеских сферах часто вспоминали, что совсем недавно во всех академиях, кроме одной Киевской, ректорами были прославленные протоиереи: в Московской — знаменитый А.В. Горский, а после него Смирнов, в Санкт-Петербургской — И.Л. Янышев, также пользовавшийся большой ученой славой, в Казанской —А.П. Владимирский, которого студенты глубоко чтили и за его ученость, и за его истинно отеческую доброту: инспекторами этих академий тогда были заслуженные профессора, опытные и серьезные педагоги. По общему убеждению, тогда наши академии выпускали действительно просвещенных, серьезных и религиозных работников на церковной ниве. С 80-х годов на место этих гигантов богословской мысли и церковного опыта начали назначать монахов-юнцов, иногда еще не устоявшихся и еще чаще не приобретших мудрости, необходимой для их ответственного делания. Достаточно тут указать на один поучительный пример: в 1890 г. ректором Московской духовной академии был назначен талантливый, но легкомыслен-
114
ный, поддававшийся всяким влияниям 27-летний архимандрит Антоний (Храповицкий) и в бытность свою ректором сначала Московской, а потом Казанской академии и после, когда он стал влиятельным членом Святейшего Синода, во многом помогший разложению нашей духовной школы. Счастливым исключением в длинном ряду начальствовавших в академиях монахов был митрополит Антоний (Вадковский), с 1883 по 1887 г. инспекторствовавший сначала в Казанской, а потом в Санкт-Петербургской духовной академии, а с 1887 по 1892 г. ректорствовавший в Санкт-Петербургской духовной академии. Но это был человек большого ума и высокой морали, исключительного такта, вдумчивый и любвеобильный. Кроме того, он занял инспекторскую должность после 13-летнего профессорского стажа в Казанской духовной академии (с 1870 г.).
Монашеская тенденция коснулась и Николая Васильевича: в 1899 г. он был освобожден от должности инспектора академии, а на его место был назначен архимандрит Сергий (Страгородский, род. 11 января 1867 г.), прославившийся потом в сане Московского и всея Руси Патриарха (15 мая 1944 г.). Талантливый и глубокий богослов, строгий монах, сердечнейший и всегда добродушный. для всех доступный человек, архимандрит Сергий, 26 января 1901 г. ставший ректором Санкт-Петербургской духовной академии, а 22 ноября того же года возведенный в сан епископа Ямбургского, в годы своего начальствования в академии отличался некоторыми неблагоприятными для его начальствования качествами: он был слишком мягок и снисходителен даже к таким студенческим проступкам, которые были нетерпимы в стенах академии. В мае 1903 г. я зашел к епископу Сергию. Как всегда, он принял меня ласково, сердечно и начал рассказывать об академических делах: «А Алешка-то Рубинов как начал пить в августе прошлого года, так еще не кончил. Допился до белой горячки. Все ему кажется, что на печке его комнаты сидит Бог Саваоф в красных сафьяновых сапогах. Глядит на Него Алешка и начинает кричать: «Слезай, а то я Тебя за ноги стащу!» Не знаю, что с ним делать. Хоть бы какое ни на есть кандидатское сочинение написал». «Вы, дорогой владыка, совершаете преступление, что держите в академии этого неисправимого алкоголика. Он же спился и кончит тем, что погибнет пьяным где-либо под забором. Пусть бы погибал без академического диплома», — говорю я. «Как же можно уволить из академии, когда он уже подошел к концу академического курса?» — возражает владыка-ректор. «Очень просто, — отвечаю я, — чтобы спасти честь академии, для которой будет позор, если она увенчает ученой степенью беспутнейшего алкоголика». Мое возражение оказалось бесплодным. Священник Алексей Рубинов, новгородец, был неглупый и незлой человек, но опустился он в академии до пос-
115
ледней степени, до беспробудного пьянства и соединенных с таким состоянием всевозможных пакостей. Рубинову все же дали степень кандидата богословия за какое-то жалкое сочинение, а через полгода он погиб под забором в пьяном виде.
А вот другой пример, пример отношения епископа Сергия к академической науке. Вернувшись с родины после проведенных там двух месяцев, я поспешил навестить любимого своего бывшего ректора. Владыка Сергий ласково, как родного, встретил меня. Начались расспросы: где был, чем занимался, как дочка и прочее. «А что там ваш Серафим?31 — спросил он меня. — Виделись вы, будучи в Витебске, с ним?» «Странный он человек, — ответил я. — Говоришь с ним, он кажется умным, образованным, много знающим, особенно по части истории и философии. А в управлении полный неудачник: первыми людьми у него разные сплетники, взяточники, проходимцы, а лучшие священники епархии не в чести у него». «Да, он оригинальный субъект, талантливый, но глупый. Вот Пермский епископ Иоанн — неталантливый, но умный, а этот талантливый, но глупый. Был он у меня тут летом. Не успел переступить порог моей квартиры, как начал поучать меня, как надо поставить в академии апологетику... А мне-то наплевать: как хочешь, так и ставь», — выпалил ректор академии. Я так и ахнул: ректору академии наплевать, как ни поставят апологетику — один из важнейших предметов академического курса. Таков в молодости был владыка Сергий. Своего собеседника он мог удивлять парадоксами.
Еще одна особенность владыки Сергия. Он чудесно владел пером, и мысль у него была точная, глубокая, богатая. Но дара слова у него решительно никакого не было. Не подготовившись предварительно, он не мог связать двух слов, когда выступал в роли проповедника или лектора. Некоторые его выступления на церковной кафедре были прямо скандальны. Но в частной дружеской беседе он бывал интереснейшим собеседником.
В феврале 1901г. инспекторское место в академии занял архимандрит Феофан Быстров, исполнявший должность доцента этой академии, 29 лет от роду, окончивший курс академии в 1896 г. первым студентом. Большой аскет, доводивший свой аскетизм до самоистязания, монах до мозга костей, архимандрит Феофан потом, в феврале 1909 г., занял пост ректора Санкт-Петербургской духовной академии. Маленького роста, худенький и невзрачный, сторонившийся людей, разговаривавший со студентами не иначе, как закрывши рукавом рясы свое лицо, проповедовавший, что для студентов важно благочестие, а не богословская наука, архимандрит, с 22 февраля 1909 г. епископ Феофан был недоразумением на начальственных академических постах. Он боялся студентов, а студенты делали что хотели. В его продолжительное инспекторствование академия дошла до того, что стала
116
похожа на богадельный дом, на приют для безработных или на что-то другое, но не на храм высшей богословской науки. Студенты перестали посещать лекции и церковные богослужения, не желали петь в своей академической церкви, семестровые сочинения начали подаваться с большими опозданиями, когда раньше просрочка одного дня сопровождалась неприятнейшим возмездием, что приучало студентов к аккуратности и точности. А штатский студент моего курса Илларион Туркевич перестал стричь волосы, обрезывать ногти, а затем и говорить и только издавал нечленораздельные звуки. Летом и зимою в одной форменной студенческой тужурке, без шапки он расхаживал по городу, привлекая к себе внимание всех встречных. Во время академического праздника в 1901 г. митрополит Антоний обратил внимание на этого первобытного человека и приказал инспектору Феофану привести его в надлежащий вид. По уходе митрополита Феофан вызвал к себе Туркевича. «Господин студент, у вас длинные волосы», — обратился он к Туркевичу, закрыв рукавом рясы свое лицо, «У вас же тоже длинные», — развязался язык у Туркевича. На этом разговор закончился. Туркевич продолжал дикобразом странствовать по городу, удивляя честной народ. Вскоре его послали миссионером в Китай. Туркевич-миссионер! Только в России могли совершаться такие чудеса. В Китае он скоро погиб от чахотки.
В промежуток между ректорством епископов Иоанна и Сергия, с осени 1899 до 1901 г., пост ректора Санкт-Петербургской духовной академии занимал епископ Борис (Плотников), принявший монашество в бытность его профессором Казанской духовной академии. Ученый, честный и добрый, он был очень болезненным и, кроме того, как говорили, страдал пристрастием к морфию. Жил он замкнуто, мало общаясь со студентами и мало вмешиваясь в академические дела. Влияние его не чувствовалось в академии, хотя он, подобно своему бывшему учителю, потом сослуживцу и другу Санкт-Петербургскому митрополиту Антонию, был сторонником строгих порядков и соответствующей дисциплины в академии. Скоро он скончался (в 1901 г,) в должности председателя Училищного совета при Святейшем Синоде.
Теперь скажу несколько слов о профессорском персонале Санкт-Петербургской духовной академии. Блестящим, несравненным украшением академии в то время был профессор общей церковной истории Василий Васильевич Болотов, уже прославленный ученый, к которому в затруднительных случаях все профессора обращались с разрешением вопросов по их же дисциплинам, О нем рассказывали чудеса: он знал 24 языка, в том числе все восточные языки, так же хорошо, как церковную историю, знал и математику, и астрономию, первой из которых его
117
кое-как учили в семинарии, а вторую он не проходил ни в Тверской семинарии, ни в Санкт-Петербургской академии, где он учился. Его лекции были верхом совершенства и по содержанию, и по художественному изложению. Производившиеся им экзамены поражали краткостью и точностью вопросов, немногих, но очень метких, сразу устанавливавших уровень знаний студента. Он без всякой предварительной подготовки мог прочитать лекцию по любому предмету. Неудивительно, что его аудитория всегда была переполнена слушателями, когда у других профессоров на лекциях сидело по два-три человека. К несчастью, этот знаменитый профессор тяжко заболел на второй неделе Великого поста 1900 г. На последнюю свою лекцию он пришел с повязкой на голове, исхудавший и как полотно бледный. Удивительная случайность! Митрополит Антоний, чрезвычайно редко посещавший лекции, пришел на эту лекцию и, усевшись на студенческую скамью, от начала до конца прослушал лекцию профессора, последними словами которой были: Ex oriente lux! («С востока свет!»). 5 апреля, во вторник Страстной недели, В.В. Болотов скончался в Крестовоздвиженской общине сестер милосердия. Получив это известие, я как академический благочинный пошел доложить инспектору академии архимандриту Сергию, чтобы получить от него указания относительно переноса тела и погребения. Инспектора я застал сидящим за письменным столом. Услышав от меня весть о смерти Василия Васильевича, он заплакал и, утирая слезы, сказал: «Да, о. Георгий! Ушел от нас наш великий учитель, академия осталась, остались студенты, а профессоров не осталось». При переносе тела в академию, идучи за гробом, я слышал, как профессор Н.Н. Глубоковский сказал своим спутникам: «По отдельным научным дисциплинам найдутся более знающие, чем покойный, но такого всезнающего энциклопедиста решительно по всем дисциплинам, каким был Василий Васильевич, нет в мире. После Оригена († 254 г.) христианская Церковь не имела такого ученого, каким был наш незабвенный покойник». Умер профессор Болотов совсем молодым, едва достигши 46-летнего возраста.
Другой академической знаменитостью тогда считали профессора по кафедре истории и разбору западных исповеданий Ивана Егоровича Троицкого, кончавшего свою академическую службу. Он уже редко посещал лекции. Скоро он ушел в отставку, унесши с собой и славу свою.
Восходящим светилом считался профессор по кафедре Священного Писания Нового Завета Н.Н. Глубоковский, еще молодой (род. 06.12.1863), но успевший прославиться своим магистерским сочинением о Феодорите Киррском и другими серьезнейшими исследованиями по истории и толкованию Новозаветного священного текста.
118
Именно двумя капитальнейшими сочинениями прогремел уже тогда профессор Н.Н. Глубоковский: 1) «Блаженный Феодорит, епископ Киррский. Его жизнь и литературная деятельность» (в 2 томах, 349 и 510 стр.). Это сочинение было написано им еще на студенческой скамье. 2) Огромный трехтомный труд: «Благовестие св. апостола Павла по его происхождению и существу». Приблизительно за десятую часть этого сочинения он 21 января 1897 г. был удостоен степени доктора богословия, а через 7 дней утвержден в звании ординарного профессора — это менее чем через 6 лет после избрания его (в октябре 1891 г.) доцентом.
Своей специальностью профессор Глубоковский избрал толкование трудов апостола Павла. В этой области никто в мире не превзошел его. Другой прославленный в Западной Европе авторитет в этой области, профессор и ректор Берлинского университета Дейсман, не устыдился, будучи в г, Софии в конце 30-х годов, сознаться, что он «только ученик профессора Глубоковского». Профессором Глубоковским истолкован почти весь апостол Павел и Апокалипсис. Огромная часть его драгоценных трудов осталась после его смерти в рукописях, ненапечатанной.
Ученый огромного масштаба, имевший полную возможность удивлять слушателей своей ученостью, Н.Н. Глубоковский, к сожалению, был слабым лектором. Бывало, войдет в аудиторию, не глядя на студентов, вытащит из бокового кармана тетрадку своих лекций, которые он уже не раз читал, и, уставившись в нее, начинает монотонным голосом читать по ней. У студентов имеются эти лекции, и им остается только следить, не пропустил ли какого слова профессор. Неудивительно, что лекции его слабо посещались студентами. И он не обижался на это. Зато на экзаменах он был самым строгим из всех академических профессоров. В особенности же строг он был к священникам-студентам, не без оснований сомневаясь в их любви к науке и серьезности их знаний. Вообще, для студентов, и в особенности для священников, он считался грозою. С 1923 г. до самой своей смерти он профессорствовал в Софийском университете на той же кафедре. Тут он был неузнаваем: более благостного, более снисходительного к студенческим немощам профессора нельзя было и представить. Он умер, окруженный великой ученой славой и всеобщей почтительной любовью.
Из других профессоров большим ученым студенты считали Николая Константиновича Никольского, гомилета, и большие надежды возлагали на молодого, в 1900 г. занявшего кафедру русской церковной истории Антона Владимировича Карташова. Вообще же надо сказать, что наши духовные академии не сажали на профессорские кафедры людей, чужих для богословской науки, а занявшие профессорские кафедры всецело отдавались науке, избегая посторонних занятий. Ни об одном профессоре
119
нельзя было сказать, что он не был хозяином своего предмета. Но были профессора, не пользовавшиеся симпатиями студентов. Первым тут шел о. Евгений Петрович Аквилонов, профессор по введению в крут богословских наук, о котором студенты говорили, что он преподает обведение вокруг богословских наук. Его манерность, важничанье при туманности мысли и излишней любви к трес1сучей фразе вызывали постоянные насмешки студентов. Были случаи, что лекции его после экзамена торжественно сжигались. Его не считали студенты ни ученым, ни умным. И я, будучи студентом, относился к нему с насмешкой. Не пользовался уважением студентов и профессор нравственного богословия Александр Александрович Бронзов, трудолюбивейший и плодовитейший, но неглубокий и односторонний мыслитель.
Не могу не упомянуть еще о двух профессорах; Александре Павловиче Высокоостровском и протоиерее Сергии Александровиче Соллертинском. Высокоостровский в 1885 г. первым окончил курс Санкт-Петербургской духовной академии и в октябре 1886 г. занял кафедру логики и метафизики. Достойно удивления, что этот способнейший человек так и застыл в статусе исполняющего должность доцента, за тридцать лет своего профессорствования не удосужившись написать магистерского сочинения. Читал он лекции не худо. А снисходительность его была безгранична, и ею очень пользовались ленивые студенты. Лучшие студенты отзывались о нем; «Наш Александр Павлович — прибежище зайцам» (Псал. 103, 18). В то время как профессору Глубоковскому кандидатское сочинение, страшась его критики, решался писать один и самое большее два студента на курсе, Александру Павловичу представляли сочинения ежегодно от 25 до 30 студентов, и он никому не отказывал в положительном отзыве. На экзамене у него студент иногда ограничивался тем, что дважды слово в слово перечитывал пространнейшую программу. Меньше четырех баллов Александр Павлович не ставил.
Профессор Соллертинский с 1881 г. читал пастырское богословие и педагогику. Это был тип весьма одаренного, но очень и внешне, и внутренне опустившегося человека. Его лекции по остроте и оригинальности бывали очень интересны, хоть, по-видимому, он всегда импровизировал. Студенты интересовались его лекциями. По внешнему же виду и в жизни это был совершенный циник. Говорили, что он принял духовный сан поневоле, чтоб избежать тяжкой кары, ожидавшей его за участие в революционной деятельности. Священник из него не вышел. Это очень странно: профессор пастырства был никуда негодным пастырем...
Остальные профессора: церковного права — Тимофей Васильевич Барсов, ворчливый старик (профессор с 1863 г.), более занимавшийся синодальными (обер-секретарскими), чем про-
120
фессорскими делами: новой общей гражданской истории — Николай Александрович Скабалланович (профессор с 1873 г.), которого студенты считали способным, но ленивым профессором; теории словесности и истории иностранной литературы — Александр Иванович Пономарев (с 1874 г.); истории слав, церквей — Иван Саввич Пальмов, соединявший огромную любовь к своему предмету с таким же благочестием, ко всем ласковый, но особенно пекшийся о братьях-славянах — студентах: древней гражданской истории — Александр Павлович Лопухин (с 1882 г.), небрежно преподававший, но зато обогативший богословскую литературу многими переводами с английского языка, которым он владел в совершенстве, и другими научными изданиями: русской гражданской истории — Платон Николаевич Жукович, усердный труженик, написавший много ценнейших произведений по истории Западной России: психологии — Виталий Степанович Серебренников, не считавшийся с новыми методами преподавания психологии: патрологии — священник Тимофей Александрович Налимов, трудолюбивый и знающий, но скучный профессор, в жизни строгий аскет: Священного Писания Ветхого Завета — священник Александр Петрович Рождественский, профессор дельный, но в искусстве преподавания очень уступавший моему семинарскому учителю Ф.И. Покровскому: истории и обличения русского раскола — Петр Семенович Смирнов, усердный и аккуратный, но неблестящий профессор; истории философии — Дмитрий Павлович Миртов, скромный, трудолюбивый, обещавший стать дельным профессором: греческого языка — священник Михаил Иванович Орлов, фанатик своего предмета, но занимавшийся с нами не греческим, а санскритским языком; догматики — Петр Иванович Лепорский, совсем молодой, с конца 1896 г. преподававший этот предмет, способный человек, ловкий переводчик с немецкого языка: библейской истории — еще более молодой доцент, уже известный нам иеромонах Феофан (Быстров).
Помощниками инспектора во все время моего пребывания в академии были Иван Иванович Бриллиантов и Иван Павлович Соколов (оба выпуска Санкт-Петербургской академии 1895 г.), кроткие и деликатные юноши, по-товарищески относившиеся к студентам.
«Очень памятны мне впечатления, совершенно ошеломившие нас, болгар-студентов, поступивших в Санкт-Петербургскую духовную академию, — рассказывал мне несколько лет тому назад мой товарищ по академическому курсу Поп-Пандов, в момент рассказа бывший членом Болгарского народного собрания. — Приехали мы в Петербург левыми, с передовыми взглядами, что религия пригодна только для простого народа, что церковная обрядность — предрассудок, что разум, а не вера, должен управ-
121
лять жизнью. Первые лекции академических профессоров. особенно Болотова, Глубоковского, поразили нас своей ученостью, заставили сразу преклониться пред этими жрецами науки. Но вот настала суббота. Мы пошли в академическую церковь. Стройно, разумно, проникновенно поющий студенческий хор, образцовый во всем порядок — у себя мы этого не видывали. Но вот мы видим: Болотов, Глубоковский, наш попечитель Пальмов и другие профессора пришли в церковь, ставят свечи, отбивают поклоны, крестятся и молятся... Как обухом ударило нас: значит, и самые ученые люди могут веровать в Бога. Значит, и им нужна вера. Как же нас уверяли и мы думали, что религия нужна только для простых людей? Тогда разбились все наши предубеждения против религиозной веры». Действительно, наши академические профессора своей церковностью производили на студентов большое впечатление. Между ними не было ни одного вольномыслящего невера, если не считать С.А. Соллертинского, но и его свободомыслие стушевывалось его рясой.
В научном отношении академические профессора могли бы давать студентам гораздо больше, если бы была иной система академического преподавания. Тогда профессор обязан был читать лекции, давать темы для студенческих семестровых и кандидатских сочинений и оценивать эти сочинения. Мы уже говорили, что лекции очень немногих профессоров увлекали студентов. Лекции даже такого большого профессора, каким был Н.Н. Глубоковский, не посещались, с ними знакомились, их учили пред экзаменом. И надо правду сказать: какой смысл был поджидать, сидя в аудитории, профессора, выслушивать его чтение по тетрадке, когда в это время с большей пользой можно заняться изучением языка, чтением какой-либо другой ученой книги, а лекции потом прочитать самому? Неудивительно, что даже самые лучшие студенты предпочитали заниматься вторым, а не первым, благо и профессор не обижался за это. После были введены упражнения. Это нельзя было не приветствовать. На упражнениях профессор входил в живое общение со студентами, мог узнать и их интересы, и их научные нужды, сам мог раскрыться пред ними в своих научных знаниях и своей научной мудрости, в дружеской беседе передать им часть своей души. Тот же профессор Н.Н. Глубоковский, скучный как лектор, был неподражаемо интересен и поучителен на упражнениях. Упражнения могут давать в десятки раз больше, чем лекции: лекции можно найти и прочитать, а живое общение профессора, живую его беседу не заменишь никаким чтением.
В академическом образовании студенческие семестровые (на первых трех курсах по три сочинения в год) и кандидатские сочинения имели огромное образовательное значение. Они требовали от студента серьезной богословской подготовки.
122
большого знакомства с литературой вопроса, умения богословски мыслить и умело излагать свои мысли. Лучшие семестровые сочинения наших студентов были бы на чванливом Западе с избытком достаточны для получения докторских степеней. О кандидатских сочинениях что уже сказать! Тот же Н.Н. Глубоковский в апреле 1889 г. представил кандидатское сочинение: «Феодорит, епископ Киррский. Его жизнь и литературная деятельность». Сочинение состояло из двух частей исследования и третьей части — приложения и заключало в себе две тысячи с лишком страниц текста и шестьсот страниц приложений. Отметив высокие научные качества сочинения, известный церковный историк профессор-рецензент А.П. Лебедев закончил свой отзыв: «Сочинение г. Глубоковского по своей обширной эрудиции достаточно, как мне кажется, для какой угодно из существующих ученых богословских степеней, а потому оно, конечно, достаточно и для степени кандидата. Так как по нашему вычислению одно сочинение г. Глубоковского заключает в себе от четырех до пяти кандидатских сочинений отличного достоинства, то могу позволить себе отметить это сочинение баллом пять плюс (5+), которого до сих пор я не имел случая ни разу применить на практике»32.
Правда, профессора, одни более, другие менее, руководили студентами при писании ими сочинений. Но о достоинствах и недостатках своего сочинения студент мог заключать только по баллу, которым оценено его сочинение. Между же профессорами случались и такие, которые оценивали сочинение прежде всего по весу, а не по внутреннему его достоинству. Профессор Бронзов, встретив выдающегося студента нашего курса, уже заслужившего за первое сочинение блестящий отзыв самого строгого критика — профессора Глубоковского, обратился к нему: «Я, господин Думский, ожидал от вас, от вашего сочинения гораздо большего». Язвительный Ф.И. Думский ответил: «В каком отношении, Александр Александрович? В количественном или в качественном?» Разбора студенческих сочинений профессора не делали и их недостатков не указывали.
Главную работу наши профессора полагали в своих кабинетных трудах. Лучшие из них действительно обогащали богословскую науку произведениями своего пера. Если наши профессора недостаточно считались с требованиями и настоятельными современными нуждами Церкви и верующих, а иногда занимались отжившими вопросами, то в этом более были виновны церковные кормчие, не пользовавшиеся их знаниями и их ученостью для разрешения злободневных вопросов. Церковная власть привлекала наших профессоров только в крайних случаях, при разрешении таких вопросов, которые оказывались для нее непосильными.
123
Теперь коснемся воспитательной стороны академической жизни. Я поступил в академию в то время, когда еще поддерживались в ней и порядок, и известная дисциплина, хоть и свобода студентов ничем не стеснялась. Тогда студенты считали себя обязанными исполнять должности своего звания: достаточно аккуратно посещать богослужения в академической церкви, как и вечерние и утренние молитвы, более или менее посещать лекции, с астрономической точностью подавать семестровые сочинения (опоздание на один час каралось уменьшением на единицу балла за сочинение) и не допускали никаких безобразий в стенах академии. Церковный студенческий хор тогда мог удивлять богомольцев художественностью, а главное, разумностью пения. И это неудивительно, потому что каждый певец пел разумно, вкладывая в звуки часть своей души и своего разумения. Такого разумного пения я после нигде не слышал, хоть приходилось мне служить при пении всех самых знаменитых российских хоров: Придворной капеллы. Синодального Московского. Санкт-Петербургского, Исаакиевского и Казанского Санкт-Петербургских соборов — и других хоров. Потом дисциплина начала падать, и дело дошло, как замечено выше, до того, что купец-толстосум должен был платить студентам, не желавшим даром петь в своей церкви. К услугам студентов были богатая книгами и рукописями академическая и еще более богатая Публичная библиотеки, которыми студенты усердно пользовались. Очень многие студенты в воскресные и праздничные дни с успехом проповедовали на санкт-петербургских фабриках и заводах. Надо ли говорить о посещении студентами разных собраний, лекции, музеев, имевших образовательное значение? При том довольстве, какое предоставляла своим питомцам академия, студенты могли жить беспечально и успешно заниматься своим учебным делом.
Надо сказать, несколько слов о внешней стороне академической жизни. Ее тоже нельзя игнорировать: внешнее часто влияет на внутреннее, отражает его. Недаром «по одежке встречают, а по уму провожают». Инспектор Н.В. Покровский сам строго следил за своей внешностью и от студентов требовал того же. Форма одежды — домашней, служебной, форменной и парадной — строго соблюдалась. Профессора являлись на лекции не иначе, как во фраках с серебряными пуговицами, а Н.В. Покровский — и со звездой на груди. В торжественных случаях они облекались в парадные, шитые серебром мундиры. Студенты в занятных комнатах могли быть в домашних костюмах, на лекции же они приходили обязательно в студенческой форме (из черного сукна тужурке с синими кантами и серебряными пуговицами и из такого же сукна брюках): в этой же форме они являлись и на молитвы, и в столовую на обед и ужин. На экзаменах, на воскресных и
124
праздничных богослужениях и на академических торжествах они выступали в парадных, черного сукна костюмах — сюртуке с бархатным околышем, синими кантами и серебряными пуговицами и брюках. Пальто студенческое делалось из черного же драпа. с синими на воротнике и рукавах кантами и серебряными пуговицами. Костромичу Геннадию Воскресенскому очень понравилось, что у генералов не только кант на воротнике и рукавах, но и лацкан сзади обшит кантом, и он попросил портного и его пальто сделать с генеральским лацканом, что портной, конечно, за некую мзду и исполнил. Милый, но несколько наивный Геннаша после этого стал «нашим генералом».
Профессора и студенты, носившие духовный сан. не только в церковь, но и на лекции являлись обязательно в рясах и с крестами на груди. Однажды, придя на лекцию, митрополит Антоний увидел священника-студента в рясе, но без креста. «Вы дьякон?» — обратился к нему митрополит. «Священник, Ваше Высокопреосвященство», — ответил студент. «Тогда почему же вы без креста? Вы же не у себя в занятной комнате, а в аудитории на лекции. Надо оказывать почтение и профессору, читающему лекции, и этому официальному месту. Впредь будьте внимательнее», — пожурил митрополит студента. Пятнадцать лет я проработал на богословском факультете Софийского университета и никак не мог примириться с тем, что профессора-протоиереи, только участвуя в совершении торжественных митрополичьих литургий, надевают кресты, на лекции же и на торжественные собрания приходят без крестов, а студенты-священники и на лекции, и на экзамены являются в подрясниках. Это всякий раз коробило меня. В этом последнем я видел неуважение и к профессорам, и к науке.
Надо сказать еще несколько слов об академических богослужениях. В инспекторство архимандрита Сергия было введено ежедневное совершение литургий в академической церкви. Присутствие студентов на них было необязательным. И обыкновенно посещались они, главным образом, студентами-монахами и реже студентами-священниками. Сам инспектор всегда стоял, молясь в алтаре. Пели любители-студенты. Проповедей ни профессора, ни инспектор, ни студенты в академической церкви не произносили. Лишь ректор выступал изредка, и в академический праздник, 17 февраля, иногда выступали проповедниками профессора. Считалось, что студенты достаточно поучаются в аудиториях, а посторонних посетителей бывало так мало, что для них не стоило заниматься проповеданием. По воскресным и праздничным дням богослужения совершались соборно во главе с ректором или инспектором. Для наблюдения за хранением церковной ризницы и за порядком участия священников-студентов в совершении богослужений в академии была установлена должность академического благочинного, избиравшегося из своей
125
среды академическим духовенством (студентами) и утверждавшегося ректором.
По прибытии в академию я, как уже сказано выше, поместился в больничном домике вместе со своими однокурсниками священниками Поповым, Плотниковым, Талоном и штатским человеком, азиатом, как мы его называли, и он за это не обижался, сирийцем Малек Давидом. Попов-вологодец и Плотников-олончанин были, как почти все северяне, добродушными и кроткими людьми, отличными товарищами: приятным человеком был и Малек Давид, сразу сроднившийся с нами. Но полтавец Талон был истинным ангелом сатаны, ниспосланным, чтоб пакости нам делать (2 Кор. 12, 7). Очень даже может быть чрезвычайно способный, он, однако, не любил науку, его тянуло к нескончаемым спорам, к политике, к демагогии. В общежитии он был нетерпим: груб, нахален, своекорыстен. Он признавал только свои интересы и никогда не считался с чужими. Моя и Плотникова комната была отделена от его комнаты только тонкой перегородкой: каждое слово, сказанное в его комнате, было слышно у нас, и наоборот. Мы старались не нарушать его покоя, а в его комнате часов с пяти вечера, когда мы обыкновенно занимались, и до двенадцати часов вечера, иногда и позже, раздавались неистовые голоса — это Гапон спорил со своими посетителями. Наши просьбы в занятные часы соблюдать тишину оставлялись без внимания. Сидя на кровати и упершись затылком в перегородку нашей и его комнаты, Гапон продолжал, как лев, рыкать, лишая нас возможности заняться чем-либо серьезным. Когда наши многократные просьбы не привели ни к чему, мы решили заставить Гапона силой, чтобы он считался и с нашими интересами. Как только Гапон прислонялся головой к перегородке и его зычный голос начинал оглушать нас, я или Плотников со всего размаху ударяли сапогом по тому месту перегородки, где была прислонена голова Гапона. Оглушенный ударом, Гапон как сумасшедший прибегал к нам, начинал кричать, угрожать и прочее. Но мы решительно заявили ему, что так и дальше будет, пока он не станет соблюдать нужную тишину. Гапон после этого стал сдержаннее. Это был человек, подчинявшийся только силе.
Священнику-студенту в Санкт-Петербурге легко было увлечься нестуденческим делом. На свободных от иерейской службы священников в столице всегда бывал большой спрос: их приглашали в разные церкви, особенно в кладбищенские, для совершения литургий и разных треб. Вознаграждали их за службы по тому времени очень прилично: за совершение литургии, например, платили от 3 до 5 рублей. На Пасху же, когда пасхальная служба совершалась не только в церквах, но и в фабричных залах, на вокзалах и в других местах, священникам платили за со-
126
вершение одной пасхальной утрени и освящение пасх по 50-75 рублей, а на Николаевском вокзале — 100 рублей. «Усердный» пастырь-студент мог зарабатывать по 100 и более рублей в месяц, конечно, жертвуя своими студенческими обязанностями и успехами. Это приводило к тому, что между священниками почти не было отличных студентов.
Я и Плотников воздержались от увлечения халтурой. Я в будни лишь изредка соглашался помогать санкт-петербургским священникам, а в воскресные и праздничные дни уходил служить лишь в тех случаях, когда я бывал свободен от служения в академической церкви. И то и другое не мешало моим студенческим занятиям. Зарабатываемых же таким образом 25-30 рублей в месяц хватало и на мои личные нужды, и на помощь младшим братьям. Гапон где-то промышлял, но скрывал от нас все свои действия. Попов же почти ежедневно служил где-нибудь, ему нужны были деньги на содержание трех сыновей, старшему из которых. Пантелеймону, было 11 лет. Главным местом его пастырских трудов стало Смоленское кладбище: там он служил три-четыре раза в неделю и за каждую службу получал 5 рублей. Из-за Смоленского кладбища с Поповым произошел забавный случай. В конце первого года мы держим экзамены. Рано утром нашего Мишу, или, как мы называли его за маленький рост. Маленького, зовут на Смоленское кладбище. Не хочется ему лишаться 5 рублей, но и уйти от экзамена по русской гражданской истории нельзя. Скрепя сердце он отказывается от службы, но мысль о потерянной пятерице не выходит из его головы. Начинается экзамен. Председательствует инспектор Н.В. Покровский, ассистентом — профессор В.С. Серебренников, экзаменует профессор П.Н. Жукович. Мише по билету выпадает Смоленское княжество. История — любимый его предмет. Он отвечает бойко, толково. Но... «Что это он все время Смоленское княжество называет Смоленским кладбищем?» — спрашивает Н.В. Покровского профессор Серебренников. Хорошо знающий все студенческие и труды, и похождения Николай Васильевич отвечает; «Он почти каждый день служит на Смоленском кладбище и получает за это мзду. Вероятно, и сегодня должен был служить там, а экзамен не позволил. Вот и не сходит у него с языка Смоленское кладбище».
Мои студенческие дела шли успешно. Я довольно аккуратно посещал лекции, внимательно относился к составлению семестровых сочинений, добросовестно готовился к экзаменам. Мой ответ по русской церковной истории на приемном экзамене продолжал оказывать влияние на отношение ко мне профессоров. На все экзамены я шел смело, не опасаясь провала. Только экзамен профессора Глубоковского смущал меня. Когда я шел на этот экзамен, студенты старших курсов говорили мне; «Желаем вам получить тройку». «Почему же тройку? Какой же это балл!» — воз-
127
мущался я, будучи избалован высокими баллами на предыдущих экзаменах. «А вы рассчитываете больше получить? Чудак же вы. Глубоковский священникам больше трех не ставит, а двойками часто их угощает», — отвечали мне. Начался экзамен. Председательствовал ректор, ассистентом был А.П. Рождественский. Дошла очередь до меня. Вынутый билет я знал хорошо, отвечал обстоятельно. Профессору Глубоковскому оставалось только поддакивать. Когда я доложил все положенное, Глубоковский начал гонять меня по всему курсу. На все его вопросы я давал отличные ответы. Последний его вопрос касался маленького примечания в его лекциях. «А это знаете вы?» — спросил он меня. У меня вырвалось; «Конечно, знаю». Глубоковский отпустил меня. Товарищи потом говорили: «Ну и нахал же вы. Выпалить Глубоковскому: конечно, знаю! Едва ли кто другой осмелился бы сделать это». А я-то совсем не осмеливался, само собою это вышло.
Кроме студенческих занятий я в первый же год пребывания в академии втянулся и в иного рода работу, дополнявшую, так сказать, мои учебные занятия. Общество распространения религиозно-нравственного просвещения привлекло меня к проповеданию Слова Божия на фабриках Штиглица, Торнтон, за Нарвской заставой, а священник церкви этого общества на Обводном канале высокопорядочный и идейный Александр Васильевич Рождественский изредка приглашал меня к служению и проповеданию в его церкви. Мое знакомство с Петербургом, с жизнью столичного духовенства и рабочих выросло. Мои учебные успехи подняли меня в разрядном списке. Счастливый, я отправился на каникулы в г. Витебск к брату покойной жены о. Семену Александровичу Гнедовскому, у которого воспитывалась моя дочка.
Кандидат богословия Санкт-Петербургской же духовной академии, обладавший быстрым умом и большим остроумием, о. Семен в то время занимал самый лучший в епархии приход, дававший ему большие средства33 и не отягощавший его пастырской работой. В центре города у него рядом с церковью была отличная церковная квартира с хорошим фруктовым садом и огородом. От аренды церковной земли он получал колоссальные по тому времени доходы. Живя в городе, он имел свою корову, пару лошадей и. будучи бездетным, жил магнатом, жил как птицы небесные, которые «ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы» (Мт. 6, 26), все тратя на еду, питье и лакомства. По душе это был очень добрый и отзывчивый человек, гостеприимству его не было границ: кто только не угощался у него. Жена Семена Александровича Мария Ипатьевна, красавица, обладавшая удивительно хорошим сопрано, была воплощением человеческой доброты и радушия. Моя дочка сразу стала кумиром этой семьи, ее любили, как могли бы любить только самые нежные и любящие родители:
128
ее баловали сверх меры, она не знала ни в чем отказа, и это начинало беспокоить меня. Меня моя крошка не забыла и, хотя я совсем не баловал ее, с трогательной любовью относилась ко мне. О. Семен и его жена всячески старались сделать мое пребывание у них приятным для меня. Но меня скоро начала тяготить жизнь в их доме, где все заботы хозяев были направлены к одному: что есть, что пить, во что одеться (Мф. 6, 25). Меня все более начинало удручать, что Семена Александровича заедает микроб лености и отсюда постоянного беспокойства: что же дальше делать? Я кипел энергией, мечтал о работе серьезной и продуктивной. А тут еда, питье, нужные и ненужные люди, безумные, непроизводительные расходы, постоянная суета и томление духа, от которых предостерегал премудрый Соломон (Екклес. 1, 14). Двоились у меня и мысли, и чувства: с одной стороны я чувствовал глубокую благодарность обоим этим супругам, столько любви проявляющим ко мне и моей дочке: с другой — меня угнетало и духовное, и даже физическое замирание этого способнейшего человека, имевшего все возможности стать полезнейшим церковным деятелем. Это была моя трагедия, которую я не перестаю переживать и доныне, когда у меня является мысль: не виновен ли я в том, что на их большую любовь ко мне я не отвечал такою же к ним любовью?
Любовь моей четырехлетней крошки ко мне была трогательной: утром она старалась угощать меня чаем, за обедом садилась обязательно рядом со мной, вечером проверяла, постлана ли мне постель, и разным иным образом заботилась обо мне. Единственным моим конкурентом оказывалась подаренная ей дядей Сеней красавица телка. Однажды я говорю дочке: «Марусенька! Я начинаю беспокоиться: ты любишь свою телку больше, чем меня». «Не волнуйся, папочка! — ответила она, целуя меня. — Я одинаково люблю и тебя, и телку». Ничего не поделаешь, пришлось примириться с таким положением.
Мои милые родственники не хотели отпускать меня от себя ни на один день. Однако я вырвался, чтоб побывать на дорогих могилах и у своих азарковских приятелей. Подъезжая к Азаркову, я встретил лысого еврея Гильку, мелкого торговца, многосемейного, насколько бедного, настолько утиного, в пору моего вдовства бывшего ежедневным моим собеседником и удивлявшего меня знанием Библии и умными рассуждениями. «Как поживаешь, милый Гилька?» — обратился я к нему. «Как живет Гилька? Все лучше и лучше, потому что ближе к смерти», — ответил этот деревенский мудрец. Побывал я на родных, дорогих могилах, повидался с Вожиком, Лаппо, незабвенным старостой Лаврентием Давыдовичем, со споловщиком Павлом, с псаломщиком Никоновичем, с Семеном, церковным сторожем, и другими не забывавшими меня крестьянами... Вспомнилось все пережитое в Азарко-
129
ве, защемило сердце, и как будто перед воспоминаниями о пережитом померкла санкт-петербургская жизнь со всеми ее удобствами и преимуществами. Там много культуры, а тут много блаженной простоты и душевной теплоты. А пользы-то сколько можно было тут принести! Поспешил я поскорее вырваться из Азаркова, чтоб больше не бередить свою душу. Навестив своего друга благочинного, вернулся в Витебск, где и оставался до конца каникул.
На втором курсе (1899-1900 гг.)
Август 1899 г. Я снова в академии, студент II курса. Нас троих переместили в главное здание, поместив в светлой комнате третьего этажа около церкви. Наш коридор стеною отделялся от церкви. Отворив окно, можно было слушать службу и видеть все совершавшееся в церкви, вход в которую был со второго этажа.
Среди священников-студентов я был самым лучшим по успехам. Кроме того, я обращал общее внимание своей аккуратностью и скромностью. В сентябре этого года меня избрали академическим благочинным, несмотря на то что я был одним из младших священников. Я согласился, но поставил условием, что мне не будут мешать навести порядок в отношениях братий к службе и между собою. Тогда в священническо-студенческой жизни бросались в глаза две аномалии. 1) Священники конкурировали в добывании треб, дававших им доходы, подкупали швейцаров, чтобы те к ним направляли заказчиков, обманывали друг друга. 2) В воскресные и праздничные дни иногда случалось так, что почти все священники расходились по заработкам и для соборного архиерейского служения не оказывалось в академии священников. Первое унижало священнический сан, второе роняло престиж академии. Чтобы устранить недостойное соревнование и не оставлять академическую церковь без нужного числа священнослужителей, я предложил братии принять следующие решения: 1) в будни каждый волен пускаться или не пускаться на заработки, все заработанное им в будни поступает в его пользу; 2) в воскресные и праздничные дни прежде всего отделяется нужное число священников для академического богослужения, остальные могут служить в других церквах: 3) все заработанное этими священниками поступает в общую кружку, которая делится поровну между всеми в конце месяца: 4) распределение служб и наблюдение за порядком в чередовании возлагается на благочинного. Мое предложение было принято, и после этого исчезли всякие аномалии в наших отношениях друг к другу и к церковной службе. Последнему способствовало еще то, что тогдашние мои собратья34 по сану всех курсов отличались миролюбием и благородством. Один Гапон являлся зловредной болячкой на нашем здоровом корпоративном организме. Вздорный и до денег жад-
130
ный, он скрывал свои доходы, уклонялся от служб в академической церкви, лукавил, лгал. Мне как благочинному потом часто приходилось вступать с ним в большие пререкания и иногда действовать угрозами. Везде и во всем он оказывался самим собою: вздорным, грубым, жадным эгоистом, признававшим только свои интересы и капризы.
В сентябре же не перестававший после приемных экзаменов оказывать мне особенное внимание Н.В. Покровский, наш инспектор, сообщил мне. что великий князь Дмитрий Константинович обратился в академию с просьбой дать ему студентов-проповедников, которые вели бы по воскресным дням беседы в его манеже в Стрельне35. «Я решил, — сказал Николая Васильевич, — поручить это дело вам. Пригласите по своему усмотрению еще двух студентов и с ними начинайте беседы! Я уверен, что вы не посрамите академию». Я пригласил двух студентов 4-го курса, Григория Русецкого и Стефана Фокко, которые считались хорошими проповедниками. Из всех проповеднических пунктов этот стал самым привлекательным. В то же время его считали и самим ответственным, так как он был открыт по желанию великого князя и его именем. Привлекательных сторон действительно было много. Во-первых, проповеднику не надо было тратиться на разъезды, так как за каждую беседу он получал из конторы великого князя три рубля: во-вторых, самая поездка в Стрельну была очень приятной: проповедник выезжал из душного Петербурга за город, где можно было подышать чистым воздухом; от вокзала до манежа (около 3 километров) проповедника доставлял великокняжеский рысак36, на котором проповедник и возвращался на вокзал: после беседы проповедник приглашался в особую комнату, где ему предлагалось хорошее великокняжеское угощение. Вся манежная обстановка была старательно подготовлена для беседы: проповедник помещался на удобной кафедре, слушатели сидели на скамьях, беседа предварялась и заканчивалась пением хора местной придворной церкви. На всех беседах неопустительно присутствовал придворный протоиерей Николай Кедров, маститый, белый как лунь величественный старец. В музее императора Александра III была картина — принесение Исаака в жертву: Исаак связанный лежит на костре, а Авраам стоит около него, подняв глаза к небу и держа в руке нож, чтобы заколоть своего единственного сына. Я думаю, что портрет Авраама был списан художником с о. Н. Кедрова. Я как наяву и сейчас представляю фигуру о. Николая: стоит он около хора, а его сочная октава раздается на весь манеж. После великокняжеской закуски о. Николай приглашал проповедника в свой дом и опять угощал его. Сыновья о. Николая Николай и Константин, сравнительно недавно скончавшиеся в Париже, в эмиграции прославились во всей Европе как организаторы и участники знаменитого
131
Кедровского квартета. Будучи в Софии, они посетили меня как старого своего знакомого, а я по-беженски, чем Бог послал, угостил их. Славное, русское, хлебосольное и бесхитростное было семейство Кедровых.
Окончили курс академии Русецкий и Фокко. Я заменил их своими товарищами — Анатолием Семеновичем Судаковым, первенцем нашего курса, и Ф.И. Думским, и мы вели беседы до окончания нами курса. Говорили, что великий князь и публика были довольны нашими трудами.
5 апреля 1900 г. нашу академию, как уже сказано выше, постигло великое несчастье: скончался наш знаменитый, действительно незаменимый профессор Василий Васильевич Болотов. «Что имеем, не храним: потерявши, плачем». Эта пословица в известной степени была приложима и к незабвенному Василию Васильевичу. При жизни Василия Васильевича и профессора, и студенты считали его научной величиной колоссального масштаба. Но все величие его учености и те и другие почувствовали только после его смерти. Тогда начали вспоминать случаи из жизни почившего, при которых выявлялись его необыкновенные дарования и знания. Вспоминали о его участии в качестве представителя Святейшего Синода в Комиссии по вопросу о введении нового стиля, составленной из самых видных русских ученых — математиков, астрономов, историков, под председательством директора Пулковской обсерватории, кажется, Глазенапа. Там профессор Болотов обнаружил такие познания по высшей математике и астрономии, что председатель и некоторые члены подумали, что он преподает эти науки в каком-то высшем учебном заведении. Вспоминали, как Министерство иностранных дел, войдя в сношение с абиссинским правительством, не могло найти в университете профессора, знающего абиссинский язык, и тогда вспомнилось, что в духовной академии есть такой чудак по фамилии Болотов, который все знает. Болотов исполнил нужную министерству работу и за это был награжден по ходатайству этого министерства чином действительного статского советника. Этот чин приравнивался к чину генерал-майора и был очень большой наградой для еще молодого тогда В.В. Болотова. Вспоминали и про присоединение халдейцев, когда по поручению Синода Болотов перевел на халдейский язык наш Символ Веры. Вспоминали и многое другое, в удивительном свете рисовавшее этого великого ученого37. Со слезами провожала академия Василия Васильевича на Александро-Невское кладбище, где в ряду могил своих бывших учителей и коллег нашел он вечное упокоение.
Потом говорили, что совет академии предлагал кафедру Болотова профессору философии Д.П. Миртову, но он будто бы ответил: «Занять кафедру после Болотова... Я не так глуп, чтобы гу-
132
бить свою карьеру». Назначен был А.И. Бриллиантов, серьезный ученый, но он, конечно, не мог заменить Болотова38.
Отдаваясь наукам, я занимался и богослужением. В воскресные и праздничные дни, если бывал свободен от участия в богослужении в академической церкви, я служил в городских церквах. В будни я избегал увлечения службами и служил только в тех случаях, когда неудобно было отказать в помощи какому-либо знакомому священнику. Из этой последней богослужебной практики врезались мне в память два случая. Первый — на Страстной неделе 1899 г. В Великий четверток ко мне обратился с просьбой помочь ему в Великую пятницу священник церкви Иоанна Предтечи на Выборгской стороне Иоанн Федорович Альбов. Другого священника в этой церкви не было, а она находилась в фабричном районе. Предполагалось поэтому, что ему будет не по силс1м справиться со множеством исповедников. Я не смог отказать этому симпатичному молодому, всего второй год священствовавшему пастырю. В Великую пятницу я ровно в 10 часов утра начал исповедь и продолжал ее, ни на минуту не отошедши от аналоя, до 11 часов вечера. Мои ноги онемели, мне казалось, что я стою не на своих ногах, а на каких-то чужих тумбочках: чувствовалась сильная усталость и в мозгу, но я считал своим долгом довести работу до конца, не оставив без исповеди ни одного человека. Где есть дело, там с моей стороны не может быть отказа — это было девизом всей моей священнослужительской жизни. Когда мой долг требовал, я тогда забывал и усталость, и недомоганье, и всякие препятствия и опасности.
Второй случай имел место в 1900 г. Наш курс начал готовиться ко второму экзамену профессора Глубоковского. Дано нам было четыре дня на подготовку. Экзамен был назначен на 31 мая. 28 и 29 мая — Троицын и Духов дни. 27 мая после обеда приходит ко мне мой хороший знакомый законоучитель Николаевского сиротского института священник Семен Александрович Налимов, родной брат профессора Налимова, и умоляет меня немедленно же отправиться в имение Куоккала39, чтобы на Троицу и в Духов день совершить богослужения в принадлежащей помещику этого имения Владимиру Николаевичу Ридингеру церкви и окрестить его дочь. Мое заявление, что я никак не могу исполнить просьбы, так как у меня чрез три дня самый серьезный экзамен и прочее, не убедили о. Налимова. «Никаких оправданий и отговорок, — решительно заявил он. — Поезжайте. Будете очень довольны. Ридингер и его жена Лидия Ивановна, дочка известного художника Шишкина, — люди чрезвычайно добрые, радушные, простые, примут вас как родного и отлично вознаградят вас. А вы проведете там время как в раю. Найдете возможность и лекциями призаняться, они не станут мешать вам». Пришлось подчиниться. Захватив лекции, я немедленно выехал в Куоккала.
133
Супругов Ридингеров я впервые увидел, но они встретили меня как самого дорогого гостя. Мое пребывание у них действительно стало бы пребыванием в раю, если бы предстоявший экзамен не удручал меня. Местность Куоккала очаровательная: на берегу моря, возле рощи, воздух чистый, приятный, дом роскошный, богатство в доме исключительное, хозяева высококультурные, ласковые, добрые, радушные, оба еще молодые, трое их старших девочек как ангелы. Особенно Лидия Ивановна очаровала меня: подлинная русская красавица, ласковая и нежная, кроткая и чуткая, умная и веселая, ко всем жалостливая. В день Святой Троицы мы втроем — я и супруги Ридингеры — вышли на прогулку. Пред нами была большая роща. «Смотрите, смотрите! Заяц вон сидит. Возьму-ка ружье да всыплю этому нахалу», — воскликнул Ридингер. «Володичка! Не делай этого! — взмолилась Лидия Ивановна. —Ты только посмотри, какой он хорошенький, как он мило сидит! За что же убивать его? Он же, бедненький, тоже хочет жить». Это было сказано так нежно, что, кажется, у самого закоренелого преступника опустились бы руки. Ридингер остановился. А зайчик почесал за ухом, поглядел на нас, как бы благодаря Лидию Ивановну за сострадание, и тихонько запрыгал в глубину рощи.
Совершил я праздничные службы в переполненной дачниками церкви. Ридингерам особенно понравилось мое чтение троицких молитв. После литургии в Троицын день окрестил четвертую дочурку Ридингеров. Меня питали по-царски, не переставали ухаживать за мной, развлекать меня. За службами, обедами и ужинами, разговорами и прогулками проходило все время, а лекции профессора Глубоковского оставались непрочитанными. «Ну, — думал я, возвращаясь из Куоккала, — на этот раз сбудется предсказание прошлогоднее: не получить мне у профессора Глубоковского более тройки. Обидно и стыдно будет».
В большом беспокойстве пошел я на экзамен. Дошла очередь до меня. Взял билет. Не очень трудный. Знаю, но вовсе не блестяще. Начал отвечать. Профессор Глубоковский вдруг начал опережать меня, и мне оставалось только поддакивать ему. Так и прошел весь билет. Никаких посторонних, вне билета вопросов профессор не задал мне, а мое поддакивание оценил пятеркой, очевидно, не забыв моего прошлогоднего блестящего ответа. Тут уж невидимая рука помогла мне.
Кончились экзамены, прошедшие у меня более чем благополучно, и я, простившись с любимыми ректором епископом Борисом и инспектором архимандритом Сергием, уехал в свой богоспасаемый град Витебск, к своим милым «старосветским помещикам»40.
Я опять в Витебске. Окружен трогательным вниманием, чрезвычайной заботами и предупредительностью. Первые дни после
134
нелегких экзаменов и академической, все же казенной жизни я наслаждаюсь отдыхом, ежедневными поездками с хозяином за город и прогулками по городу, обильной и удивительно вкусной пищей. Но потом в душе моей начинают бороться совершенно противоположные чувства: с одной стороны искренняя любовь к моим родственникам, глубокая благодарность за их любовь ко мне и особенно к моей малютке, для которой они вполне заменили мать, полюбили ее как родную дочку и ничего не жалеют для нее; с другой стороны мне очень скоро надоедает их сытая до пресыщения. беспечная и бесплодная жизнь: надоедают с утра до вечера отаптывающие пороги их дома, питающиеся за их столом разные неинтересные люди; надоедает обидное однообразие жизни: все дни как один. Рано утром можешь безошибочно предсказать. что услышишь, что будет в наступающий день. Утром в спальне раздастся хозяйский голос: «Машурка, чем же ты угостишь меня за чаем? А к завтраку что ты приготовишь?» После завтрака пойдет речь об обеде — о закусках, о блюдах, о сладком, о чае вечернем. За чаем вечерним начнутся расспросы: «Что же будет на ужин. Будет ли что-либо вкусненькое?» И так далее. День пройдет однообразно: утром чаепитие с разными булочками и приправами, часов в 11 закусочка чем-нибудь вкусненьким. в 1 час дня обильный обед, всегда удивительно вкусный, после обеда сон, в 4 часа чаепитие опять же с чем-либо вкусненьким, затем катанье на лошади за город, прогулка в город с заглядываньем во все гастрономические магазины и с закупкой нужных и ненужных снедей, обильный ужин, праздные разговоры с неинтересными людьми, без которых ни одной минуты не проходило в доме, и сон. Становилось обидно, жаль этого безусловно очень одаренного человека, имевшего все возможности быть полезнейшим членом церкви и общества. И тогда, а еще более после я не раз задавал себе вопрос: кто же виновен в том, что вот такие, как мой дорогой Семен Александрович, облениваются, опускаются и не живут, а прожигают жизнь? Воспитание, не приучившее к труду? Возможно. Сами они, при своих больших способностях не пожелавшие понять, что надо по-иному жить, и не заставившие себя пойти по иному пути? Да. Однако, всякий раз касаясь этого вопроса, я приходил к заключению, что главным виновником таких несчастий — иначе как несчастьем такое явление я назвать не могу — бывало начальство. Начальствовать не значит владычествовать, не значит проявлять свою власть на бумаге, назначать, увольнять, карать и миловать. Начальствовать — значит, зорко следить за делом и деятелями; дело направлять по правильному руслу, деятелями пользоваться для отвечающих их способностям и наклонностям дел и занятий, неопытных деятелей наставлять, ленивых побуждать, падающих поддерживать и исправлять, упавших поднимать. От дома, где
135
подвизался Семен Александрович, до архиерейского дома было не более 300 шагов; в Витебске тогда было всего четыре священника с академическим образованием, и к этому числу принадлежал Семен Александрович: получившие высшее образование священники, естественно, должны были стать главными помощниками архиерея в его епархиальной работе, а архиерей, естественно, должен был особенно интересоваться их жизнью, их работой, их отношением к службе. Тогда архиерей непременно заметил бы. что талантливый его помощник обленивается, опускается, и поспешил бы заинтересовать его делом, привлечь или принудить его к работе, отвлечь от праздной жизни. Если бы больше было у нас истинных церковных администраторов, то несравненно меньше было бы несчастных пастырей, под влиянием разных обстоятельств обленившихся, опустившихся, спившихся, развратившихся. К сожалению, у нас принято было владычествовать и властвовать, а не отечески управлять-воспитывать, научать, исправлять. Среди начальствующих владык было много, а попечительные отцы, друзья своих подчиненных, готовые вместе с ними и скорбеть, и радоваться, встречались сравнительно редко. Говорю это по основательному наблюдению и большому опыту.
Итак, скоро наскучивала мне жизнь в милом гостеприимном доме крепко любивших меня родственников, и я начинал искать отдушины, как бы мне вырваться хоть на недельку и подышать иным воздухом, пожить более бедною, но более отвечающею моей душе жизнью.
Меня тянуло в деревню, к природе с ее естественными благами; к рыбной ловле, к ягодам и грибам, к простым, неискалеченным культурными прихотями людям. Но меня старались всячески удерживать от поездок, меня ревновали к другим людям. И мне всякий раз стоило большого труда и ухищрений, чтоб вырваться на свободу. Тогда я посещал своего бедняка отца, своего друга, бывшего благочинного о. Владимира, переместившегося в с. Топоры Невельского уезда, где были и озеро, и грибной лес, и других знакомых. Вырвавшись на три-четыре дня, я возвращался через три-четыре недели, встречаемый радостно, но с жестокими укорами, что не исполнил обещания не засиживаться в гостях. Так и проходили каникулярные месяцы. К концу августа я поспешил в академию.
На третьем курсе (1900-1901 гг.)
Я на третьем курсе. Живу в той же, что и в прошлом учебном году, комнате, просторной и светлой. Со мною живут мой однокурсник В.В. Плотников и студент IV курса священник Михаил Иванович Ильинский. У Плотникова способности неблестящие, но трудолюбие исключительное. В начале этого учебного года он
136
берет тему для кандидатского сочинения у профессора Бронзова о нравственном учении преподобного Нила Сорского и сразу принимается за работу. Прежде всего он начинает тщательно выписывать из разных книг биографические сведения о жизни и деятельности тех святых отцов, творениями которых пользовался, как установлено исследователями. Нил Сорский. «Зачем ты тратишь время на такую ученическую работу? Какую цену будут иметь эти твои выписки? Разве от претендующего на степень кандидата богословия требуется такая работа?» — спрашиваю я. «Бронзов сказал, что это необходимо», — отвечает Плотников. Через год он представит огромный, более 500 страниц убористого письма, «ученый» труд, переполненный всякого рода ученым мусором. Труд в бронзовском духе, и Бронзов даст о нем блестящий отзыв. Михаил Ильинский гораздо способнее Плотникова, а в трудолюбии не уступает ему. Всякую свободную минуту он употребляет на изучение английского языка. По окончании курса он уедет в Америку. Сейчас он архиепископ в Нью-Йорке.
В первых числах сентября меня как академического благочинного вызвал ректор. «Я, — обратился он ко мне, — получил письмо от начальника Николаевской академии Генерального штаба генерала Сухотина. Просит дать священника для совершения богослужений в академической Суворовской церкви41. Надо послать туда хорошего священника, который не ударил бы лицом в грязь пред профессорами и учащимися в академии офицерами. Лучше всего возьмите-ка вы на себя труд совершать там богослужение. Я уверен, что вы понравитесь им». Со всенощной пред Воздвижением я начал совершать богослужения в Суворовской церкви. И на всенощной 13 сентября, и на литургии 14-го присутствовал генерал Сухотин. За литургией я говорил проповедь о несении креста, упомянув и о том, что великий Суворов доблестно и жертвенно нес крест воинского служения, отдавал все свои силы и жизнь Родине, в сердце всегда нося Бога, собственным примером отношения к вере и Церкви подавая высокий пример всем нам, что и все мы должны жертвенно служить Богу, Родине и ближним своим. Генерал Сухотин по окончании службы поблагодарил меня за проникновенную службу и за отличную проповедь. А ктитор церкви архитектор Константин Степанович Строганов поделился со мной, что начальник академии остался очень доволен и службой, и проповедью, причем выразил надежду, что я послужу у них.
Учебные мои дела на 3-м курсе шли отлично. По трем семестровым сочинениям я получил: по нравственному богословию у профессора Бронзова — 4,75, по педагогике и западным исповеданиям — у профессора Соллертинского и архимандрита Сергия — пятерки. По нравственному богословию я писал о христианской нравственности: по педагогике — о школе С.А. Рачин-
137
ского, известнейшего педагога, помещика Смоленской губернии, бывшего профессора Сельскохозяйственной академии; по западным исповеданиям — о Фоме Кемпийском и его сочинении «О подражании Христу». Меня особенно обрадовала пятерка по педагогике. Товарищи убеждали меня совершенно переработать написанное сочинение, так как я развил в нем опасные мысли о том, что наша аристократия, имевшая в прошлом большие заслуги, но потом измельчала, выродилась, простой же народ представляет целину, нетронутую почву, которая при должном уходе за нею может дать обильнейшие плоды. Тогда такие мысли могли быть признаны революционными.
В начале 1901 г. епископ Борис был назначен председателем Училищного совета при Святейшем Синоде, а ректором академии был назначен архимандрит Сергий, в конце февраля возведенный в сан епископа. Инспектором академии был назначен иеромонах Феофан (Быстров). Более неудачного назначения нельзя было и придумать. Способный и благочестивый, большой мистик, Феофан годился только для кельи и созерцательной жизни и совершенно не годен был ни для какой практической деятельности. Назначение его знаменовало катастрофу для академической дисциплины. И надо удивляться, как это такой умный человек, как митрополит Антоний, мог избрать его для инспекторской в академии должности. В 1909 г. он будет назначен ректором академии и доведет ее до позорного состояния.
В мае этого года генерал Сухотин был назначен на должность степного генерал-губернатора к командующему войсками Сибирского военного округа. Уезжая, он поручил своему преемнику генералу Владимиру Гавриловичу Глазову принять все меры, чтобы по утверждении штата Суворовской церкви именно я занял место ее настоятеля. Тяжело мне было расставаться с генералом Сухотиным, успел я полюбить его. Несомненно, это был человек крупного масштаба: способный профессор, тонко понимавший военное дело и любивший его, при бурном характере обладавший большой волей, ни пред чем не останавливавшейся. Его как начальника академии недостатком была значительная суровость в обращении с учащимися офицерами, но она объяснялась его пониманием высоких целей, преследовавшихся академией. Генерал Глазов был полной противоположностью Сухотину: мягкий и снисходительный, всегда добродушный и ровный, он, по моим наблюдениям, более любил археологию, чем военную науку, и в то время занимался не каким-либо военным вопросом, а историей Афанасия Холмогорского, известного борца против раскола. Скоро у меня с ним установились самые добрые отношения.
Настало время и мне подумать о теме для кандидатского сочинения. Меня потянуло к истории, истории родного края.
138
прошлое которого совсем мало было изучено. Я обратился к профессору русской истории П.Н. Жуковичу, и он посоветовал мне заняться личностью архиепископа Василия Лужинский (бывшего Полоцкого и Витебского), одного из воссоединителей западнорусских униатов с Православной Церковью. Я согласился. Протоиерей С.А. Соллертинский потом упрекал меня за то, что я не взял более серьезной темы. Но я и ныне не жалею, что занялся этой темой. Она многому научила меня и прежде всего научила житейской мудрости, столь необходимой в жизни. Профессор Жукович предупредил меня, что моя тема потребует от меня большого труда, сложных занятий в архивах, так как в печати личность Лужинского слабо освещена. Но меня труд не пугал, а предстоявшие занятия в архивах казались весьма заманчивыми.
Экзамены у меня прошли блестяще. При переходе на IV курс я занял в разрядном списке второе место — для священника необычный факт. Прибыв в Витебск, я всецело отдался архивной работе и за два месяца успел запастись вполне достаточным материалом для своей кандидатской диссертации. Обычно в архивах я работал до обеда, а после обеда пользовался каждой свободной минутой, чтобы знакомиться с литературой, касающейся личности архиепископа Василия. Таким образом я успел просмотреть архивы Полоцкой духовной консистории. Канцелярии епископа Полоцкого, Витебского губернского правления и Витебской духовной семинарии: проштудировать записки Василия Лужинского, архиепископа Полоцкого, автобиографические записки Саввы, архиепископа Тверского и Кашинского, преемника архиепископа Василия на Полоцкой кафедре, и другие относящиеся к воссоединению униатов издания. В Петербург я вернулся с папкой добытого материала для предстоявшей мне дальнейшей работы.
На четвертом курсе (1901-1902 гг.)
1901/1902 учебный год был для меня весьма трудным. После обследования витебских архивов мне пришлось отдавать много времени работе в двух петербургских архивах — Синодальном и Канцелярии обер-прокурора Святейшего Синода. Покончив с архивами и литературой предмета, я немало времени употребил на составление и переписку сочинения. Одновременно с этим я должен был посещать лекции и обслуживать Суворовскую церковь. где по мере того, как богомольцы узнавали меня, все увеличивалось число разных требоисправлений. В особенности трудно мне пришлось в Великом посту: в первую, четвертую и Страстную седмицы я должен был служить литургии ежедневно утром и вечером, а в прочие недели — по средам, пятницам и субботам. На Страстной седмице, кроме того, большого напряжения потребовала от меня исповедь. Не замечая, что силы мои слабе-
139
ют, так как работал через силу, я радовался, что работа спорится у меня. Только после Пасхи, и в особенности во время экзаменов, я почувствовал, что чрезвычайное напряжение в работе не прошло для меня даром. Тяжело мне было готовиться к экзаменам, голова неохотно воспринимала сухой материал лекций. Слава Богу, что экзаменов только шесть было! И рад же я был последнему экзамену!
Между тем в моем, так сказать, служебном положении произошла большая перемена. В ноябре 1901 г. генерал В.Г. Глазов сообщил мне, что штат церковный утвержден. «Протопресвитер (А.А. Желобовский) упирается, ссылаясь на то, что он не может студентов назначать на штатные должности. Но мы его уломаем. Он должен вызвать вас, будьте готовы», — добавил генерал Глазов.
Протопресвитер вызвал меня в самом конце января 1902 г. «Чего вы проситесь в Суворовскую церковь?!» — неприязненно спросил он меня. «Я не просился, меня просили и просят», — спокойно ответил я. «Ну за вас просят, — смягчился протопресвитер. — Какой расчет вам поступать на это место? Мне говорили, что у вас отличные успехи, вы на другом поприще можете сделать блестящую карьеру. А тут что ожидает вас? Тут вы голодать будете». Я объяснил протопресвитеру, что Суворовская церковь привлекает меня тем. что, во-первых, я полюбил ее и свыкся с академической средой, а во-вторых, она дала бы мне возможность продолжить ученую работу на степень магистра. «Ну Бог с вами. Идите в канцелярию и скажите столоначальнику Кедринскому, чтоб он заготовил ордер о вашем назначении», — уже совсем ласково сказал мне мой новый начальник.
Столоначальник Кедринский принял меня еще строже, чем сам протопресвитер. «У нас свои кандидаты имеются на это место, а вы — сторонний человек — лезете», — грозно обратился он ко мне. «Я пришел не за тем, чтобы выслуживать ваши нотации, а чтобы сообщить вам приказание Его Высокопреподобия». — ответил я. Скоро я получил ордер.
Итак, я вступил в ряды штатных военных священников, удостоился чести, которой так домогаются тысячи епархиальных священников. За предыдущее время я успел наладить дело в Суворовской церкви по своему вкусу и разумению. При богослужениях пел небольшой, но стройный хор, управлявшийся моим псаломщиком Александром Васильевичем Львовым, музыкальным, толковым и преданным мне человеком. Был найден прекрасный староста, купец 2-й гильдии Василий Павлович, Вологжанин, полуграмотной, но разумный, благочестивый, заботливый о церкви и чрезвычайно щедрый человек, и сам много жертвовавший, и других купцов располагавший к жертвам на нашу церковь. Его заботами наружные стены церкви и внутрен-
140
ние — пристройки — были украшены большими иконами, написанными известным санкт-петербургским иконописцем Платоновым, а церковь была снабжена всем необходимым для богослужения: облачениями, сосудами и прочим42. Преподаватель черчения и рисования в академии генерал-майор Анатолий Алексеевич Даниловский смиренно прислуживал в алтаре, не пропуская ни одной службы, в торжественные дни являясь в полной парадной форме: в мундире с эполетами и с Аннинской лентой через плечо. Дьякона у меня не было, и я был доволен этим, так как хорошего дьякона нелегко найти, особенно в бедную церковь, а слабый дьякон может ухудшать, а не улучшать богослужение. Богомольцы моей церкви привыкли к моему служению без дьякона и были довольны им. Ко времени введения меня в штат успел образоваться значительный приходец, состоявший из богомольцев, полюбивших Суворовскую церковь и успевших привязаться ко мне. Церковь Суворовская стала родною, дорогою мне. С Академией Генерального штаба у меня также успели установиться теплые, сердечные отношения. Учащиеся офицеры тоже с симпатией относились ко мне. Выпуск 1902 г.43, чествуя роскошным обедом свое окончание курса, в числе нескольких лиц из начальственного и профессорского персонала пригласил меня в качестве почетного гостя к участию в этом обеде, что было выражением большого внимания ко мне. Я чувствовал себя в церкви и в академии как в самой близкой, родной мне семье. Радостно было приветствовано мое назначение и академией, и прихожанами. Какое это великое утешение для пастыря!
Вот и экзамены кончились. На последнем — по литургике — присутствовал митрополит Антоний. Утром на следующий день я отправился на Митрофаниевское кладбище, где восемь лет период тем была погребена родная сестра моей матери Марья Федоровна Ясеновская. Литургия в главной церкви кладбища еще не начиналась, но стояло уже 18 гробов — больших, малых, средних. Постояв минуты три, я вышел из церкви, чтоб до начала литургии побродить по кладбищу. У самой церкви встретился мне старичок священник, которого я принял за дьякона, так как на груди у него не было креста. Мы поздоровались. «Вы здешний?» — спросил я его. Он ответил утвердительно. «Давно тут служите?» — «Давно. Сорок восемь лет». — ответил он. «Сейчас я заходил в вашу церковь. Сколько там покойников!» — сказал я. А незадолго перед тем санкт-петербургский градоначальник издал приказ, чтобы все умершие в городских больницах погребались не на городских, а на загородных кладбищах, вследствие чего число покойников на городских кладбищах сильно уменьшилось. Мой собеседник махнул рзгкой: «Что это за покойники! Градоначальник разорил нас... Бывало, до его приказа зайдешь в церковь — вся церковь уставлена гробами... Сердце радуется», — ошеломил ме-
141
ня старик своей наивно-искренней репликой. Сначала я ужаснулся его настроению: он смотрит на покойников как на товар; его сердце радуется при виде множества гробов и скорбит, когда их мало: людское горе, людские слезы перестали трогать его... Не дай Бог дожить до такого состояния. Но он же не воспитывал в себе такое настроение, оно само собою сложилось у него: в течение 48 лет ежедневно видеть слезы матерей и отцов, жен, сироток-детей — невольно привыкнешь к ним. Никакого самого сострадательного сердца не может хватить на искреннее и глубокое сочувствие каждому чужому горю. Но взгляд на покойников как на товар и доселе продолжает волновать меня.
Незадолго перед этим был другой случай на том же Митрофаниевском кладбище. Эконом академии священник Капитон Васильевич Клириков, питомец Казанской духовной академии, человек искренний и добрый, но простовато-грубый, также иногда промышлявший халтурой, был приглашен на это кладбище совершить литургию. «Вы кому (то есть для кого) будете служить обедню?» — спросил подошедший к нему во время совершения проскомидии кладбищенский священник. «Кому буду служить? Я всегда служу Господу Богу. Не знаю, кому вы тут служите». — резко ответил ему Клириков. Слишком богато жило кладбищенское санкт-петербургское духовенство, погребальными заработками вытравливавшее в своих душах все святые чувства. Подобные типы встречались и в деревне. Но там делала их такими чаще нищета, чем сытость. Приезжает однажды ко мне в Азарково псаломщик соседнего небогатого прихода Ласский, от природы очень одаренный человек, но лодырь, гуляка, сельский Ноздрев, прогуливавший свои небольшие доходы и заставлявший постоянно бедствовать свою семью. «Как поживаешь. Петрович?» — спрашиваю я его. «Какое житье, батюшка? Бог прогневался на нас. В других приходах тиф. холера, ребята мрут от поноса, ау нас ничего нет... Хоть ты караул кричи...» Но с Петровича что было взять? Он так же спокойно смотрел на страдания своей несчастной семьи. Это был сшедший с рельсов жизненных человек.
Окончание академического курса, да еще блестящее, было большим этапом в моей жизни. На академиков тогда смотрели как на людей высшей породы, и в епархиальном управлении для них были открыты такие места, о которых самый достойный и заслуженный неакадемик мог только мечтать; учебное ведомство только их принимало на службу преподавателями семинарий и духовных училищ: прежний порядок, что на преподавательских местах в духовных училищах часто встречались и семинаристы, тогда уже отошел в вечность; различные светские учреждения, не исключая Государственного коннозаводства, очень ценили наших академиков и охотно принимали их на службу.
142
Для всякого оканчивавшего курс Санкт-Петербургской духовной академии мечтою было остаться в Петербурге. У меня эта мечта уже осуществилась: с 31 января 1902 г. я служил в Суворовской академической церкви как штатный священник. Меня поздравляли, мне завидовали. Только профессор о. Михаил Иванович Орлов, очень любивший и ценивший меня, был решительно против того, чтоб я оставался на службе в Суворовской церкви. На этом случае придется остановиться.
По традиции на 3-й день Пасхи в церкви Санкт-Петербургской духовной академии литургию совершал митрополит Антоний. Накануне этого дня ректор — епископ Сергий — поручил мне побывать у носящих духовный сан профессоров и предложить им принять участие в митрополичьем богослужении. Когда я пришел к о. Михаилу Ивановичу Орлову, жившему тогда в лаврском доме на Невском проспекте, он засуетился, чтоб угостить меня. Пока жена его готовила «чаек с малиновым вареньицем», мы с ним сидели в его кабинете. Надо сказать, что о. Михаил Иванович был редким фанатиком в науке. С разрешения академического совета вместо греческого языка, который, по его мнению, и без того хорошо знали студенты, он преподавал санскритский язык как «могущий открыть студентам величайшие тайны». К этим тайнам студенты не стремились, и его лекции оставались без слушателей, что и волновало, и оскорбляло его. Я гораздо более из сострадания к профессору, чем из любви к предмету, аккуратно посещал его лекции, а на Пасхальной литургии даже, по его настоянию, читал Евангелие на санскритском языке. За мое внимание о. Михаил Иванович платил мне трогательною любовью. «Вот вы и кончаете академию, — сказал он теперь, беседуя со мною. — Что же вы дальше собираетесь делать?» «Я уже имею место в Суворовской при Академии Генштаба церкви», — ответил я. «Что вы, что вы! — испуганно воскликнул профессор. — Разве это для вас место? Вы совершите величайшее преступление, если останетесь на нем». «Почему же? — возразил я. — Это же место очень устраивает меня. Я к нему уже привык, привык к церкви, к людям. Наконец, оно даст мне возможность заниматься в Санкт-Петербургских архивах и продолжать свою письменную работу». «Как вы не хотите понять, что это место совсем не для вас! — начал горячиться профессор. — В Суворовской церкви может служить всякий священник, магистерскую работу вы можете продолжать на любом месте». «Какое же место считаете вы подходящим для меня?» — поинтересовался я. «Только учителя греческого языка в семинарии, — ответил Михаил Иванович. — Вы же знаете санскритский язык! Вы не можете представить, какую бы огромную пользу могли вы принести, преподавая греческий язык. Ведь и в семинариях наших, и в академиях филологическое невежество. Сижу я, знаете ли, на эк-
143
замене по латинскому языку. Студенты читают, переводят, рассказывают. Экзаменует старый профессор А.И. Садов. Я задал вопрос студенту; «Объясните мне. почему это в дательном падеже окончание русское — «э», латинское — «ае». а греческое — «альфа» с подписной йотой?» Конечно, студент не смог объяснить мне, но и профессор не знал. В другой раз на экзамене по русской литературе спрашиваю: «Почему это русский глагол в I лице единственного числа кончается на «у», например «несу», а греческий — на «омегу» или на «оми»?» И опять то же: ни студент, ни профессор не знают, как объяснить это. А вы. зная санскритский язык, объяснили бы семинаристам и то и другое. Да они бы до смерти были благодарны вам!» — горячо волнуясь закончил Михаил Иванович. Милейший, добрый, честнейший был человек, беззаветный жрец науки, но его ученый фанатизм часто делал его нетерпимым даже к профессорской коллегии. Конечно, на меня все доводы его не произвели никакого впечатления и не убедили меня броситься на преподавание греческого языка. Я остался верным своей Суворовской церкви.
Как мало требовалось тогда от священника, чтоб и любили, и ценили его! Ничего особенного я не делал, служа в Суворовской церкви в бытность свою студентом: внимательно совершал богослужения, всегда был аккуратен, со всеми приветлив, не притязателен в отношении вознаграждений за требы, но разве это заслуги? А между тем обо мне уже шла молва как о выдающемся священнике; в академии меня любили и профессора, и учащиеся офицеры, и посещавшие церковь богомольцы. Число обращающихся ко мне за совершением треб росло, можно сказать, с каждым днем. Староста церкви Василий Павлович Крутов не чаял души во мне. Пред моим отъездом на родину по окончании мною академии он привез большую корзину со всевозможными рыбными закусками. Чего только там не было! Икра зернистая и паюсная, семга, балыки, омары, сардины и прочее. «Это вам закусочки на дорожку, и родных там угостите!» — сказал он мне. приятно шепелявя. После в течение всего моего служения в Суворовской церкви и затем в должности протопресвитера военного и морского духовенства он ежегодно будет присылать по четыре такие корзины: одну — к празднику Рождества Христова, вторую — ко дню моих именин (8 января), третью — к Пасхе и четвертую — к моей поездке на родину. И, бывало, попробуй-ка отказаться от такого щедрого подарка. До слез обидишь милого человека. И как ни отказывайся — заставит взять. Когда отец Иоанн Кронштадтский обедал у Крутова, тогда последний обязательно и меня приглашал к обеду, причем меня всегда сажали по правую сторону о. Иоанна и он угощал меня44.
Итак, я стал кандидатом Санкт-Петербургской духовной академии, получив при этом право на соискание магистерской сте-
144
пени без новых устных испытаний45. Профессор П.Н. Жукович, сообщая о прочтении им моего кандидатского сочинения, сказал мне: «Сочинение ваше отличное. Особенная его ценность в том, что оно написано почти исключительно по архивным источникам, которых доселе никто не касался. Я буду ходатайствовать о присуждении вам денежной награды46. Но это между прочим. Главное же вот в чем: вы должны продолжить работу для получения магистерской степени. Только тему вашу мы немного расширим — Василий Лужинский маловат для магистерского труда. Мы ее так расширим: «Последнее воссоединение белорусских униатов с Православною Церковью (1833-1839 гг.)». Воссоединение литовских униатов уже достаточно освещено в трех объемистых томах «Записок Иосифа, митрополита Литовского», в трудах Г.Я. Киприановича, священника Н. Извекова и других. А воссоединение белорусских униатов ждет своего историка. Ваш земляк Лука Федорович Свидерский пишет об архиепископе Белорусском Иоанне Красовском, но Красовский же работал в Белоруссии до 1822 г. и в непосредственной подготовке униатов к воссоединению не участвовал. Подумайте-ка над указанной мною темой и возьмитесь за работу! Я уверен, что вы так же успешно справитесь с нею, как справились с кандидатскою. Отдохните после понесенных вами трудов, а потом не спеша примитесь за собирание материала». Я поблагодарил милого профессора за его советы и указания и решил, не откладывая в далекий ящик, взяться за дело. Около 20 июня я выехал в Витебск, чтоб к 15 августа вернуться в Петербург.
Уклад жизни в доме моих родственников оставался прежним, не ослабела у них и любовь ко мне. А моя дочурка уже стала грамотной, проявлявшей большие способности ученицей, интересной собеседницей. С ней интересно было посидеть в саду, пройтись по городу, понаблюдать ее. Должен сказать, что о. Семен Александрович при своем остром уме и солидных знаниях не отличался проповедническим даром, был скучным проповедником. Моя дочка подметила это. Когда, прибыв в Витебск, я стал интересоваться поведением своей дочки, Семен Александрович, улыбаясь, говорит мне: «Недели две тому назад отличилась твоя дочка. В воскресенье, когда я собрался идти в церковь к литургии, она спрашивает меня: «Дядя Сеня! Ты идешь в церковь обедню служить?» «Да, Машурочка», — отвечаю я. «А будешь ты проповедь говорить?» — «Нет, не буду», — говорю я. «Ну и лучше!» — одобряет она. Вот проказница! Дядьку-то своего так срамит».
Отдохнув недельки две, то есть поживши жизнью моих милых родственников, я приступил к своей работе: начал рыться в витебских архивах, просмотрел архивы некоторых церквей — витебской Иоанно-Богословской, ужлятинской и жеробычской Витебского уезда. Церковные архивы не дали мне ничего нового.
145
Архив Витебского губернского правления, в особенности его отдел «Дела Витебских, Смоленских и Могилевских генерал-губернаторов», дал мне массу сведений, несмотря на то что этот архив незадолго пред тем подвергся варварской чистке: множество хранившихся в нем дел были изъяты и на вес проданы евреям. По мере моих занятий пред моим взором воскресали великие и малые деятели воссоединения, раскрывались их дела и даже мысли, обнажались интриги, коварства, тайные замыслы и ошибки, выяснялся правильный образ действий, требовавшийся для успеха воссоединительного дела. Как потом все это пригодилось мне в жизни! Чтобы деятелю реже ошибаться, ему прежде всего надо знать историю. «Человечество идет вперед, а человек остается тот же», — сказал великий Гете. В разные века люди повторяют одни и те же ошибки.
VII. Опять на службе. В Суворовской церкви при Николаевской академии Генерального штаба
Август 1902 года. Академия Генштаба уже год живет в новом роскошном здании на Суворовском проспекте, а раньше она помещалась на Николаевской набережной Невы, около Николаевского моста, в старом неудобном здании. Постройкой нового здания академия всецело обязана была своему бывшему начальнику генералу Н.Н. Сухотину. При освящении нового здания в августе 1901 г. военный министр генерал А.Н. Куропаткин, обращаясь ко всем присутствовавшим, сказал: «Когда Николай Николаевич Сухотин заявил мне, что необходимо выстроить для академии новое здание, я, зная характер моего друга, сразу решил, что надо немедленно приступать к делу. Иначе строгий генерал не даст мне покоя. Вы, господа, генералу Сухотину обязаны, что имеете такое прекрасное, отвечающее нуждам академии здание...» Кроме главного здания с аудиториями, различными помещениями для библиотеки, канцелярии, офицерского собрания с разными прибавками к нему, занятных комнат, квартиры начальника академии еще имелись отдельный флигель с 12 квартирами (для правителя канцелярии, штаб-офицеров, священника и чиновников) и казарма с конюшней для академического эскадрона. При офицерском собрании была столовая, где учащиеся офицеры и служащие в академии могли иметь великолепный и дешевый стол — обед из трех блюд стоил 35 коп.
К 15 августа, когда начинались в Суворовской церкви после летнего перерыва богослужения, я вернулся в Петербург. Немедленно отправился к начальнику академии — представиться. Застал его за письменным столом в его домашнем просторном и светлом кабинете. Владимир Гаврилович Глазов встретил меня
146
весьма приветливо: «Очень рад видеть вас. Теперь вы совсем наш. Не придется нам делить вас с духовной академией. Мы вас узнали. Надеюсь, и вы узнали нас. Уверен, что будем жить в любви и мире. Дела у вас служебного будет не так-то много: богослужения в церкви по воскресным и праздничным дням, кое-какие академические требы — молебны, панихиды. Учащиеся офицеры иногда будут беспокоить вас, среди них же есть женатые. Раз-два в неделю будете беседовать с нижними чинами эскадрона. Вот и все, остальное время будет в вашем полном распоряжении. Я слышал, что вы хотите работать над магистерской диссертацией. Отличное дело, и вопрос об унии — очень интересный вопрос. Желаю вам полного успеха. Теперь побеспокою вас одной проблемой. Занимаясь археологией, я встретился с таким явлением: до XV века у наших предков часто встречается имя Николай, а в XV-XVI веках оно совсем исчезает. Чем объяснить это? Обращался я к общему нашему другу Н.В. Покровскому. Он не удовлетворил меня: говорит, из великого уважения к святителю Николаю русские люди не давали имени Николай. Может быть, вы объясните мне?» Я чистосердечно сознался, что не моту разрешить недоумение генерала. «Вы же знаете, что в академическом флигеле вам отведена хорошая квартира? Располагайтесь там!» — сказал генерал Глазов, прощаясь со мной.
После начальника академии я сделал визиты правителю дел академии полковнику Генштаба Сергею Дмитриевичу Чистякову, полковникам Генштаба Тимофею Михайловичу Дагаеву, Владимиру Ивановичу Геништа и князю Николаю Петровичу Вадбольскому, жившим в одном со мною флигеле.
Полковник Чистяков был оригинальным человеком: очень способный, умный и не менее нервный, эксцентричный. В припадке раздражения он мог наговорить таких вещей, что нельзя было узнать его. Однажды я обратился к начальнику академии с какой-то просьбой, касавшейся церкви. «Это непременно нужно сделать! Скажите Сергею Дмитриевичу, чтоб он распорядился исполнить вашу просьбу», — ответил генерал Глазов. Я пошел к Чистякову. «Странное дело! — ответил тот, бывший в плохом настроении. — Церковь и академия... Что общее между ними? И на что академии церковь?» «Но Суворовская-то церковь академическая. Кроме того, я передаю вам приказание начальника академии», — ответил я. «Мало ль что прикажет этот глупый толстый человек!» — раздраженно сказал Чистяков.
Я уже знал полковника Чистякова и ушел, не входя в дальнейшие препирательства, уверенный, что это не он, а его желчь говорила, и что просьба моя будет исполнена. Так и стало. Среди всех служа тих в академии Чистяков, пожалуй, и его жена Софья Константиновна с детьми несомненно были самыми религиозными людьми. Помню такой случай. 16 августа 1903 г. В 9 часов
147
утра я иду в церковь — в этот день праздник писарской академической команды. На академическом дворе встречаю полковника Чистякова, возвращающегося со псковских маневров; в течение ДВ30С месяцев он, отбывая стаж, командовал батальоном в 24-й пехотной дивизии. Весь в пыли, усталый, он идет не к своей семье, а сначала в церковь и, только перецеловав все иконы, отправляется в свою квартиру. Во все воскресные и праздничные дни он неопустительно присутствовал в церкви.
За свою желчность и сварливость он потом пострадал сильно. Уже по производстве в генералы он начал резко критиковать статьи военного министра Сухомлинова, результатом чего было назначение его из академических правителей в бригадные 29-й пехотной дивизии. Это означало, по тогдашней поговорке, разжаловали из попов в дьяконы.
Полковники Дагаев, Геништа и Вадбольский не были церковными людьми, но это не мешало им относиться ко мне с полным вниманием. Дагаев, впрочем, вскоре уехал в Бобруйск на должность коменданта ничего не стоившей Бобруйской крепости. Его семью я так и не успел узнать. Семья полковника Геништы — его жена, добродушнейшая Наталья Ивановна, и три сына-кадета, Сергей, Александр и Борис, — относились ко мне с редкой сердечностью. Сам Геништа, отправившийся на Русско-японскую войну начальником штаба 25-й пехотной дивизии и тяжко раненный на войне, в 1906 г. внезапно скончался во время прогулки в лодке по Псковскому озеру. А Наталья Ивановна глубокой старушкой доживает свой век в Париже. Самой же близкой мне семьей стали мой милый «пономарь», генерал Анатолий Алексеевич Даниловский, и его жена Екатерина Васильевна, оба люди искренно и глубоко благочестивые, кроткие и добродетельные. У них было три сына: Владимир — офицер железнодорожного батальона, Виктор — чиновник и младший Глеб — офицер лейб-гвардейского Егерского полка. Екатерина Васильевна хотела, чтобы один из них стал священником, и однажды, когда еще Глеб был кадетом, обратилась к нему: «Как я хочу, Глеб, чтоб ты стал священником!» Глеб ответил ей: «Нет, мама! Лучше проси об этом Виктора!» Кроме преподавания черчения и рисования Анатолий Алексеевич еще заведовал офицерской кассой. В конце почти каждой церковной службы около церкви и в галерее собиралось множество офицеров. Это все были просители ссуд, потом осаждавшие бедного генерала и самыми невероятными доводами доказывавшие ему необходимость исполнить их просьбы. Добрый генерал сопротивлялся, доказывал невозможность исполнить их домогательства, но в конце концов почти всегда сдавался. Офицеры знали его доброту и злоупотребляли ею. Командир эскадрона полковник Соколов, заведующий хозяй-
148
ством полковник Николай Михайлович Терентьев, всех боявшийся, точно волк загнанный, были добрыми и отзывчивыми людьми. Вообще, вся академическая корпорация отличалась благородством, деликатностью, дружелюбием.
С профессорами мне приходилось встречаться сравнительно редко, но и от них я видел только доброе внимание и почтительное отношение к моему сану. Теперь пред моим мысленным взором мелькают их лица: генералы — Николай Александрович Орлов и Александр Захарович Мышлаевский, блестящие профессора и провалившиеся на войне полководцы: большой математик генерал Николай Яковлевич Цингер, полковники — блестящий, многообещавший Николай Николаевич Головин, способный Александр Александрович Незнамов, трудолюбивейший и благочестивейший Алексей Константинович Байов, не отличавшиеся большими дарованиями, но измучивавшие офицеров; генерал Платон Александрович Гейсман и полковник Вениамин Александрович Баскаков; академический дедушка, бывший участником трех юбилеев академии (25, 50 и 75-летнего), с длинной седой бородой, лысый и одряхлевший генерал Александр Александрович Зейфарт; способнейший, трудолюбивейший и смиреннейший Михаил Васильевич Алексеев: величественный полковник Арсений Анатольевич Гулевич: маститый генерал Николай Платонович Потоцкий: штатский — Сергей Федорович Платонов, известный историк, и многие, многие другие, одни давно уже, другие недавно ушедшие в иной мир, откуда нет возврата.
По адресу прежних офицеров Генштаба приходилось слышать много нареканий, которые падали косвенно и на воспитавшую их академию. Я не слушал лекций, читавшихся в академии, и не был подготовлен, чтобы делать оценку академического преподавания. И теперь я воздержусь и от критики, и от хвалы академической учебно-ученой работы, а приведу весьма компетентный отзыв о нашей Академии Генштаба ее питомца-болгарина, занимавшего высокие посты в болгарском государстве, бывшего военного министра и председателя Совета министров, генерала от пехоты Петра Ивановича Златева. «Я, — говорил он мне, — был участником двух войн — Балканской (1912-1913 гг.) и Великой (1915-1918 гг.). Во время этих войн я внимательно присматривался к военным операциям, проверял полученные мною в русской военной академии47 знания и должен засвидетельствовать, что в слышанных мною в академии лекциях и наставлениях профессоров я не нашел ни одной неправильности. Они преподавали нам самую точную науку. В этом отношении русская военная академия стояла выше и итальянской, и французской, и даже германской. Утверждаю это после тщательного наблюдения за работой питомцев этих академий». Значит, если наши офицеры Генштаба не стояли на высоте исполнения своего дол-
149
га, то виновны были в этом не академические профессора и не постановка академического дела, а что-то другое. Об этом другом я скажу после.
Мне отвели огромную квартиру в пять комнат, с кухней, прихожей, ванной, с большими окнами с одной стороны на Таврическую улицу, с другой — в академический двор. От моей квартиры до церкви было 25-30 шагов. Квартира великолепно отделана, никто еще не жил в ней, но меблировки в ней... ни гвоздя. А у меня в кармане всего 150 рублей полученного жалованья за проведенные мною в Витебске месяцы. Псаломщик Львов научил меня: «За ваши деньги, батюшка, в магазинах не купите ничего порядочного. Поедемте с вами искать что-либо подходящее по объявлениям в «Новом времени». Так мы и сделали. И нашли прекрасную мебель для моей гостиной, чудной работы, старинную. Она потом украшала и мою протопресвитерскую гостиную. А кое-что дали мне из академического склада. Чтобы не быть одиноким, я взял к себе своего бывшего товарища — первенца нашего курса Анатолия Семеновича Судакова, оставленного для специализации при нашей Духовной академии. Когда же он по окончании специализации в 1903 г. ушел от меня, я выписал свою сестру Анну, которая и хозяйничала у меня до начала Русско-японской войны.
Не могу сказать, что в материальном отношении в 1902-1903 гг. мне жилось привольно. Жалованья мне полагалось 75 рублей в месяц; церковные доходы мои были еще слабоваты — 25-30 рублей ежемесячно. А мне приходилось помогать братьям, отцу и не забывать о дочке. Бывали поэтому дни, когда наше питанье ограничивалось обедом из офицерского собрания и вечерним чаем. Но я жил надеждой: моя церковь все больше наполнялась богомольцами, меня начинали приглашать на требы и отдаленные жители: мне начали предлагать уроки по Закону Божию. Первой попросила меня преподавать Закон Божий ее сыну Николаю Екатерина Ивановна Мосолова, незадолго перед тем потерявшая старшего сына, офицера гвардейской конно-артиллерийской бригады. Потом я получил трех учеников Дервиз, мать которых была в замужестве за князем Алексеем Ивановичем Оболенским. Эти две семьи стали самыми верными моими друзьями. К концу 1903 г. мое материальное положение значительно окрепло. Обращавшимся ко мне за исполнением треб особенно нравилось, что я безразлично относился к вознаграждению за требы. На этой почве произошел один забавный случай. Осенью 1903 г. скончался член Военного совета полный генерал Генштаба Михаил Алексеевич Домонтович, живший вблизи моей церкви (Таврическая, 17). Однажды живший у меня на кухне академический служитель Михаил докладывает мне, что меня хочет видеть какая-то дама. Я тотчас пригласил ее в гостиную. Вошла очень кра-
150
сивая, элегантно одетая дама. «В четверг на этой неделе исполняется 40 дней со дня смерти моего отца генерала Домонтовича. Мне хочется, чтобы в этот день в вашей церкви была отслужена панихида в 12 часов дня. Можно ли это?» — обратилась она ко мне. «Конечно, можно», — ответил я. «А сколько это будет стоить?» — спросила дама. «Простите! Я никогда не продавал панихид и потому не могу ответить на ваш вопрос», — сказал я. «Извините! Я неудачно выразилась, — спохватилась дама. — А певчих можно взять?» «Можно и певчих. Но это уже наемники, берут по пятидесяти копеек на каждого человека. Сколько человек пожелаете пригласить?» — спросил я. «Четырех», — ответила она. Дама эта была женою профессора Инженерной академии Коллонтая, а потом до недавнего времени занимала пост советского посланника в Швеции. В назначенный четверг я служил панихиду, по окончании которой она вручила мне золотую десятирублевку. Я потом смеялся, что при продаже панихида дешевле пошла бы.
В том же 1903 г. еще были два случая, о которых нельзя не упомянуть. Почти рядом с академией на Суворовском проспекте стояла приютская церковь во имя святого Мефодия, епископа Патарского, в которой тогда служил совсем молодой, недавно окончивший курс Духовной академии, но очень фанатичный священник. В одном с ним доме (над его квартирой) жил учившийся в академии офицер, финн, протестант, женатый на дочери начальника 14-й пехотной дивизии генерал-лейтенанта Сендецкого — молодой, красивой, многообещавшей музыкантше, тогда бравшей уроки музыки и пения у профессора Ирецкой. В Великую субботу в шестом часу утра я был разбужен резким звонком. Набросив подрясник, поспешил открыть двери. «Батюшка! Неужели и вы отвергнете нас?» — со слезами обратилась ко мне вошедшая пожилая дама, отрекомендовавшаяся женою генерала Сендецкого. Успокоившись, она объяснила мне, что дочь ее умирает, что священник отказался причастить ее, так как она в Великом посту играла на рояле и пела светские песни. Конечно, я поспешил к больной, но застал ее в безнадежном положении. На следующий день она скончалась. Отпевали ее в Суворовской церкви. Не обращая внимания на отвратительную погоду, я провожал тело пешком до Александро-Невской лавры, где похоронили ее.
Другой случай был трагикомичным. Кажется, это случилось в мае, уже во время академических экзаменов. В шестом часу утра меня разбудил резкий и продолжительный звонок. Я выбежал открыть двери. В мою квартиру ввалился высокий грузный офицер Федоренко, всей академии известный и своими большими способностями, и своей не меньшей чудаковатостью. Взбежав на 3-й этаж, он задыхался и с трудом выговаривал слова:
151
«Батюшка! Ради... Бога... скорей! Поедем! Жена... преждевременно... разрешилась... от... бремени... Ребеночек... умирает... Окрестить... надо... Извозчик... ждет... Скорей!» Я быстро оделся, умылся, захватил крещальные принадлежности, и мы вышли из дому, «Скорей! Гони во всю! На чай получишь!» — закричал Федоренко извозчику, как только уселись мы в фаэтон. «Тут недалеко, на 4-й Рождественской живу», —уже спокойно сказал Федоренко мне. Извозчик задергал вожжами, начал кнутом хлестать своих лошадок, те вскачь понеслись. Как только мы поравнялись с ренсковым погребом Шитта на углу Суворовского проспекта и 8-й Рождественской, Федоренко, схватив за плечо извозчика, крикнул: «Стой!» Извозчик остановил лошадей, «Что случилось?» — спросил я. «Шампанского же надо купить», — совершенно спокойно ответил Федоренко, «Какое тут шампанское? — удивился я. — Ребенок помирает, а вам надо шампанское!» «Что помирает, это особое дело. А крестины без шампанского... Это нельзя». — также спокойно сказал Федоренко. «И погреб-то закрыт. Как вы влезете в него?» — пытался я вразумить его. «Откроют! Заставлю открыть! Не то двери выломаю!» — крикнул он и, спустившись к дверям, начал неистово звонить. Минуты через три двери открылись. Федоренко бомбой ввалился в погреб. Прошло еще несколько минут, и из погреба выскочил сияющий, с бутылкой шампанского в руках Федоренко. «Видите! Не хотели открывать... Я бы показал им! Так всегда надо действовать: где не возьмешь лаской, применяй силу. Храбрость города берет», — довольный своим успехом, объяснял он мне и, усевшись в фаэтон, опять закричал извозчику: «Гони же. гони! Не мешкай! Ребеночек умереть может...» Ребенка я застал в ужасном положении. Это была какая-то амеба с некоторым подобием человеческого существа. Он едва дышал. Я поспешил окрестить его и, выпив предложенный бокал шампанского, уехал на том же извозчике. Едучи, тот обратился ко мне: «У нас вот в нашем простом сословии спозаранку водка никак нейдет, ни к чему она. А у вас, видно, завсегда готовы принимать ее. Вона барин в такую рань бутылочку купил. Небось, окрестили младенца, по рюмашке пропустили?» «Что ты. милый! В такую рань пить! Это он в запас купил», — солгал я. «В запас! Ишь ты! Должно быть, богатый», — удивился извозчик. «Не богатый, а тароватый», — поправил я. «Бывает и это, — согласился извозчик. — А видно, добрый барин. Вона мне вместо семи-восьми гривен трояшницу отвалил. Это нашему брату раз в год выпадает. А бывают такие сквалыги — за гривенник готов удавиться...» Часа через два опять влетел ко мне Федоренко, грустный, со слезами на глазах, чтоб сообщить, что наша крестница скончалась. На следующий день я хоронил ее. Федоренко проливал горькие слезы. После похорон поминали: в квартире Федоренко была пред-
152
ложена хорошая закусочка с водочкой, белым и красным кавказским вином, но без шампанского. О, Русь святая! Каких только чудаков не выращивала ты! О Федоренко я потом слышал, что он редактировал военную газету в Вильне.
Моя жизнь протекала планомерно. Я усвоил принцип: учиться и учиться, Я внимательно наблюдал, как служат, как проповедуют лучшие петербургские священники, У меня выработалась манера проповедания: за каждой литургией я обязательно проповедовал: моя проповедь не длилась больше 8-10 минут и всегда была настолько ясна, что дочь моих хороших знакомых Киселенских, Ирина, возвратившись из церкви, почти буквально повторяла ее. Краткость и ясность нравились богомольцам, и я не знаю случая, чтобы от моей проповеди кто-либо ушел из храма. К вознаграждениям за требы я старался относиться как можно безразличнее, чтобы не заразиться духом сребролюбия, убивающим в священнике его духовность. Обо мне уже ходила слава как о бессребренике, хотя настоящим бессребреником никогда я не был. При исполнении треб всеми силами старался, следуя завету апостола, радоваться с радующимися и плакать с плачущими (Рим. 12, 15). Свободные от службы часы проводил в архивах и изредка в Публичной библиотеке. Летние месяцы — с половины июня до половины августа — я посвятил дальнейшим занятиям в витебских архивах. Я уже мечтал, что чрез год с небольшим я смогу закончить свою магистерскую диссертацию, но в конце января 1904 г., после вероломного нападения японцев на наш Порт-Артурский флот, загорелась война, разбившая все мои магистерские планы.
Война объявлена. 27 января в Зимнем дворце в высочайшем присутствии будет торжественный молебен. Пред назначенным для молебна часом весь Петербург пришел в движение: со всех сторон в каретах, в ландо, на извозчиках едут сановники, генералы, офицеры — все в парадных мундирах. Толпы народа со знаменами, с хоругвями тянутся к Зимнему дворцу. У всех настроение повышенное, возбужденное: мол, будут помнить япошки! Мы им покажем! Наша армия живо разгромит их! И тому подобное. Я заразился общим настроением: «Чтоб я оставался в Петербурге — этого не будет! Я молод, силен, умею влиять на других — я буду там полезен», — сразу решил я. В тот же день я отправился к начальнику академии сообщить ему о своем решении, «Чтобы мы вас отпустили на войну — этого не будет! Там и без вас дело будет сделано, а вы тут нам нужны», — решительно сказал генерал Глазов. Я взмолился: «Владимир Гаврилович! Не удерживайте меня! Я священник Суворовской церкви, я молод, вынослив, могу работать, и я буду сидеть тут... Я буду нравственно страдать, буду считать себя не исполнившим своего долга. Отпустите меня!» Мой искренний тон тронул генерала:
153
«Бог с вами! Поезжайте! Только я ставлю одно непременное условие: по окончании войны вы должны возвратиться к нам, — сказал он. — Сомневаюсь, что Александр Алексеевич (протопресвитер) отпустит вас. Сходите-ка к нему!» Поблг1годарив начальника за его доброе отношение ко мне, я решил в следующий день побывать у протопресвитера.
«Что вам там, на войне, делать? Сидите тут и делайте свое дело!» — ответил протопресвитер на мою просьбу назначить меня в действующую армию. Протопресвитер А.А. Желобовский в то время только что достиг 70-летнего возраста, но старость рано одолела его. Он был уже одряхлевшим старцем, интересовавшимся менее делом, чем собственным покоем. Отправляя новоназначенного священника на место, он снабжал его только одним наставлением: «Смотрите, чтоб было все спокойно!» Это означало, что новоназначенный должен на новом месте вести себя так, чтоб никто на него не жаловался протопресвитеру. Теперь переубедить его мне не стоило труда. Через несколько дней я получил ордер о назначении меня в действующую армию на должность священника 33-го Восточно-Сибирского полка и благочинного 9-й Восточно-Сибирской дивизии. Когда перед отъездом на фронт я явился к протопресвитеру за наставлениями касательно предстоявшей мне на войне работы, он мне сказал буквально следующее: «Запаситесь чечунчовым бельем, а то вошь заест!» Я вышел убежденный, что мой высший начальник совершенно не представляет, какая работа может предстоять священнику на поле брани. Мое убеждение потом подтвердилось.
Итак, я должен оставить любимую церковь, милых сослуживцев и отправиться в неизвестную страну, на опасную работу. При других условиях тут неизбежны были бы тяжелые переживания, но я был охвачен патриотическим пылом и спешил отправиться на фронт. Отношение моих знакомых и друзей было различным: одни поздравляли меня, другие завидовали мне, третьи — и их было большинство — уверяли меня, что война кончится раньше, чем я успею доехать туда. Побывав в Витебске, чтобы проститься с дочкой и родными, запасшись походными принадлежностями, то есть кроватью-чемоданом, чечунчовым, согласно совету протопресвитера, бельем и папахой, без которой никто не выезжал в действующую армию, напутствуемый всевозможными благопожеланиями, я выехал в конце февраля в Маньчжурию, не зная точно, где же обретается 33-й Восточно-Сибирский полк: о его местопребывании я должен был узнать в Харбине.
154
VIII. На войне. В должности священника 33-го Восточно-Сибирского стрелкового полка и благочинного 9-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии
Раньше не приходилось мне путешествовать по России. Дальше Петербурга ни на севере, ни на востоке, ни на западе я не бывал. Предстоявшее мне длинное путешествие, независимо от цели, побудившей меня предпринять его, чрезвычайно занимало меня. Особенно интересовала меня Сибирь, ранее бывшая местом ссылок, авантюр и разбоев, а со времени П.А. Столыпина ставшая завидной родиной для множества переселенцев, в числе которых было несколько и моих бывших азарковских прихожан. На вокзале меня провожала толпа моих товарищей, сослуживцев по Академии Генштаба, прихожан Суворовской церкви. Все желали мне скорого и счастливого возвращения. Я, в высокой папахе, с биноклем в кармане и сумкой на ремне через плечо, чувствовал себя сибирским стрелком. Вагоны были переполнены военными в походной форме, в таких же папахах, как и моя. На вокзальной платформе множество провожающих. Вот пробил первый звонок, начинается прощанье. Кое-где слезы, а больше радостных лиц, потому что большинство уверено, что война будет молниеносной; «Долго ли разбить жалких япошек!» Некоторые и из провожающих меня уверены, что я не успею доехать до Харбина, как кончится война. Вот и третий звонок. Раздается кондукторский свисток, и поезд спокойно отходит от Николаевского вокзала. В пути я узнаю, что с этим же поездом следует о. Иоанн Кронштадтский. Я захожу в его купе. Измученный работой целого дня, он довольно безразлично отнесся к моему путешествию. Мне показалось, что он или совсем не сочувствовал начавшейся войне, или не ждал толку от нее. Попросив его не забывать меня в молитвах, я простился с ним.
Мы ехали обыкновенным пассажирским поездом, вагона-ресторана в нашем поезде не было. Но голодать не приходилось: Крутов снабдил меня всевозможными рыбными закусками, почти на всех станциях встречали нас продавцы разных снедей — жареных птиц, мяса, рыбы, белого и ржаного хлеба, молока, масла и прочего. А на всех больших станциях имелись роскошные рестораны, каждый из которых славился каким-либо особым блюдом. Поездка очень развлекала меня: невиданные города, меняющаяся природа, новые знакомства, рассказы и разговоры — все это сокращало продолжительность пути. Вот мы проехали г. Златоуст, где торговцы уральскими камнями настойчиво предлагали свои товары, перевалили через Урал, приблизились к Челябинску, где ожидала нас пересадка на сибирский поезд.
155
В Челябинске нам объявили, что мы выедем только на следующий день. Я с одним из своих спутников отправился в отстоявший километрах в трех от станции город, чтобы провести ночь в гостинице. Не забыть этой ночи: избранная нами гостиница оказалась наполненной злейшими сибирскими клопами, в течение всей ночи беспощадно атаковавшими нас. После такой гостиницы мы почувствовали себя в сибирском вагоне как в раю. Вот мы въехали в сибирскую степь, по которой тянулись верблюжьи караваны, а справа вдали виднелись миражи, раньше никогда не наблюдавшиеся мною. Затем началась тайга, неприветливая и скучная. Рядом с моим купе помещался забавлявший нас своим акцентом и наивностью уже пожилой, лысый подполковник-грузин, направлявшийся в Порт-Артур в артиллерию. В дороге он подружился с каким-то сибирским купцом. Стоя в коридоре, я однажды невольно подслушал их разговор. «Нэ понымаю, — говорил подполковник, — мэня увэряли, что в Сыбири тайга. А гдэ ж тут тайга? 3-й день едем, и все лес и лес». Купцу стоило немалого труда объяснить подполковнику, что этот лес и есть тайга.
В Иркутск я прибыл на десятый день по выезде из Петербурга. Чтоб отдохнуть от беспрерывной тряски и вагонной пыли, я поместился в гостинице и прежде всего отправился в баню. В такой бане я ни раньше, ни после ни разу не мылся: роскошная, с мягкой мебелью, сияющая белизной и чистотой зала для отдыха; уютные, чистенькие кабины для раздеванья; в самой бане пол из метлахской плиты, сиденья из белого мрамора, вода из реки Ангары, прозрачная, как хрустальное стекло, бирюзового цвета; прислуга внимательная и почтительная. Я получил в этой бане незабываемое удовольствие.
На следующий день опять уселся в вагон поезда, шедшего только до озера Байкал. Небольшой, но интересный путь; дорога тянется вдоль реки Ангары, не замерзающей и при самых сильных морозах; птицы огромными стаями кружатся над рекой, покрытой, как вуалью, дымкой испарений. Незаметно пробегает поезд расстояние до Байкала. Вот и он — красавец Байкал, с высокими гористыми берегами, с совершенно прозрачным воздухом. Ширина Байкала — 35-37 километров, а кажется, что рукой подать до другого берега. — мой спутник определил, что «не более трех километров». Через Байкал нас перевозили в санях на небольших, но сытых и быстроногих сибирских лошадках; Круго-Байкальская железная дорога еще не была готова.
На другом берегу Байкала мы опять уселись в вагоны. Теперь моими спутниками оказались чрезвычайно симпатичный, умный, воспитанный и деликатный полковник Генштаба Н.48, армейский полковник Петров, назначенный на должность командира одного из полков (кажется, Моршанского) 35-й пехотной дивизии, и артиллерист подполковник Никитин, будущий ко-
156
мандующий войсками Одесского военного округа, а потом комендант Петропавловской крепости. За беседой дорога прошла незаметно. Мои спутники оказались весьма интересными собеседниками, особенно Никитин, обладавший большим острословием и юмором. Кажется, на 21-й день моего пути мы прибыли в Харбин, где, мило простившись, расстались.
Харбин произвел на меня большое впечатление. Стоит он на берегу широкой, обильной всякой рыбой реки Сунгары. Слева от вокзала, к северу, — русский город, с широким проспектом, множеством европейских домов и русскою церковью. Из зданий выделяется стоящее вблизи вокзала огромное красивое здание Управления Восточно-Китайской железной дороги. На правой стороне от вокзала, к югу — китайский город, с китайскими фанзами, китайскими лавками и китайскою же грязью. Два мира, два совершенно не сходных образа жизни. В Харбине я узнал, что 33-й Восточно-Сибирский полк стоит в г. Инкоу, но каждую минуту он может быть переброшен на другое место. С первым же поездом я двинулся дальше. После 23-дневного пути я прибыл в Инкоу.
Большой торговый город Инкоу расположен в 15-20 километрах от ведущей в Порт-Артур железнодорожной линии, на берегу огромной, доступной и для военных судов реки Ляохэ, в 3 километрах от моря. Этот пункт считался весьма уязвимым, так как японские суда легко по реке Ляохэ могли с десантом проникнуть сюда. Для охраны этого важного пункта была поставлена только что сформированная 9-я Восточно-Сибирская стрелковая дивизия с 9-й же Восточно-Сибирской артиллерийской бригадой.
Путь от главной линии железной дороги до Инкоу я проделал по железнодорожной ветке на открытой платформе с сеном. Было холодновато, но просторно и мягко. Стгшция Инкоу находилась в 2 километрах от города. Около нее поселок с казармами пограничной нашей стражи и церковью. Не успел я слезть с платформы, как ко мне подошли два врача, оказавшиеся докторами 9-й Восточно-Сибирский артиллерийской бригады. Познакомившись со мною и расспросивши меня, кто я и что я, они сразу же предложили мне поселиться с ними, так как их квартира — в районе расположения 33-го полка. Старшего звали Петром Ивановичем Коломийцевым. Младший, Николай Михайлович Шестаков, объяснил мне при этом, что он также из колокольных дворян: его отец — протоиерей, академик, преподаватель Пензенской духовной семинарии. Наняв рикшу, они уложили в экипажец мои вещи, и мы втроем направились в город. Дорогой словоохотливый Шестаков познакомил меня с ожидающей меня обстановкой: 9-я Восточно-Сибирская стрелковая дивизия только что сформирована: полки трехбатальонные: восемь первых рот 33-го полка укомплектованы старыми сибир-
157
скими полками, 9-12-я роты — полками 20-й пехотной дивизии, квартирующей на Кавказе. Офицеры-сибиряки — хороший, товарищеский народ, пьют только много и в карты сильно режутся, к этому приучила их скучная, захолустная сибирская жизнь. Кавказцы тоже народ неплохой, но особого типа. Старший полковой врач Дункель, еврей, выкрест, ни в Бога, ни в черта, ни даже в свою медицину неверующий, глумящийся над медициной — в полку большое зло. Командир полка полковник Генштаба Николай Яковлевич Лисовский — болезненный и раздражительный, но очень серьезный и справедливый человек, из командиров он самый лучший. Начальник дивизии — Киприан Антонович Кондратович — противнейшее существо, трус первостепенный: дымящийся паровоз прицеплен к вагону Кондратовича и всегда под парами, чтоб драпануть при первом выстреле. Командир 9-й артиллерийской бригады генерал Иосиф Иванович Мрозовский — академик, знающий артиллерийское дело, но зверь-человек: командира 1-й батареи болезненного, бесталанного полковника Крузе матерними словами кроет, а тот дрожит при виде генерала, и раз медвежья болезнь случилась с ним. когда ему сообщили, что генерал в батарею приехал. Вот командир 2-й батареи молодой подполковник академик Михаил Григорьевич Пащенко — украшение всей бригады. И так далее. Пока мы дошли до квартиры, Шестаков успел посвятить меня во все тайны дивизионной жизни.
Умывшись и принарядившись, я отправился представиться командиру полка. Полковник Лисовский встретил меня с распростертыми объятиями. «Как хорошо сделали вы. поспешив прибыть в полк! Вы подумайте только: Великий пост на исходе, гарнизон Инкоу до 35 тысяч, и не было ни одного священника! Могли и на Пасху остаться без церковной службы. Это было бы большим несчастьем. Мы же на войне, а на войне без молитвы нельзя оставаться. Теперь же вы порадуете всех нас», — объяснил он мне свою радость. Потом пошли расспросы: как я чувствую себя после длинной дороги, где поместился я, что нового в Академии Генштаба, как поживают его приятели М.В. Алексеев и В.И. Геништа, устраивает ли меня докторская квартира и так далее? Я был очарован его заботливостью, поняв в то же время, что он хорошо осведомлен обо мне и о моей службе в академии. Его удивительно внимательное отношение ко мне не прекращалось во все время моей службы с ним.
От командира полка я отправился к начальнику дивизии, который принял меня в своем убежище-вагоне. Генерал-майор Генштаба Кондратович принял меня ласково и просил с завтрашнего же дня начать совершение богослужений, так как до Пасхи (28 марта) остается немногим более недели, а из 35-тысячного гарнизона еще не говел ни один человек. Может быть, под влия-
158
нием шестаковской ориентации я не проникся почтением к своему новому военному начальнику: кроме его трусости, о которой свидетельствовал денно и нощно дымящийся паровоз, прицепленный к его вагону, на меня неприятное впечатление произвела сквозившая в его разговоре неискренность, осторожность, как бы не сказать лишнего слова, и внешний вид не говорил в его пользу.
Затем началось знакомство с офицерами полка. Люди простые, добрые, открытые, общительные, но на сибиряков сибирская жизнь действительно положила свой оттенок непосредственности и даже, пожалуй, грубости. В первый же день я убедился, что винопитие и картежная игра процветают в полку, причем главным поводырем в картежной игре является врач Дункель, к сожалению, пользующийся благоволением командира полка. Довольно высокого роста, с немножко отвисшей губой и толстым носом, большой краснобай, ловкий рассказчик, крещенный еврей Дункель действительно не веровал ни в Бога, ни в черта и злобно глумился над медициной. Как полковой врач он был ниже нуля. На больных он не обращал внимания, а во время боя при первом выстреле забирался в такую даль от полка, что становился совершенно бесполезным для него. В продолжительные же промежутки между боями он проводил все время в картежной игре, увлекая в нее и офицеров, иногда проигрывавших все свои сбережения. Помню один потрясший меня случай. Командир 6-й роты, скромный и старательный капитан С-й, оставив на месте мирной своей стоянки красавицу молодую жену и маленького ребенка, которых он безумно любил, тщательно копил для них деньги, отказывая себе во всем. Собрано было у него 600 рублей. Дункель убедил его попытать счастье. Капитан попытал счастье и в течение одного часа проиграл все деньги. Его отчаянию не было границ; опасались, что он покончит с собой. Я, конечно, не принимал участия в игре и старался удерживать молодежь, что мне и удавалось. В 1923 г., уже здесь, в Софии, явился ко мне молодой еще офицер, которого я не сразу узнал. Отрекомендовавшись моим бывшим сослуживцем по 33-му Восточно-Сибирскому полку, он объяснил мне, что едет в Сербию, а в Софии остановился специально за тем, чтобы поблагодарить меня за то, что я спас его в полку от возможных великих неприятностей: он тоже был вовлечен Дункелем в картежную игру, начал сильно проигрывать и. несомненно, дошел бы до катастрофы, если бы я не отнял у него все остававшиеся деньги и, кроме того, не пригрозил, что сообщу командиру полка, если он не прекратит участия в игре. К счастью для полка и к несчастью для Дункеля, во время боя под Ляояном в августе 1904 г. Дункель потерпел катастрофу; при первом пушечном выстреле он пустился бежать, попал в волчью яму и так разбился, что его еле живого вытащили оттуда. После этого он превратил-
159
ся в полного инвалида с еще более отвисшей губой, дрожащими руками, едва передвигавшегося, и был эвакуирован в Россию.
Самым интересным и, во всяком случае, самым оригинальным членом полковой семьи был командир 3-й роты капитан Мечислав Петрович Санницкий. Огромного роста, широкоплечий и достаточно упитанный, с открытым лицом и детски чистыми, доверчивыми глазами, со светло-русой бородой и такими же волосами с проседью — ему шел 51-й год — всегда с большой трубкой во рту, небрежно одетый, в высоких сапогах с широченными голенищами, всегда прямолинейный, всем резавший правду-матку, Мечислав Петрович не мог не обращать на себя внимания и производил впечатление человека, у которого нет лукавства. К этому надо прибавить, что, хотя родной его брат был католическим ксендзом, сам Мечислав Петрович был искренне православным человеком, любил церковное богослужение и старался принимать участие в нем, на каждой литургии выступая чтецом Апостола. Офицеры просили меня под держать его кандидатуру в ктиторы полковой походной церкви, что я с радостью исполнил.
В жизни Мечислав Петрович был большим оригиналом. Он не признавал никакого другого стола, кроме солдатского. В его правом голенище был целый склад: ложка, нож и вилка, бутылка с чистым спиртом в 95°, трубка и кисет с махоркой. Водки он не пил, но спиртом часто пользовался: вытащит из голенища бутылку, глотнет спирту и опять отправит бутылку в голенище. Закуска к спирту не требовалась. Голос у него был громовой. В обращении со всеми Мечислав Петрович был прост, приветлив, ласков, но лжи не терпел и лжеца нещадно обличал. В полку офицеры называли его Дедом и любили его. В бою Мечислав Петрович бывал совершенно спокоен, как будто был он застрахован от пуль и бомб: при преодолении препятствий смел и находчив. Летом 1904 г. после проливных дождей, превращающих маньчжурские ручейки в глубокие и бурные реки, рота Санницкого подошла к одной из таких рек и остановилась в недоумении, как перейти ее. Бывший в хвосте роты Мечислав Петрович крикнул: «Что случилось? Почему остановились?» Младший офицер объяснил, что рота подошла к бурной реке и не знает, как перейти ее. «Чудаки! Еще солдаты, а не знают, как надо переходить реки! Вот как надо!» И не раздевшись, в своих широких сапогах спустился в реку, крикнув: «За мной ребята!» Конечно, все устремились за ним и благополучно переправились через реку, а яркое маньчжурское солнышко скоро обсушило их.
Из других офицеров выделялся полковой адъютант поручик Петр Иванович Буркин, на редкость трудолюбивый, аккуратный, толковый, доброжелательный и в то же время храбрый. Непоказ-
160
ною большой храбростью отличался чрезвычайно скромный и застенчивый, деликатный и обходительный кавказец Арсений Микаберидзе. Во время боя я любовался его спокойствием и толковою распорядительностью. К солдатам он относился с любовью и вниманием к их нуждам.
Вообще же о семье 33-го полка надо сказать, что хотя она составилась недавно из людей, до того времени незнакомых друг с другом, принадлежавших к разным иным семьям, однако в ней сразу сгладились различия отдельных ее членов и установилась духовно-родственная связь между ними. Этому, несомненно, способствовало и то. что умный и авторитетный глава, командир полка, сразу стал действительным отцом полковой семьи, около которого все прочие доверчиво сплотились, как дети.
На другой день по приезде я начал совершение богослужений. В приказах по полкам было объявлено, что богослужения в церкви пограничной стражи будут совершаться ежедневно, по вечерам и по утрам будет производиться исповедь. Во все следующие дни у меня перебывало множество исповедников, не менее трех тысяч в каждый день. Война, неизвестность будущего, отдаленность от родных семей, близость смерти делали человека мистиком, влекли его в церковь, побуждали очистить свою душу. Сначала я пытался каждого отдельно исповедовать. Но скоро убедился, что для этого не хватит у меня ни времени, ни сил, что это — проще сказать — совершенно невозможно. И я объявил, что буду производить общую исповедь и только крайне нуждающиеся пусть подходят ко мне для отдельной исповеди. Все же многие офицеры и некоторые нижние чины поодиночке исповедовались.
Тут не могу не упомянуть об одном, так сказать, исповедном случае. Кажется, в Великий четверг, совпавший тогда с праздником Благовещения, ко мне один за другим подошли два офицера — родные братья Ковалевские, артиллеристы. Оба честно заявили мне, что они католики, но веруют в благодатную силу таинств Православной Церкви и, будучи религиозными людьми, не могут в такую пору остаться без Святого Причастия. Я был решительным противником того, чтобы в подобных случаях употреблять некоторое насилие над совестью обращающихся к священнику, то есть требовать от них, чтобы они сначала присоединились к Православной Церкви, а потом уже причащались. Я исповедовал их и причастил. Во время обеда офицеры нашего полка говорят мне: «А знаете вы, что сегодня у вас исповедовавшиеся и причащавшиеся братья Ковалевские — католики?» «И слава Богу! — ответил я. — Значит, они признают благодатную силу в нашей Церкви. А я вполне понимаю их: религиозному человеку в это время было бы очень тяжело не очистить свою совесть и Святым Причастием не укрепить свою
161
душу, я радуюсь за них». «И они очень рады и вам благодарны. Идучи в церковь, они опасались, что вы откажете им», — сказал один из офицеров. «Христос никому не отказывал. Как же я мог отказать им?» — ответил я. Этот случай еще более поднял мой авторитет в глазах офицеров, а братьев Ковалевских сделал самыми преданными мне друзьями.
Богослужения Страстной недели проходили по установленному чину. В гарнизоне оказалось много опытных певцов, составился сильный хор, усердно занявшийся разучиванием великопостных и пасхальных богослужений. Наши богослужения и в мирное время производили бы большое впечатление, а в военное время, в совершенно чужой стране, в ожидании смертных боев они спасительно действовали на маловерующих и даже на неверующих. Впрочем, последней категории людей мне не пришлось встречать на Русско-японской войне.
Пасха в том году была ранняя — 28 марта. Природа Маньчжурии совсем не похожа на русскую. В России весна — очаровательнейшее время: всюду журчат ручейки, радостно щебечут птички, на деревьях набухают почки, земля покрывается зеленью и ранними цветочками: на Пасху чувствуется радость не только людей, но и природы. В Маньчжурии весна — скучнейшее время: ни зелени, ни цветов, ни пения птичек, а только грязь непролазная да одуряющее кваканье маньчжурских лягушек, обладающих чрезвычайно сильными и отвратительными голосами. И окорока пасхального, если он не привезен из России, в Маньчжурии не найдешь. Есть там местная ветчина, но вонючая, отвратительная. потому что китайские свиньи питаются всякою дрянью, не исключая и трупов человеческих, оставляемых китайцами на некоторое время в стороне от селений, на открытом поле. Вообще, маньчжурская природа удивительная: урожайность там беспримерная, и специально занимавшийся исследованием маньчжурской урожайности полковник Н.Я. Лисовский уверял меня, что известное растение хлебное — чумиза — дает там 75 тысяч, а Лисовский никогда не лгал и не болтал необдуманно. Фрукты — яблоки и груши — там колоссальных размеров. тоже огурцы и другие овощи. Но птицы там не поют, фрукты лишены аромата, роскошные цветы, не исключая и пышных роз, не пахнут, только люди там отвратительно воняют, по всей вероятности, от безмерного количества потребляемого ими чеснока, растущего в изобилии даже в диком состоянии — на полях, на горках. Природа маньчжурская оживает только после первых проливных дождей в начале мая. Тогда в два дня она становится неузнаваемой красавицей.
Накануне светлого дня распространились в Инкоу слухи, что японцы в Пасхальную ночь нападут на нас. Было отменено богослужение в церкви и назначено в большом, более церк-
162
ви поместительном здании городской таможни. Солдаты будут стоять на богослужении с ружьями, чтобы быть готовыми к отражению врага. Меня командир полка просил ранее службы в городе отслужить за городом — на берегу реки, где были поставлены для отражения неприятеля 1-й батальон нашего полка и две артиллерийские батареи. От города до этого пункта, находившегося почти у самого моря, было около 2,5 километра.
В великую субботу в 9.30 вечера я выехал на двуколке, чтобы отслужить там Пасхальную утреню. Грязь и темень. Но дорога набитая, и мой возница скоро доставил меня к месту назначения. Батальон и батареи уже были выстроены. Я начал богослужение. Пел небольшой хорик, в котором особенно выделялся высокий, музыкальный, чрезвычайно приятный голос. Совершая каждение, я заметил, что это пел стоявший на правом фланге белокурый, довольно высокий и плотный, с интеллигентным лицом солдат. «Вот, — подумал я, — кого мне взять в церковники». По окончании богослужения и освящении пасхального стола я спросил командира батальона подполковника Лавровского, кто такой этот солдат, обладающий таким чудным голосом. «Это известный оперный артист, фамилия его Болбот», — ответил Лавровский. «Ради Пасхального дня подарите мне его... в церковники» — «Сделайте одолжение. С удовольствием уступлю вам его. Только имейте в виду, что он пропьет ризы ваши. Неисправимый пьяница. Буркин (адъютант) расскажет вам про него чудеса — оба они служили в 1-м Восточно-Сибирском стрелковом полку», — сказал Лавровский. «Хоть у меня единственное облачение, но я и им готов пожертвовать, лишь бы иметь такого голосистого церковника», — улыбаясь ответил я. Простившись после христосования со своими богомольцами, я отправился в обратный путь.
Темень как будто еще больше усилилась. Возница мой ехал наугад. Подъезжая к городу, мы вдруг опрокинулись в канаву, тянувшуюся вдоль дороги. Мы-то с возницей выкарабкались, а все наши усилия вытащить из канавы нашу двуколку не имели успеха. Между тем часы мои показывали 11, чрез полчаса надо было в городе начинать службу. Я оставил экипаж свой и возницу и один бросился продолжать путь. До таможни же, где должна была происходить служба, которая находилась на другом конце города, было больше километра неизвестного мне пути, так как я не успел еще ознакомиться с городом. На пути ни одного человека, только в разных местах лают собаки да раздаются резкие звуки трещоток, которыми китайские ночные сторожа пугают воров и грабителей. «А вдруг я заблужусь, опоздаю к богослужению, где тысячи ждут меня», — такие мысли не давали мне покою. Но, слава Богу, я вышел на берег реки, по которому бродят расставленные сторожевые. Им приказано окрикивать каждую показавшуюся на реке
163
джонку и, в случае неответа, обстреливать ее. Я знаю направление и смело иду вперед. Вот и таможня. 11 часов 40 минут ночи. Там уже беспокоятся, с нетерпением поджидая меня. Таможня переполнена богомольцами — солдатами, офицерами, есть и штатские. Солдаты стоят с ружьями, офицеры в походной форме. Без 5 минут 12 я начинаю службу. Необычная обстановка создает повышенное настроение: многим при этом вспоминаются родные семьи, родные церкви, родная пасхальная обстановка. Молятся усердно, у иных на глазах блестят слезы. Присутствует все начальство: начальник дивизии генерал Мрозовский со своим штабом, командиры бригад и полков, русский консул в Инкоу. Благодаря отличному пению служба проходит торжественно и внушительно. После службы разговенье в полковой столовой. Все идет по русской традиции, ободряющей русские души.
Между тем в то самое время, когда мы славили Воскресшего и праздновали Его воскресение, на реке произошел случай, невероятно взволновавший начальника дивизии. Сторожевой солдат заметил, что от противоположного берега к нашему направляется джонка. Он окрикнул, — ответа не последовало, а джонка продолжала плыть. Окрикнул во второй и в третий раз — тот же результат, джонка продолжала приближаться к нашему берегу. Тогда солдат начал стрелять. Джонка и тогда не изменила направления, пока не причалила к нашему берегу. Оказалось, плыли четыре мирных китайца. Трое из них меткими выстрелами солдата были убиты, четвертый уцелел и привел джонку к берегу. Генерал Кондратович обезумел от страху. «Это ужас! — кричал он. — Убить мирных жителей!.. Теперь неминуемо осложнение с Китаем... Китай может объявить нам войну!» И так далее. «Никак нет, — возразил стоявший тут пожилой вахмистр пограничной стражи. — Так что. Ваше Превосходительство, прикажите выдать им рублев по 50 за душу, и будут очинно благодарны». Кондратович возмутился: «Душу человеческую оценивать в 50 рублей! Китайское правительство сочтет это за новое оскорбление». Все же совет вахмистра был исполнен: родственникам убитых было выдано по 50 рублей за человека, и это совершенно утешило их. Они даже принялись успокаивать вознаграждавшего их офицера: «Это ничего, что убиты. Китайцев много, много».
После Пасхи жизнь потекла своим порядком: 1-й батальон стоял в укреплении на берегу р. Ляохэ, остальные батальоны — в городе: офицеры по утрам занимались с солдатами, по вечерам выпивали, играли в карты, бродили по злачным местам — в последнем грехе даже Дед наш однажды попался. Мы с доктором Шестаковым отделились от своих сожителей — доктора Коломийцева и ветеринарного врача Соколова, первый из которых страдал от разливавшейся желчи, а второй все время молчал и
164
улыбался, что приводило в неистовство Коломийцева. Все рвались к военным действиям и роптали, что 3-я Восточно-Сибирская стрелковая дивизия уже дерется с японцами, а мы прозябаем в этом вонючем Инкоу; что без нас могут и закончить войну. «А он, мятежный, ищет бури, как будто в буре есть покой» — вечная истина.
После Пасхи я как благочинный дивизии сделал визиты командирам полков. Потом я ближе узнал их. Командир 34-го полка. кавказец, полковник Мусхелов, очень храбрый, но преступно расходовавший человеческий материал своего полка, не производил впечатления очень умного человека. Командир 35-го полка, полковник Довбор-Мусницкий, военный юрист, почему-то перешедший на строевую службу, был разумным и любимым в полку командиром. Командир 365-го полка, полковник Генштаба Бачинский, также был умным, но очень нервным, желчным человеком и немалым женолюбом: в России у него оставалась жена с детьми, а в походе и днем и ночью сопутствовала ему сестра милосердия Сусанна Ивановна, ставшая известной всей дивизии. В полку для нее содержался особый экипаж.
Вскоре начали прибывать священники. Приехал священник Павел Крахмалев, с 1900 г. служивший в Военно-духовном ведомстве, молодой (28 лет), энергичный, способный, исполнительный, но формалист, буквоед, что понижало его цену. Прибыл священник Арсений Молотков, кажется, из Орловской епархии, уже пожилой, маленького росту, лысый, невзрачный, с постоянно слезящимися глазами, скоро проявивший большую склонность к винопитию, малопригодный к службе в полку. Я скоро убедил его возвратиться в родную епархию. Госпитальный священник Попов приехал из Иркутска, запасшись только епитрахилью, требником и дарохранительницей. На мой вопрос, почему он не привез других богослужебных принадлежностей, необходимых для совершения полного богослужения: антиминса, сосудов, полного священнического облачения, он ответил, что по высочайше утвержденному положению эти вещи для госпитального священника не требуются, так как его работа в госпитале ограничивается причащением больных и погребениями умерших. Я приказал ему немедленно отправиться в Иркутск и вернуться с указанными мною богослужебными принадлежностями. Священник Попов по-своему был прав: высочайше утвержденное положение действительно ограничивало снаряжение госпитального священника минимумом церковных принадлежностей — епитрахилью, дарохранительницею и требником, но я смотрел так на дело: мы не обязаны рабски следовать этому положению, но должны дополнять его, если потребуется состоянием дела. Едва ли мудрый законодатель осудил бы за это нарушителя.
165
Недели через три после Пасхи я был вызван телеграммой главного священника армии немедленно прибыть в Ляоян, где тогда помещалась Ставка. Главным священником был протоиерей Сергий Алексеевич Голубев, питомец Санкт-Петербургской духовной академии выпуска 1885 г., пред войной занимавший должность священника лейб-гвардейского Саперного батальона и председателя духовного правления при протопресвитере военного и морского духовенства. В Петербурге я часто бывал у него. Протоиерей Голубев был знаменит тем, что имел красавицу жену Софью Васильевну, милейшую и обаятельнейшую женщину. Сам он был добрым, приятным человеком, веселым собеседником, дружным компаньоном. Его начальнической манеры я не разделял: везде и во всем он старался производить впечатление, бил на эффект, а с новым для него делом не старался знакомиться, понять его и, решаюсь сказать, так и не понял его. Теперь он меня грозно встретил: «В монастырь ты захотел? Католиков исповедуешь и причащаешь! Придется сообщить протопресвитеру. Не поздоровится тебе». «Да, я исповедал и причастил двух братьев-католиков. Если ты считаешь это великим преступлением, если и высшая власть окажется солидарною с тобой и посадит меня в монастырь, то я без скорби отбуду наказание. Но предупреждаю тебя, что и в будущее время я буду исповедовать и причащать католиков, если они будут обращаться ко мне. Не могу я отказать в желании очистить свою совесть человеку, который сегодня же или завтра может быть убит», — ответил я. «Ох, молодец, влетит тебе когда-либо!» — только и сказал мне Голубев. «А вот другое, — перешел он к другому вопросу, — ты что же это, высочайше утвержденное Положение задумал изменять? От госпитальных священников требуешь, чтоб они имели и антиминсы, и сосуды, и прочее». «Требовал и буду требовать, — ответил я. — Составители положения не понимали обстановки военного времени, не понимали того, что именно в госпиталях можно во всякое время беспрепятственно совершать литургии, в которых в особенности нуждаются больные. Священник, только причащающий и погребающий, не укладывается в моем сознании. Если ты считаешь, что положение обязывает нас рабски следовать ему, то ты должен просить протопресвитера, чтобы это положение было немедленно дополнено». «Новатор ты у меня!» — сказал Голубев. Этот разговор, однако, не изменил наших добрых отношений.
В конце апреля новая оказия случилась со мной. Ко мне явился уже пожилой, лет 45, прапорщик Гербель, родной брат харьковского губернатора. Его просьба заключалась в следующем: офицер Приморского драгунского полка Стенбок-Фермор, петербуржец. давно уж сожительствует с женою одного моряка, Ножиковой. Теперь Морским штабом официально сообщено, что
166
Ножиков погиб в Порт-Артуре. Сам Стенбок в действующей армии и также может погибнуть. Госпожа Ножикова только что прибыла сюда, и они хотят узаконить свою связь. Все нужные документы у них имеются, кроме одного — разрешения командира полка, но оно будет представлено самое большее через неделю, как только Стенбок вернется в полк. Командир полка полковник Воронов, конечно, ему в разрешении не откажет. Стенбок дает честное слово, что документ будет представлен. Они обратились бы к другому священнику, но ближе Ляояна и Порт-Артура священника не найти, а ни в Ляоян, ни в Порт-Артур находящийся в ответственной командировке Стенбок не может поехать. Моя привычка никому не отказывать в просьбе и каждому, обращающемуся ко мне, помогать заставила меня согласиться на просьбу. В тот же день вечером они были обвенчаны. По совершении таинства тот же Гербель вручил мне конверт. Я настаивал на отказе, но Гербель сказал; «И не думайте отказываться! Для Стенбока это такая мелочь, что о ней и говорить не стоит». Придя домой, я вскрыл конверт. В нем оказалось 4500 рублей. Тут у меня сердце екнуло: за чистые дела таких денег не платят. На другой день я отправил эти деньги В.П. Крутову, чтобы он употребил их на нужды церкви.
В этот же день я был вызван генералом Кондратовичем. «Какое право имели вы повенчать Стенбок-Фермора без моего разрешения?» — грозно встретил он меня. «Я, Ваше Превосходительство, три года при двух начальниках служил в академии, и ни один из них не требовал от меня, чтобы я от него испрашивал благословение на совершение требы», — ответил я. «Вы не исполняете своего долга и за это ответите», — продолжил генерал. «Свой долг я исполняю и исполню его до конца, никакой опасности не испугаюсь и с поля сражения не убегу, в этом можете быть уверены», — сказал я. На этом мы расстались.
От Кондратовича я отправился к командиру полка и передал ему свой разговор с начальником дивизии. «Плюньте вы на эту с...чь, — сказал полковник Лисовский, с презрением относившийся к Кондратовичу. — Он всю жизнь свою подлизывался и на этом выслуживался. Очевидно, он узнал, что этот брак Петербургу неприятен. Вот и взъелся на вас. Приедет командующий армией, обласкает вас, и Кондратович станет увиваться около вас. Не обращайте никакого внимания!» Слова Лисовского потом совершенно оправдались. Однако большие неприятности могли бы ожидать меня, если бы я оставил у себя деньги. Дело в том, что этот брак был крайне неприятен для министра двора графа Воронцова-Дашкова, бывшего опекуном Стенбока. Через два-три месяца я давал объяснения на запрос протопресвитера по этому делу.
В конце апреля мне было поручено произвести дознание о поведении священника 1-го Восточно-Сибирского стрелкового
167
полка и благочинного 1-й Восточно-Сибирской дивизии Иоанна Рублевского, обвинявшегося в неблагоповедении. О. Рублевский был моим одногодком. По душе он был добр, но слабохарактерен и податлив. Полк же, в котором он служил, отличался большой храбростью, но и широкой жизнью. О. Рублевский не сумел занять в полку соответствовавшее его сану положение.
Надо сказать, что от полкового священника, дабы вполне отвечал он своему назначению, требовалось много и мудрости змеиной, и чистоты голубиной (Мф. 10, 16). Его паства состояла из двух категорий людей — офицеров и нижних чинов. Трудной была первая категория: тут священнику приходилось двоиться, так как он должен был быть для офицеров и товарищем, и духовным отцом, должен был снискать себе в этой части своей паствы и товарищескую любовь, и духовно-сыновнее почтение. Для этого священнику надо было прежде всего сразу же, как следует, поставить себя: не чуждаясь офицерского общества, всецело деля с офицерами и радости, и скорби полковой жизни, участвуя в добрых офицерских развлечениях, он должен был решительно отстраняться от всего, что так или иначе могло уронить его сан, подорвать уважение к нему как к духовному отцу, как к полковой совести. О. Рублевский, не слишком умный, податливый, увлекающийся, перевыполнил первую часть военно-иерейской программы, не сохранив должной границы между дозволенным и недозволенным. В обращении с нижними чинами священник должен был избегать и тени какого-либо начальствования, должен быть для них и духовным отцом, и добрым другом. С этой стороны обвинение не касалось о. Рублевского.
30 апреля я выехал, чтоб произвести дознание. По полученным сведениям, 1-й Восточно-Сибирский полк стоял или на станции, или около станции Ташичао. На вокзале я узнал страшную новость о гибели адмирала Макарова. Новость обсуждалась бурно и тревожно: в глазах всех адмирал Макаров был величиной огромного масштаба. На него возлагались большие надежды. На ст. Ташичао я прибыл вечером. Никто не мог точно указать мне, где же стоит нужный мне полк. Случайно встретившийся капитан Генштаба Довбор-Мусницкий (выпуск 1902 г.) объяснил мне, что полк стоит в 5 километрах, что сейчас пускаться мне на розыски его очень опасно, так как в окрестностях Ташичао бродит много хунгузов, и что мне необходимо заночевать в Ташичао. Где мне переночевать, Довборг-Мусницкий не смог указать мне. Пришлось разыскивать ночлежное место. Какой-то железнодорожный служащий посоветовал мне переночевать в помещении для проезжих машинистов и кондукторов, в котором последние ночуют после смены бригад. Я отправился в указанное помещение. Огромнейшая комната была уставлена кроватями. Грязь в помещении была ужасающая, наволочки и простыни были от сажи
168
совершенно черными. Жутко было ложиться в такую постель, но я. не раздевшись, лег. Не забыть мне этой ужасной ночи. Приходилось мне испытывать ужас обстрелов ураганным огнем, бомбардировок, но ужас этой ночи своей отвратительной жуткостью превзошел все те ужасы. Только я, потушив огонь, лег в постель, как почувствовал, что все мое тело покрывается насекомыми, набросившимися на меня, как на лакомое блюдо. Я терпел, думая, что смогу уснуть и подкреплю свои силы для следующего дня. Но сон не приходил, и я, встав с постели, до рассвета просидел около окна, вылавливая своих врагов, успевших засесть во всех складках моей одежды. Ранним утром я выехал на розыски полка.
Рублевский произвел на меня впечатление неглупого, доброго, не потерянного, но свихнувшегося человека, возбуждающего не гнев, а жалость. Мне стало искренно жаль его, и я из следователя обратился в его адвоката: прочитал ему полученную мною бумагу, посоветовал, как ответить на обвинительные пункты, дал ему дружеские указания относительно дальнейшей службы. О. Рублевский счастливо вышел из положения.
Раньше я упомянул, что р. Ляохэ была доступна и для военных судов. Во время нашего пребывания в Инкоу на этой реке между городом и поселком стояла укрывшаяся от японцев русская канонерская лодка «Сивуч» — старая калоша с устаревшим командиром капитаном 2-го ранга Стратоновичем, обрюзглым и апатичным, не пользовавшимся у офицеров ни любовью, ни уважением. В один из дней Страстной недели я на этой лодке совершил богослужение, а говели и офицеры, и солдаты в церкви. Тогда я впервые познакомился с морской средой.
Наконец, настал давно, с нетерпением ожидаемый час: нашему полку приказано двинуться на юг. Ликованье было общее. Только на войне бывает, что люди радуются грядущим опасностям и ужасам. У меня теперь было два верных помощника: церковник Болбот и вестовой — стрелок, уроженец Тобольской губернии, симпатичный, кроткий, как дитя чистый, уже успевший привязаться ко мне и заботившийся обо мне, как только мать может заботиться о своем ребенке. Болбот тоже оказался очень преданным и благодарным человеком. Благодаря их попечению мне не пришлось заботиться об укладке собственного и церковного имущества. Передвижение меня занимало: как сумею я пользоваться верховою лошадью-маньчжуркой?
На следующий день мы заняли позицию — небольшое возвышение вблизи от моря. Скоро раздались с японской стороны выстрелы, начался обстрел нашей позиции. Несколько пуль прожужжало около меня. Меня занимало это. Сидевший же около меня командир 10-й роты капитан К. сразу побледнел, затрясся. Жутко было смотреть на этого высокого, красивого, самого элегантного и самого воспитанного в полку офицера, уже достигше-
169
го 40-летнего возраста, в мирное время считавшегося лучшим в полку офицером и теперь оказавшегося совершенно негодным для военного времени. Потом мне пришлось очень часто наблюдать подобное явление в отношении всех рангов офицерского чина, как приходилось наблюдать и явления обратного порядка, когда находившиеся в загоне в мирное время, как, например, кавказский генерал Пржевальский, оказывались великими героями на войне. В мирное время у нас требовались: бравый вид, выпяченная грудь, пародированье, нередко — втиранье очков. Во время войны требуются: сообразительность и находчивость, распорядительность и точность, храбрость и жертвенность. Кстати о храбрости. У нас говорили: он храбрый, не боится смерти. За всю свою жизнь я не видел здорового, сильного, не изможденного годами и жизнью человека, который не боялся бы смерти. Страх смерти присущ решительно всем, только по-разному люди могут относиться к нему: одни борются с ним, подавляют его, другие поддаются ему. Первых называют храбрыми. Храбрость, таким образом, не есть какое-то однородное чувство души человеческой, она — синтез ряда настроений, переживаний, состояний, крепких нервов и благородства души, страха насмешек и бесславия, в других случаях — порыва к достижению честолюбия и славолюбия. В разгаре боя храбрость проявляется инстинктивно — тогда люди действуют как опьяненные общим увлечением, как маньяки, для которых и море по колено. Меня считали храбрым, некоторые офицеры завидовали моему спокойствию во время боя. Я в сопровождении своего верного сотрудника Болбота шел под огнем причащать раненых, однажды под ураганным артиллерийским огнем хоронил убитого, во время боя обходил окопы, дальше передового перевязочного пункта никогда не уходил от полка, но все это давалось мне не без некоторого напряжения, не без принуждения себя, не без напоминания себе, что я должен подавать пример, а не служить соблазном, что лучше погибнуть, чем уподобиться Дункелю, и так далее.
Скоро перестрелка кончилась. Японцы удалились. Оставив позицию, полк ушел к станции и разместился на огромной пред станционным зданием площади. Из этого первого «боя» полк вышел благополучно: не было ни одного раненого, только уязвленный страхом смертным капитан К. выбыл из полка. Это было 17-18 мая.
Наше мирное житие продолжалось недолго. В конце мая наш 1-й Восточно-Сибирский стрелковый корпус получил приказание немедленно двинуться на юг, к ст. Вафангоу, для отражения наступавшего неприятеля.
Теперь уже мы на настоящей позиции, в ожидании серьезного боя. Наш передовой перевязочный пункт расположился на северном склоне огромнейшей, к югу отвесной скалы, с вершины
170
которой как на ладони было видно все боевое поле. Вот загремели пушки, полетели снаряды, посыпались пули. Наша артиллерия еще не признавала стрельбы по закрытым целям, наши батареи расположились на виду у японцев, а те уже постигли выгоду закрытой стрельбы. 4-я батарея 1-й Восточно-Сибирской артиллерийско-стрелковой бригады расположилась на небольшом возвышении на левом фланге позиции нашего корпуса. С вершины нашей скалы мы простым глазом различаем и людей, и коней, и орудия ее. Вот японцы обрушились на нее. В каких-либо пять минут батарея была сметена, не осталось ни людей, ни лошадей, валялись лишь обломки орудий. Спаслось менее 10 человек. Страшная картина! Вот и на наш пункт начали прибывать раненые. Я помогаю перевязывать раны, стонущих утешаю. Мой Миронов поит их горячим чаем. Дункель бездействует, забравшись в совсем неуязвимое место. Всем распоряжается на пункте энергичный, неутомимый, бесстрашный младший врач полка Александр Аполлонович Охотников, Вологжанин, с маленькой выцветшей бородкой, низенький и худенький, с кривыми ножками. В первом же бою я проникся большим уважением к нему. Ему помогает другой младший врач полка, Пемуров, спокойный, но не столь энергичный.
Невдалеке от нас расположился санитарный отрядец Павла Владимировича Родзянко. Кажется, он состоял всего из десяти повозок. И по моим личным наблюдениям, и по отзывам многих других, мало пользы было от этого отряда, а кутеж там шел постоянный: каждый вечер лилось там шампанское, раздавались песни. Хор нашего полка часто выступал там, получая за свои выступления щедрое вознаграждение. Не знаю, верно ли это, но тогда настойчиво утверждали, что за войну Родзянко израсходовал на свой отряд до двух миллионов рублей.
Бой под Вафангоу окончился неудачно для нас. Отступали мы ночью под страшным проливным дождем. Ручьи текли с нас. Не оставалось ни одной сухой нитки. Кто не был под маньчжурским дождем, тот не может представить его. После двух-трех дней такого дождя высохшие речушки превращаются в бурные реки, дороги становятся непроходимыми, а природа воскресает. Я ехал верхом, а затем, чтоб отогнать сон, пошел пешком. На привале в одной деревне я улегся под телегой в луже и тотчас уснул. Миронов разбудил меня. Подойдя к станции, мы вместо площади увидели озеро, посреди которого гремела река, когда до дождя тут была только неглубокая канава. Солдаты начали перепрыгивать ее. Двое поскользнулись и были унесены водою, спасти их не удалось.
«Не мытьем, так катаньем». Не сумев победить японцев в открытом бою, у нас решили донимать их ночными нападениями. И наш полк не раз высылал небольшие отряды для таких нападений. После одного из них, не вполне удавшегося, ко мне пришел
171
командир 2-го батальона нашего полка подполковник Агапов, удрученный поведением нескольких солдат, участвовавших в нападении и попрятавшихся в гаоляне. Агапов просил меня обратить на этот факт внимание. В тот же день я отправился в батальон. именно в ту роту, которая участвовала в нападении. Как доверчивые дети, солдаты рассказали мне о всем происшедшем во время нападения, назвав и имена спрятавшихся в гаоляне. Я разъяснил, что этакое поведение одних подвергает большей опасности других, является изменой долгу, присяге, позорит струсивших. Ночные нападения и после этого продолжались, но уже ни один солдат не прятался в гаоляне.
11 июля наш полк участвовал в бою у Ташичао. День выпал неимоверно жаркий. Пока полк добрался до позиции — а она отстояла от стоянки полка всего в 6 километрах. — растерялась половина солдат, как снопы падавших от нестерпимой жары, хотя было раннее утро. Уже потом они помаленьку собрались на позиции.
До начала боя я успел посетить на позиции 1-ю батарею 9-й Восточно-Сибирской бригады. Офицеры радостно встретили меня. Раздались голоса: «Батюшка, батюшка пришел! Значит, у нас успех будет». Когда, побеседовав с ними и с солдатами, я уходил с батареи, получено было приказание, чтобы батарея заняла другую позицию. Едва успела батарея сняться, как ее прежняя позиция была засыпана японскими снарядами.
Наш перевязочный пункт расположился у самой линии боя. но под закрытием большой горы. Справа тянулась большая равнина. на которой кипел артиллерийский бой. Вот показались четыре санитара, несшие чье-то тело. Увидев издали меня, они закричали, что надо похоронить убитого. Как будто не следовало из-за обряда рисковать и своею, и Болбота жизнью, но и отказать нельзя было — что сказали бы солдаты! Мы с Болботом поспешили и под градом снарядов, чудом не поразивших нас, совершили не спеша погребение. Надо сознаться: страшновато было! А потом приятно было, что выполнен долг. Офицеры после упрекали меня за ненужный риск, а на солдат мой поступок произвел большое впечатление.
После боя под Ташичао настало затишье, продолжавшееся до половины августа, когда полку было приказано занять Ляоянские позиции.
16 августа наш полк занял центр Ляоянской позиции, а 17-го вступил в бой. Окопы полка находились впереди китайской деревни, за деревней врачи Охотников и Пемуров устроили перевязочный пункт, от которого до окопов было не более километра. Дункель забрался в какое-то, как ему казалось, недосягаемое место. Случайно залетевший туда японский снаряд обратил Дункеля в бегство, трагически закончившееся. Пред началом боя я
172
обходил окопы, беседуя с солдатами. Командир полка не оставил неосмотренным ни одного полкового окопа. Обходя, давал указания. требовал исправлений. Продолжал он обходить окопы и после того, как загремели орудия, полетели над нашими головами японские снаряды и пули. Увидев, что подпоручик Хомяк49, стоя во весь рост на окопе, командует: «Рота, пли!», командир строго приказал ему без нужды не подвергать себя опасности. Попало и мне. Увидев, что и я расхаживаю около окопа, командир строго крикнул: «Батюшка! Спуститесь в окоп! Берегите себя!» Пришлось исполнить приказание. Но недолго я оставался в окопе. С первым же раненым я отправился на перевязочный пункт.
Доктор Охотников чрезвычайно счастливо выбрал место для перевязочного пункта. Вблизи лежала ведущая в Ляоян дорога. Скоро наш пункт переполнился больными, не только нашего полка и других полков нашей дивизии, но и другого корпуса. Работа кипела на пункте. Всем хватало дела. Я исповедовал и причащал одних, утешал других, помогал перевязывать третьих. Мой Миронов не переставал кипятить чай и им угощать больных, Болбот тоже не бездействовал. Врачи выбивались из сил, оказывая разнообразную помощь раненым. Более сотни раненых, санитары, санитарные повозки — наш пункт представлял слишком заметную для японцев цель. А к полудню они успели обойти правый фланг нашей армии, после чего наш пункт стал им отчетливо виден. Полетели японские снаряды. Один из них упал шагах в 5-6 передо мной, когда я стоял на коленях около тяжело раненного офицера50 и причащал его. Стой я во весь рост, я был бы убит, а так отделался контузией в правую сторону головы и небольшим решением в колено. Врачи хотели отправить меня в тыл, но я остался на пункте и продолжал исполнять свои обязанности, хотя и плохо чувствовал себя: меня мутило, болела голова, отшибло память. Неверующие скажут: господин случай выручил из беды; верующие будут убеждены, что Бог спас от смерти. После того как в расположении нашего пункта упало несколько снарядов, нам пришлось переместиться в другое место.
Ляоянский бой, как известно, кончился не в нашу пользу по безволию, как утверждали, генерала Куропаткина, не настоявшего на продолжении сопротивления, когда все шансы на успех были на нашей стороне и японцы уже собирались отступать. Для нашего полка приказание отступить явилось полной неожиданностью. Ночью, спокойно снявшись с позиции, полк двинулся на север. Одновременно с нами отступали другие части, участвовавшие в бою. Какая это была ужасная картина! Нас никто не преследовал, но слухи росли, распространялись, на многих наводили ужас. Передавали, что мы обойдены, окружены неприятелем, что всех нас ждет в лучшем случае плен, в худшем — уничтожение. Начиналась паника. Добравшись до Ляояна, солдаты
173
забивались в вагоны, другие, не протиснувшись в вагоны, устраивались на крышах вагонов. Один офицер сошел с ума и выкрикивал какие-то бессвязные слова... Толпа безумствовала, и не было сил остановить ее.
В Ляоянский и предыдущие бои я проникся особым уважением к полковнику Лисовскому. Умный, образованный, начитанный, честный и добрый, он, однако, в промежутки между боями бывал тяжелым и даже неприятным человеком. Причиной этому была его болезненность. Когда его желудок не варил принятой пищи, тогда он становился раздражительным, резким, неприступным. Но как только начинался бой, командир наш перерождался до неузнаваемости: становился внимательным ко всем, к каждому и ко всему. На занятой полком позиции он не оставлял ни одного уголка неосмотренным, не проверенным и умел принять все меры, чтобы полк имел как можно меньше потерь. И это ему удавалось: до боя на р. Шахэ, о котором будет сказано ниже, в полку не было убито ни одного офицера и очень мало было потерь в составе нижних чинов, хотя полк уже участвовал в 10 боях и стычках с неприятелем и всегда блестяще выполнял свои задачи. Это был Божьей милостью боевой командир полка. Не знаю, каким он был командиром корпуса в Великую войну.
Одно представляется мне неясным в его командовании: почему он в промежутки между боями мало, на мой взгляд, обращал внимания на занятия офицеров с нижними чинами, на подготовку первыми последних к бою? Командир 2-й батареи подполковник М.Г. Пащенко, бывало, целые дни проводит около своих орудий с младшими своими офицерами и нижними чинами, разъясняет, учит, наставляет: если позиция уже намечена, осматривает назначенное для его батареи место, изучает позицию, измеряет расстояния, нивелирует места для орудий, делает окопы, блиндажи и так далее. А наши офицеры немножко призаймутся в ротах, а все остальное время проводят в безделье: одни в карты играют, другие выпивают: Хомяк, пропуская рюм1^г за рюмкой, мурлычет одну и ту же песенку: «Последний нынешний денечек гуляю с вами я, друзья»; доктор Шварц, небольшого роста еврей, неряшливый, с типичными чертами лица и манерами, свидетельствовавшими о его захолустной родине в Западном крае, апатично смотрит на играющих, выпивающих. Весельчак и насмешник подпоручик Тихонов обращается к нему: «Доктор Шварц, доктор Шварц!» — «И что?» — отвечает Шварц. «И что вы из-под себя думаете, доктор Шварц?» — спрашивает Тихонов. Другой оскорбился бы, но доктор Шварц незлобив и необидчив — он только улыбается в ответ на этот вопрос. Так проходила каждая вторая половина дня. Командир полка не мог не знать о таком бесплодном времяпровождении офицеров его полка, но он не принимал никаких мер к тому, чтобы направить жизнь своего полка в другое русло.
174
Высоко оценил я и доктора Охотникова. Умный, отлично знающий свое дело, энергичный, самоотверженный врач. Во время боев он с доктором Пемуровым вели медицинскую работу в полку. В промежутки между боями они двое фактически обслуживали полк. Обидно было, что бездельник, невежда в медицинском деле, аморальный, преступный Дункель занимал место старшего полкового врача, а талантливый и полезнейший Охотников был подчинен ему. Охотникова не назначили старшим врачом полка и после несчастья с Дункелем, а прислали пожилого доктора медицины М., сразу ставшего притчей во язьщех51, хотя Охотников своими подвигами и работой вполне заслуживал, а польза полка требовала, чтобы именно он стал во главе медицинского дела в полку.
Наш отдых продолжался более месяца. Жизнь наша текла установившимся порядком. Полк бездействовал, если не считать производившихся от времени до времени ночных нападений. Офицеры опять начинали скучать без боя, обвиняя начальство, держащее их в бездействии. Я в воскресные и праздничные дни совершал богослужения в наскоро устроенной церкви: по будням беседовал с солдатг1ми, руководил спевками церковного хора, скоро ставшего знаменитым в корпусе, изредка посещал другие полки дивизии, беседовал со священниками, подбадривая одних, распекая других.
В наш полк прибыли два новых штаб-офицера: полковник Бунин Алексей Николаевич и подполковник Александров, оба симпатичные, благородные, добрые люди. Бунин — русский барин, светски образованный, до того времени служил в лейб-гвардейском Егерском полку. Для салонов и светских разговоров он был незаменим, для боевого дела он окажется малопригодным. Александров — разумный и серьезный строевой офицер. Он был назначен на фронт вместо сына, только что окончившего военное училище.
На отдыхе мы пробыли до конца сентября, переменив за это время несколько стоянок. Самой интересной была первая после Ляоянского боя. Весь наш 1-й Восточно-Сибирский стрелковый корпус был поставлен в 12 километрах от Мукдена, в большой роще, у самых императорских могил (Фулинских). Природа интересная: к югу за рощей протекает речка, на север от рощи на горке красуется кумирня, к которой ведет широкая каменная лестница. Около этой кумирни покоились бывшие всемогущие повелители Китая. Лучшей стоянки нельзя было бы придумать, если бы не измучивавшие нас вши, в течение двух недель истязавшие решительно всех и не уступавшие никаким мерам борьбы с ними, а затем сразу у всех исчезнувшие. Суеверные говорили, что это царственные китайские покойники выражали свое недовольство нашим пребыванием у их священных могил. Я не думаю, что покойные китайские богдыханы были так
175
мстительны, но объяснить вшивое нашествие на нас и доселе не могу.
30 августа, в день святого Александра Невского, рядом с лагерем нашей дивизии происходило большое торжество; доблестный начальник 1-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии генерал Александр Алексеевич Гернгросс, мой земляк (его предки выстроили Усмыньскую церковь), праздновал свои именины и производство в чин генерал-лейтенанта. Приглашены были все офицеры дивизии, пировали до утра, кроме водки, вина и пива было выпито 20 дюжин бутылок шампанского. По-русски: коли пить, так без рассудку. Всю ночь лагерь оглашался криками ура, многая лета, пением песен. Гернгросса все любили — и офицеры, и нижние чины — за его боевую удаль, простоту в обращении со всеми и отзывчивость. Действительно, это был командир суворовского типа, у которого даже грубоватая прямота не казалась обидной. Его дивизия считалась лучшей в нашей армии.
В конце сентября наш полк получил приказ двинуться на юг. к Тумыньлинскому перевешу. Был воскресный день. Я только что начал совершать проскомидию, как командир полка попросил меня немедленно приготовиться к походу. Пришлось прекратить богослужение. Мы шли в течение всего дня и ночи, делая небольшие остановки для отдыха. Рядом со мной ехал только что прибывший в полк подполковник Александров. Почему-то его тянуло ко мне. Дорогой он делился со мной своими переживаниями. Настроение у него было мрачное, предчувствие мучило его. «Мне не выйти живым из этого боя». — твердил он. 1Сак я ни старался разубедить его. он стоял на своем. Много тайн в природе, одна из них — подобные предчувствия.
Вот мы и у Тумыньлинского перевала. Узнаем неприятную новость: полковник Лисовский будет командовать отрядом, а в командование полком вступит полковник Бунин, доверия к которому как боевому командиру в полку не было: ему недоставало боевых качеств —храбрости, быстрой сообразительности и даже подвижности; кроме того, не исключалась возможность, что он во время боя напьется до бесчувствия. С ним бывало это, и тогда командовал полком поручик П.И. Буркин. Полковнику Лисовскому все неограниченно верили и на него надеялись. В предшествующих боях и стычках с неприятелем — их было десять — полк блестяще выполнял задания, и, однако, до этого времени не было ни одного ни убитого, ни раненого офицера. Виновником этого считали полковника Лисовского, щадившего жизни вверенных ему людей.
На следующий после нашего прибытия день начался бой нашего корпуса с наступавшими на нас японцами. Наши врачи устроили два перевязочных пункта: один вблизи линии боя, на стыке нашего и 34-го полков, в небольшой деревушке — на нем
176
работали Охотников и Пемуров, другой — в некотором отдалении от боевой линии — там остались прочие врачи. Я с Болботом и Мироновым пристроился к первому пункту. Скоро к нам начали прибывать раненые обоих полков. Наш пункт превратился в огромный лазарет, где кипело море страданий: раздавались стоны. крики раненых, оперируемых, хрипы умиравших. Некоторые из раненых сами приходили на перевязку, чтоб опять вернуться на позицию. Прошло 44 года после этого боя, а я как будто сейчас смотрю на молоденькое, красивое, всегда веселое лицо старшего унтер-офицера нашего полка Н., приятного тенора полкового хора. Бледный, но улыбающийся, он вошел во двор нашего пункта. «Что с тобой?» — тревожно спросил я, выбежав из избы. В ответ Н. раскрыл мне грудь. На груди у него висела вогнутая небольшая металлическая иконка Божией Матери. Неприятельская пуля попала в самую средину этой иконки, вдавив ее в кожу. Иконка, таким образом, спасла стрелка. Доктора перевязали его рану, и он вернулся на позицию после того, как мой Миронов напоил его горячим чаем.
На наш пункт продолжали прибывать новые и новые раненые: одних приводили, других приносили, третьи сами добирались до пункта. Но вот принесли трех офицеров — уже мертвых. Открыв их лица, я ужаснулся: это были подполковник Александров, капитан Дмитрий Николаевич Перехвальский и молоденький подпоручик Архангельский. Интересна судьба их. Александров, как сказано выше, был уверен, что его убьют в этом бою. Капитан Перехвальский, пожилой, честный и скромный, исполнительный, строгий к себе и к другим, как и Александров, впервые участвовал в бою — во время прежних боев он со своей 4-й ротой состоял при штабе корпуса. Архангельский все время находился в командировках и также в первый раз вышел в бой. Незримая рука как будто отстраняла их от ожидавшей их смертной опасности. Теперь первыми выстрелами все они трое были убиты наповал. Я тут же, около пункта, в садике, похоронил их. Невероятно жаль мне было этих прекрасных офицеров.
На перевязочном пункте мы работали до поздней ночи, пока не прекратилась стрельба, а с нею и приток раненых. Я с ужасом вспоминаю перипетии этого дня: кругом раненые, воздух насыщен кровью; находясь в фанзе, чувствуешь во рту привкус крови и стремишься выйти на двор, чтобы подышать чистым воздухом, а там лежат или умирающие, или умершие. Врачи изнемогают в работе. Я любуюсь своим Мироновым. Из него уже выработался хороший санитар. Он помогает перевязывать раны, греет на костре воду, поит чаем раненых, ни на минуту не зная покою. И в это же время успевает позаботиться обо мне, чтоб я не алкал и не жаждал.
177
Слава Богу, кроме похороненных мною трех офицеров, в нашем полку не было больше ни убитых, ни раненых. А сосед наш, 34-й полк, потерял в этом бою 32 офицеров, причиной чего считали кавказскую храбрость полковника Мусхелова. Уложив немало народу, не уступив неприятелю ни одной пяди земли, наш корпус получил приказание отступить. Нас перебросили почти к самому Мукдену, задержав около деревни Хуаньшань, где тогда помещался штаб армии.
Священнику надо зорко следить за собою, чтоб невидимый враг не смутил его. Я подметил такого рода явление. И в бытность свою сельским св5пценником, и в Суворовской церкви я старался проповедовать за каждой воскресной и праздничной литургией. Однако, хоть и редко, случалось, что я оставлял литургию без проповеди. Тогда меня тянуло и следующую литургию оставить без проповеди. На войне я старался совершать литургии во все воскресные и праздничные дни, не обращая внимания, есть ли подходящее помещение для службы, и часто совершая богослужение в открытом поле, на устроенном из дерна престоле. Но бывали, правда нечастые, случаи, когда мне объявляли, что богослужение отменяется, так как весь полк вышел на работы или полк должен немедленно сняться для перехода на другое место. После пропущенной таким образом службы меня тянуло пропустить и следующую службу, воспользовавшись каким-либо поводом. Это и случилось со мной по прибытии полка к Хуаньшаню.
Наступило воскресенье. В предыдущие два воскресенья во время передвижений полка и во время боя я не имел возможности совершать богослужения. А в это воскресенье почти весь полк вышел на работу. Я и ухватился за повод; не для кого служить. Вместо того чтобы совершать литургию, я отправился в деревню Хуаньшань навестить своего семинарского товарища и друга Иосифа Григорьевича Автухова, состоявшего секретарем при главном священнике армии. От нашего бивуака до деревни было немного более километра. Не пройдя и четверти пути, я услышал стройное церковное пение и затем в стороне увидел стоявшую у палатки толпу. Люди стояли с обнаженными головами. Не оставалось сомнения, что шло богослужение. Я подошел к палатке: служил простой госпитальный священник, служил бесхитростно, но сердечно, хор пел с усердием, подсвечники были уставлены свечами, люди пламенно молились... Когда певчие запели «всякое ныне отложим попечение», я почувствовал невероятные угрызения совести, такой стыд, каких я ни раньше, ни после не испытывал. Внутренний голос укорял меня: и ты мог бы доставить удаленным от родины, окруженным опасностями воинам такое же духовное утешение, какое испытывают собравшиеся здесь богомольцы: но ты предпочел заняться бездельем, обманув самого себя, что при отсутствии большей части полка ты можешь
178
считать себя свободным от службы, и забыв, что ты должен молиться не только за присутствующих, но и за отсутствующих, молиться всегда, служить не для своих только однополчан, но для всех и каждого и тому подобное, Я дал себе слово впредь не пропускать служб, не считаясь с тем, много иль мало будет у меня молящихся, Домой я вернулся пристыженным и удрученным,
У Хуаньшаня мы остановились в начале октября. Потянулись скучные дни бивуачной жизни с ее бездельем, праздными беседами и не невинными развлечениями. У командира полка хронически не варил желудок, и это отражалось на настроении не только командира, но и всего полка. Командир нервничал, возмущался всякими мелочами52, ругал начальство, распекал подчиненных. Только одному мне не доставалось от него. Скоро стало холодать. Все из палаток перешли в землянки. Я поместился в одной палатке с доктором Охотниковым, с которым сдружила меня совместная работа на перевязочных пунктах, и ротным командиром капитаном Станиславом Ивановичем Олтаржевским, поляком и правоверным католиком, успевшим, однако, привязаться ко мне. У Олтаржевского в России осталась семья. На войне он держал себя серьезно и скромно: в карты не играл, не выпивал и никаких иных шалостей не допускал. Жили мы втроем дружно, не огорчая друг друга.
Доселе я не уделил внимания своему высшему начальству — командиру корпуса и начальнику дивизии. Нашим командиром корпуса был генерал-лейтенант Штакельберг. В газетах доставалось и ему, и его корове, которую он возил в отдельном вагоне. Но полковник Лисовский уважал генерала Штакельберга как очень способного военного начальника. Такого же мнения держались и другие серьезные офицеры нашей дивизии. Штакельберг мог бы быть любимым начальником, если бы не его напыщенность, замкнутость, неприступность. На его корову у нас не обращали внимания. зная, что командир корпуса по состоянию своего здоровья нуждается в свежем молоке. Иное дело генерал Кондратович, о котором еще в Инкоу, когда он жил в вагоне с прицепленным к нему, не перестававшим дымиться паровозом, у всех сложилось прочное представление как о трусе, не могущем быть полезным на поле брани. Боевое время только закрепило такое представление. Кондратович показывался полкам только тогда, когда они стояли на отдыхе. Во время боев он не показывался. Даже солдаты подметили это и острили: «Известное дело, им (начальнику дивизии) лучше теперь где-нибудь за горой сидеть, потому что тут пули летают». Полковник Лисовский с пренебрежением относился к своему начальнику и не стеснялся проявлять это даже в его присутствии53. После «свадебного» разговора я старался держаться подальше от генерала Кондратовича. Однако все отрицательные качества генерала Кондратовича не помешали ему быть награжденным
179
высоким орденом Святого Георгия 4-й степени, а после войны быть назначенным на должность помощника командующего войсками туркестанского военного округа... Ему поставили в великою заслугу, что его новообразованная дивизия оказалась одной из самых лучших дивизий в действовавшей армии, хотя этим она была обязана совсем не ему, а полковым командирам и хорошему офицерскому составу. Во время Великой войны генерал Кондратович не выдержит экзамена.
В ноябре 1904 г. действующая армия была разделена на три Маньчжурских армии, командующими которыми были назначены генералы Линевич, Каульбарс и Гриппенберг. Оглядываясь назад, удивляешься: какими соображениями руководились тогда, вручая и армии, и участь войны таким генералам? Генерал Линевич Николай Петрович закончил свое школьное образование 5-м или 6-м классом гимназии. Не стану утверждать, что это именно так, но слышал я от очень верных людей, что Линевич своей карьерой более всего обязан был своей дочери, пленившей сердце его начальника, командующего войсками Закаспийской области генерала Куропаткина. О его невежестве в военном деле в армии ходило множество анекдотов. Рассказы о его якобы сильной воле оказались весьма преувеличенными. Он был хорош для войны с невооруженными и необученными китайцами, а не с современной регулярной армией. Генерал Каульбарс сделал блестящую карьеру благодаря бравому виду, аристократическому происхождению и полученному им в Освободительную войну 1877-1878 гг. Георгиевскому кресту. Но ни одно из этих преимуществ не смогло сделать его полководцем. Генерал Гриппенберг, как я собственными ушами слышал от генерала Куропаткина, не умел читать военную карту. Не поладив с Куропаткиным, он после боя у Сандэпу самовольно бросил армию и уехал в Петербург. За побег с поля сражения обыкновенных офицеров расстреливали, а командующему армией это сошло совсем благополучно. На его место был назначен генерал Батьянов, о котором его тезка генерал Михаил Иванович Драгомиров, когда его запросили, годен ли генерал Батьянов в члены Военного совета, отозвался: «Заседать в совете может, но советовать не может». Говорили, что место командующего 3-й армией предлагалось генералу Сухотину, но тот отказался принять его. Возможно, главной причиной этого было полное несогласие с системой командования генерала Куропаткина, его недавнего большого друга.
С разделением Маньчжурской армии на три отдельные армии возникал вопрос о назначении трех главных священников — этого требовало высочайше утвержденное положение. Протоиерей С.А. Голубев, доселе возглавлявший все духовенство действующей армии, не захотел примириться с положением одно-
180
го из трех равных и при содействии своих штабных друзей — дежурного генерала Александра Александровича Благовещенского и начальника судебной части генерала Витольда Корейво, ежедневно с ним бражничавших, — устроил особый, проведенный приказом главнокомандующего штат главного священника при главнокомандующем. Голубев рассчитывал, что ему будут подчинены главные священники армий, но тут он, как увидим, ошибся.
В конце ноября стало известно, что полковник Лисовский произведен в чин генерал-майора и назначен командиром бригады 53-й (или 54-й) пехотной дивизии. Полк, с одной стороны, радовался, что его командир первым из командиров полков дивизии получил генеральский чин, а с другой стороны, тревожился, будучи уверенным, что новым командиром станет полковник Бунин, ни в каком отношении не могущий заменить Лисовского. Сам Лисовский радовался производству. Когда я зашел поздравить его, он на мое приветствие ответил: «Очень благодарю вас, батюшка! Я уверен, что вы искренно поздравляете меня. Не скрою от вас, что я очень рад. В нашем военном мире чин генерала — большое дело. Будучи полковником, я должен был гнуть спину и перед дрянью генералом. А теперь... Линевич — генерал и я — генерал... Все-таки я больше хотел бы быть двадцатилетним подпоручиком, чем 70-летним Линевичем». В полку Лисовский. считаясь со своим положением, держал себя безупречно, ничем решительно не увлекаясь. О прежней же его жизни рассказывали, что он любил вино, карты, женщин, жил, широко пользуясь развлечениями светской жизни.
6 декабря, в день именин Лисовского, полк чествовал его обедом. В огромной землянке — полковой столовой — собрались все офицеры полка. Оркестр полковым маршем встретил бывшего командира. Обед проходил оживленно. Было произнесено много тостов, искренних и правдивых. Искренностью отличались и ответы генерала Лисовского. Но конец не увенчал пира. У восточных людей ни одна пирушка не обходится без песен. Как только пирующие выпьют по лишней рюмке, кто-нибудь из них затягивает песню, другие поодиночке подхватывают и готовы тогда до утра продолжать свои песни. Восточные песни тягучие, скучные, не волнующие русское сердце, совсем не то, что наши русские песни, в которых слышатся то удаль молодецкая с весельем бесконечным, то горе горькое с печалью жуткою. Когда за обедом было выпито достаточно и сильного, и слабого вина, офицеры 3-го батальона, кавказцы, затянули свою кавказскую песню «Мраво джамие», потом «Алаверды», потом другие песни, тоже кавказские. Надо отдать справедливость: пели усердно, иные надрывались, стараясь перекричать других, что болезненно действовало на русское ухо. Наш генерал начал морщиться, потом насупился и, на-
181
конец, поднявшись во весь свой высокий рост, крикнул: «Довольно, черт вас побери! Надоело мне ваше блеянье. Здесь русский полк. Русскую песню!» Все кавказцы тотчас встали и ушли; с ними ушел и доктор Охотников, до войны служивший на Кавказе в 20-й пехотной дивизии. Скоро разошлись и все прочие участники пира. «Здорово отпраздновали производство! Маленько пересолил наш генерал, но иначе им не уняться бы. Совсем оглушили бы нас», — сказал возвращавшийся со мной капитан Олтаржевский. Войдя в свою землянку, мы застали сидящего на кровати Охотникова горько плачущим. «Что с тобой, доктор?» — спросил Олтаржевский. «Нас оскорбили, оскорбили всю Кавказскую армию. Мы до смерти не забудем этого, не простим этого!» — болезненно переживая происшедшее, ответил доктор. Олтаржевский засмеялся: «Тоже кавказец нашелся... Вологодский... Вольно же вам — я и твой, доктор, голосок различал. Надо же было так реветь, что чуть не лопнули наши перепонки. Стыдись, доктор! Ты ж не баба старая». Эта реплика как будто успокоила доктора.
Скоро полку пришлось праздновать мое новое назначение, так как чуть ли не на следующий день после чествования Лисовского я получил телеграфное извещение о назначении меня главным священником 1-й Маньчжурской армии. Главными священниками других армий были назначены: 2-й — 47-летний протоиерей Александр Петрович Журавский, настоятель Тифлисского Николаевского собора, а 3-й — протоиерей Николай Александрович Каллистов, настоятель Ковенского крепостного собора, 57 лет от роду. Оба главные священника были семинаристами. Главной заслугой первого было то, что он приходился родным братом начальнику протопресвитерской канцелярии. Второй был силен своим пронырством, ловкостью и беспринципностью. С обоими мы еще встретимся.
Чествование моего назначения прошло безукоризненно. Командир, генерал Лисовский, сказал восторженную речь. «Я радуюсь, — говорил он, — за армию, получающую такого молодого, энергичного, просвещенного и самоотверженного главного священника, и скорблю, что мой любимый 33-й полк лишается доблестного пастыря. От себя лично и от полка я хочу, считаю своим долгом выразить вам, дорогой батюшка, глубокую благодарность за все сделанное вами. Вы были единственным в полку человеком, который никогда и решительно ни в чем не причинил мне ни малейшего огорчения. Ваши заслуги перед полком колоссальны: вы всем показывали пример самоотверженного служения, вы были нашею полковою совестью. Скажу более: вы дали лицо полку». И так далее. И тогда я считал, и теперь считаю данную мне генералом Лисовским аттестацию преувеличенною. В своей ответной речи я сказал тогда, что генерал Лисовский приписал мне не только мои действительные заслуги, но и свои собствен-
182
ные, так как именно он дал лицо нашему молодому полку и все мы в его лице видели действительного боевого командира полка. Говорили и многие другие, в числе их и доктор Охотников, подчеркнувший, что я никогда не уходил дальше передового перевязочного пункта и не страшился ни пуль, ни снарядов. Простившись со своими боевыми товарищами, я к празднику Рождества Христова отправился в штаб армии.
IX. В должности главного священника 1-й Маньчжурской армии
В штаб армии я прибыл заслуженным боевым священником: у меня были два ордена с мечами — Анны 3-й и Анны 2-й степени и золотой наперсный крест на георгиевской ленте. Чистосердечно признаюсь, что я довольно безразлично относился к орденам, посмеиваясь, что у нас и собаки носят знаки. Но награждение меня за Ляоянский бой золотым крестом на георгиевской ленте, высшим для священников боевым орденом, доставило мне большое утешение. Я понял эту награду как одобрение высшей властью моей работы на поле брани, как признание ее геройскою. После я был очень разочарован, когда золотым же крестом на георгиевской ленте был награжден и главный священник С.А. Голубев, ни разу не участвовавший в бою и не слышавший, как поют пули. А и он потом с гордостью носил этот крест, по общему пониманию свидетельствовавший о каком-то большом подвиге, совершенном носившим его.
Прибыв в штаб, я представился начальствовавшим лицам, генералам: начальнику штаба Владимиру Ивановичу Харькевичу, генерал-квартирмейстеру Владимиру Алоизовичу Орановскому, зятю Линевича, и дежурному генералу Клодту. С генералом Харькевичем я был немного знаком по академии, где он, приезжая из Вильны, читал лекции об Отечественной войне 1812 г. Это был здоровый мужчина лет 45, способный офицер Генштаба, приятный в обращении человек. Высокий и красивый Орановский был моложе Харькевича. В армии его считали очень способным офицером. В обращении он был приветлив и приятен. Клодт, всегда мрачный и задумчивый, производил впечатление человека запутанного и не внушавшего доверия к его деловитости. Затем мне предстояло представиться генералу Линевичу.
О генерале Линевиче в армии ходили самые разнообразные слухи. Образованные офицеры считали его полным невеждою в военном деле, не умевшим отличить гаубицу от обыкновенной пушки, не знавшим истории, не ладившим даже с арифметикой. Другие отзывались о нем как о добром, но чрезвычайно упрямом и не терпевшим никаких противоречий старике. Но были и та-
183
кие, которые считали, что Линевич не Куропаткин, он покажет японцам. Такие разноречивые разговоры не особенно утешали меня, но все же Линевич интересовал меня как тип начальника на столь высоком посту. Линевич вскоре принял меня. Я увидел довольно высокого и бодро держащегося старика, со строгим лицом, с длинными усами и очень коротко подстриженной бородой, шепелявившего. Линевич встретил меня, не улыбаясь, но приветливо: «Очень рад вас видеть. Много слышал о вашей работе в армии. Надеюсь, что мы с вами поладим. Я люблю строгость и порядок. Крепче держите свое духовенство!» Расспросив меня о моей службе до войны, он отпустил меня.
Скоро прибыл из Петербурга «мой штаб»: секретарь Николай Николаевич Надеждин, дьякон Михаил Андреевич Антоновский и два псаломщика — Сергей Александрович Городецкий и Петр Александрович Тихомиров, привезшие походную церковь для штаба, печать и разные книги. Потом мой штаб увеличился еще двумя лицами: иеромонахом Троице-Сергиевой лавры Захарией, прибывшим в армию с древней иконою «Явление Божией Матери преподобному Сергию», с давнего времени сопровождавшей наши войска в походах, и священником Иоанном Авксентьевичем Голубевым, старым сослуживцем генерала Куропаткина по Туркестану. Хотя ни один из этих персонажей не имеет исторической ценности, но я должен на них остановиться, так как все они очень характерны для обрисовки порядков в духовном ведомстве того времени.
Война — экзамен для народа. Только экзамен этот выдерживает прежде всего не сам народ во всем своем составе, а посланные на войну, выбранные из народа люди. Посылать на войну неподготовленных, негодных, значит, посылать их на явный провал на экзамене. На войну должны выходить не худшие, а лучшие, самые сильные и, безусловно для предназначенной им работы годные. Но этой очевидной истины не понимали или не хотели понять ни Священный Синод, ни епархиальные начальства, ни даже сам протопресвитер военного и морского духовенства. Протопресвитер, как сказано, назначил главными священниками 2-й и 3-й армий протоиереев Журавского и Каллистова, как будто не мог он найти более серьезных, более просвещенных и более авторитетных людей для этих высоких и ответственных постов. На войне и внешний вид священника имел большое значение: русский воин хотел видеть своего пастыря в подобающем его сану костюме. На личном опыте я убедился, что ряса с подрясником не мешали военному священнику во время боя обходить окопы, выносить раненых, причащать, хоронить под огнем, совершать переходы верхом на лошади. Прибыв в армию, Журавский вместо рясы облекся в папаху, короткий полушубок, высокие сапоги и при своем лице не совсем русского типа стал похо-
184
дить на черкеса, а не на православного священника. Его примеру последовали и многие его подчиненные. Потом я убедился, что это был добрый, слишком общительный человек, но не любивший заниматься порученным ему делом. Его отрицательные для начальствования качества не помешали, однако, ему быть награжденным митрою за заслуги на поле брани. Для 48-летнего семинариста митра являлась баснословной наградой. Каллистов был хуже Журавского. Журавский был неделовой человек. Каллистов был циник, беспринципный и лукавый, пользовавшийся всякими средствами для достижения цели. Он был умнее, а главное — хитрее и оборотистей Журавского. Однако и его ум, и оборотистость производили не положительное, а отрицательное впечатление. Летом 1905 г. я получил предписание протопресвитера произвести строгое дознание по поводу якобы распространявшихся Каллистовым в армии слухов, что он давал взятки и самому протопресвитеру, и чинам состоявшего при протопресвитере духовного правления. Вызвав Каллистова, я предложил ему прочитать протопресвитерскую бумагу. Он прочитал, не моргнув глазом. «Что же скажете вы?» — спросил я. «Ответьте им, что я не дурак: я давал взятки, но брал расписки. Если потребуется, я представлю кому следует эти расписки», — сказал Каллистов. «Может быть, вы потрудитесь дать письменное объяснение?» — обратился я к нему. «Никаких письменных объяснений я не стану давать. Напишите то, что я сказал», — повторил Каллистов. Так я и написал протопресвитеру, что от письменного объяснения Каллистов отказался, заявив, что у него сохраняются расписки тех лиц, которым он давал взятки. Ответа на мою бумагу не последовало. А по окончании войны и Каллистов был награжден митрой. В 1908 г. он был назначен на самое лучшее в материальном отношении место в Ведомстве протопресвитера — на место настоятеля Введенской лейб-гвардейского Семеновского полка церкви, что у Царскосельского вокзала в Санкт-Петербурге. В том же году после одной весьма грязной истории он был перемещен к Гаваньской церкви в Санкт-Петербурге.
Епархиальные начальства еще менее заботились о посылке на войну достойных священников. Из 96 священников 1-й Маньчжурской армии большинство были мобилизованными, то есть назначенными епархиальными начальствами во вновь сформированные части или присланными для замещения освобождавшихся вакансий. Чуть ли не из десяти епархий имелись в этой армии священники. И только одна, Екатеринославская, епархия прислала молодых, образованных, энергичных и идейных. Остальные епархии как будто конкурировали одна с другою в сбыте залежавшегося, пришедшего в негодность материала...
Однако вернемся к присланным чинам моего штаба. «Секретарь» Н.Н. Надеждин был студентом 3-го курса Санкт-Петер-
185
бургской духовной академии и анархистом в письмоводстве, отрицавшим всякие формы и порядки канцелярские, считавшим, например, совершенно излишними книги входящих, исходящих бумаг, разносные, приходно-расходные, не заевшим правильно написать ни одной бумаги и вдобавок ко всему этому чрезвычайно туго поддававшимся обучению. Мне самому приходилось писать все бумаги, а он только переписывал. Приблизительно чрез полгода по прибытии его в армию он захотел составить ответ командиру 4-го Сибирского корпуса генералу Зарубаеву, просившему меня назначить в его корпус какого-то неизвестного мне священника. Я не отказал ему в этом, объяснив, однако, что надо написать генералу то-то и то-то. Через час приходит ко мне Надеждин с докладом, что бумага написана, только он затрудняется, как закончить ее. «Чего ж тут затрудняться? — сказал я, прочитав текст ответа. — Закончите так, как у генерала: «Поручая себя святым молитвам вашим» и так далее. Я думал, что мой ученый секретарь поймет шутку. Но каково же было мое удивление, когда в принесенной мне для подписи бумаге я прочитал в конце: «Поручая себя святым молитвам Вашим, остаюсь» и так далее. Еще курьезней было то, что Надеждин обиделся, когда я рассмеялся. А как было не рассмеяться: главный священник просит святых молитв у генерала!
Дьякон М.А. Антоновский был чудаком в ином роде. Роста среднего, шатен, с высоким лбом, прямыми, подстриженными волосами, продолговатым лицом, крохотными глазами и сплюснутым внизу носом, придававшим его недурному голосу какой-то замогильный оттенок, за что штабные офицеры прозвали его чревовещателем. Неучем его нельзя было назвать, так как он добрался до 4-го класса семинарии. Он был добр и услужлив. Но у него было две странности. Первая — что бы я ни приказал ему, он неизменно спрашивал: а зачем это? Я должен был объяснять ему, что, как и зачем. Наконец мне надоело это, и я не выдержал: «Дурень ты дурень, дьякон! Мало ль чего не понимаешь ты. Приказываю тебе, и исполняй!» Михаил Андреевич мой обиделся. Но стоило мне сказать одно ласковое слово, как он опять стал прежним. Хороший он был человек.
Другой слабостью моего дьякона была чрезмерная мнительность. Стоило ему почувствовать малейшее недомоганье, как начинал он охать, вздыхать, ложился в кровать, принимал разные лекарства. Тогда между ним и о. Иоанном Голубевым происходили забавные разговоры. Приняв озабоченный вид. Голубев опрашивал его:
— Плохо тебе, Михаил Андреевич?
— Плохо! — отвечал тронутый вниманием дьякон.
— Небось, колет куда-либо?
— Колет, под ложечкой колет, и голова как будто болит.
186
— Я так и думал... Плохо, брат, дело!
— Почему вы так думали? Почему плохо? — уже тревожно спрашивает дьякон.
— Почему плохо? Чудак ты! Что ж тут хорошего, если в одном месте болит, а в другом колет? И лицо твое как у покойника... А как папаша-то твой, жив еще?
— Помер.
— Помер! Плохо дело!.. А мамаша?
— Мама еще жива.
— Ишь ты! Живучая, значит, старуха. А деды и бабы твои по отцовской и материнской линии?
— Все померли.
— Совсем дрянь дело!.. Неживучий ваш род: поживут, поживут, да и помирают. Помрешь, братец, и ты... Я вот давно беспокоюсь за тебя: сделал ли ты духовное завещание?
— Зачем духовное завещание?
— Чудак какой! Зачем завещание? Не знаешь, что ли, зачем завещания делают? Чтоб пожитки твои после твоей смерти не достались кому-либо, а попали в руки близким твоим. Сделай завещание! Всякую минуту ведь можешь помереть.
— Вот вы так всегда, о. Иван: вместо того чтобы утешить человека, обеспокоиваете его.
— Другой на твоем месте поблагодарил бы меня за сочувствие, за добрый совет, а ты еще укоряешь меня. Бог с тобой!
Голубев после этого принимал обиженный вид, а дьякон начинал еще больше охать и вздыхать.
Вся служба дьякона состояла в том, что он в воскресные и праздничные дни участвовал в совершении богослужения. Другого дела не находилось, к которому можно было бы приспособить его. Не иначе как от безделья у него и болело, и кололо.
Псаломщики... Законодатель, несомненно, имел в виду, что при богослужениях они будут петь вдвоем. При наличии немедленно образовавшегося хора их пение не требовалось. Но курьез был в другом. Читать в церкви они кое-как читали, а петь вдвоем не могли. У Городецкого был небольшой голосишко, но не было выучки. А Тихомиров был и без голосу, и без выучки. Умел он не петь, а пить. И скоро на этом «клиросе» они вдвоем спелись: под конец войны Городецкий в питии не уступал Тихомирову.
Составленный по высочайше утвержденному положению из четырех человек штаб главного священника армии можно было с пользой для дела и с избавлением армии от лишних трех ртов сократить на три человека, упразднив должности псаломщиков и назначив такого дьякона, который был бы способен исполнять и секретарские должности. Вот вам и высочайше утвержденное положение! А сколько подобных сокращений можно было сде-
187
лать в других частях армии, где иногда не доставало нужных людей, а в ненужных никогда недостатка не было.
Два других члена моего штаба — иеромонах Захария и священник И. Голубев — появились независимо от высочайше утвержденного положения. Иеромонах Захария прибыл с иконой из Троице-Сергиевой лавры. Это был небольшого роста, толстый, лысый, белокурый, полуграмотный человечек, едва подписывавший свое святое имя, весь интерес жизни полагавший в еде. Ел он очень много, ел неистово, жадно и громко. Если бы во дворе были свиньи, они во время вкушения им пищи непременно собирались бы у окна его комнаты. Скоро сменивший генерала Линевича генерал Куропаткин подметил страсть о. Захарии и при встрече с ним всякий раз спрашивал: «Как поживаете, о. Захария?» А тот всякий раз отвечал: «Пишша хорошая, Ваше Высокопревосходительство!» «Вижу, вижу, что хорошая», — улыбался Куропаткин, поглаживая рукой по выпуклому чреву о. Захарии. О. Захария пригоден был только для богослужений. Он мог потешать офицеров своею наивностью, первобытностью. Но это не входило в задачу священнослужителя. Икона же могла оберегаться самим главным священником. В итоге в о. Захарии тоже не нуждалась армия.
Священник И. Голубев был прикомандирован к моему штабу генералом Куропаткиным, помнившим службу Голубева в Закаспии и ценившим его. Голубев был ровно на 10 лет старше меня. Это был оригинальнейший человек, в душе которого уживались совершенно противоположные качества. С одной стороны, он был ценнейшим военным священником. Он обладал редким даром слова, удивительною способностью возбуждать человеческие души. Он мог возбудить до слез раскаяние, поднять дух, вдохновить на подвиг, заставить пойти на явную смерть. Кроме того, сам он был очень храбр и своей храбростью увлекал других. И в богослужении он производил впечатление. Но, с другой стороны, в общежитии он бывал груб и невоспитан, что отталкивало от него лучшую часть офицерства. И еще: страсть к обогащению не давала ему покоя. Но людей с одними достоинствами не бывает. И, несмотря на недостатки, отец Иван был очень ценным священником для военного времени.
Прибыв в мой штаб, о. Голубев пытался занять совершенно независимое от меня положение. Я раз-другой одернул его. Тогда он обратился ко мне с письменным запросом: «Прошу сообщить мне: 1) кто мой начальник и кому я должен подчиняться, 2) кто укажет мне мои обязанности?» Тут мне пригодилось высочайше утвержденное положение. Пригласив о. Голубева в свою комнату, я предложил ему прочитать статьи этого положения, говорившие, что главный священник армии возглавляет все духовенство армии и что все священники, находящиеся в армии, обязаны подчиняться ему. Относительно же второго его вопроса я напом-
188
нил ему, что, прослужив 15 лет в военном ведомстве, он должен бы знать свои обязанности: если же в настоящем своем положении он не может определить их, то ему укажет их Главный Священник. «Возьмите-ка вы обратно свою бумагу, чтобы мой ответ не конфузил вас!» — сказал я в заключение нашей беседы. Голубев взял свой запрос. Отношения между нами после этого не оставляли желать лучшего.
6 января 1905 г. я в присутствии генерала Линевича и всего его штаба совершал в штабной церкви литургию, а после нее — освящение воды, после чего был приглашен Линевичем к обеду.
На обеде присутствовали все старшие чины штаба. Я был посажен по правую руку командующего армией. Все время шли военные разговоры. Генерал Линевич бросал только отдельные, не всегда удачные фразы. Против одной из них генерал Орановский решился возразить. Линевич резко оборвал своего зятя. Чтобы оказать и мне внимание, Линевич перевел разговор на духовную тему. «Скажите, батюшка, — обратился он ко мне, — наша славянская Библия переведена с еврейского, а русская — с славянского языка?» «Никак нет! — возразил я. — Славянская Библия переведена с греческого, а русская — с еврейского языка». «Нет! Славянская — с еврейского, а русская — с славянского», — повторил Линевич. Я опять возразил: «Ваше Высокопревосходительство, на славянский язык переводили Библию святые Кирилл и Мефодий, родившиеся и выросшие в Греции, и, естественно, с греческого библейского текста, а на русский язык Библия переводилась нашими духовными академиями, и переводчики-профессора пользовались первоначальным еврейским текстом». — опять возразил я. «Что вы мне говорите! Я же знаю, что русская с славянского, а славянская с греческого переведены», — уже с раздражением сказал Линевич. Вспомнил я нашу поговорку: «Дед Кс1жет пшеница, баба кажет гречка: не кажи, дед, ни словечка, нехай будет гречка!» И не возражал дальше всезнающему генералу: не все ли равно, как думает командующий армией о переводе Библии, это не может повлиять на его командование.
Чрез несколько дней не терпевший возражений Линевич отомстил мне. Певчие штабной церкви жили в одном со мной доме, и только сени разделяли наши помещения. В свободные часы они иногда пели и светские песни. Однажды сын Линевича гвардейский офицер Александр, состоявший при отце адъютантом, зайдя ко мне, услышал их светское пение, и оно очень понравилось ему. «Может быть, и отцу вашему приятно было бы послушать их пение — они действительно поют очень хорошо», — сказал я. В тот же день я получил собственноручную записку Линевича: «Советую главному священнику заниматься духовными делами, а не светскими песнями. Генерал Линевич». Своеоб-
189
разный и забавный, но отходчивый и добрый был старик. Через несколько дней по назначении его главнокомандующим он наградит меня орденом Владимира 4-й степени с мечами.
Всезнайство Линевича стало в армии притчей во языцех. В бытность его главнокомандующим при нем состоял в качестве генерала для поручений бывший профессор Военной академии генерал Нидермиллер. очень образованный человек. Все считали его ходячей энциклопедией и часто обращались к нему за разрешением разных вопросов. А он нередко отвечал: «Обратитесь к главнокомандующему, он ведь все знает».
После неудачного Мукденского боя генералы по высочайшему повелению поменялись местами: Линевич стал главнокомандующим. Куропаткин занял место командующего 1-й армией. Сменились и вьющие чины штабов: генералы Харькевич и Орановский ушли с Линевичем. Куропаткин взял себе начальником штаба генерала Алексея Ермолаевича Эверта, а генерал-квартирмейстером — генерала Петра Ивановича Огановского. Генерал Клодт остался дежурным генералом 1-й армии.
Генерал-адъютант. бывший военный министр, а затем главнокомандующий. А.Н. Куропаткин проявил великую любовь к армии и Родине, согласившись стать подчиненным своего бывшего подчиненного, не получившего никакого военного образования и всецело обязанного ему своей необыкновенной карьерой генерала Линевича. Критика была немилосердно строга к генералу Куропаткину: в чем только не обвиняла, как только не порицала она его. а главная вина его была в том, что он был неудачником. Мне рассказывали, что на одной из бумаг он так и подписался: «Неудачник Куропаткин». Едва ли можно отрицать, что он был одним из самых образованных офицеров генерального штаба, тонко понимающим военное дело, удачно решавшим сложные вопросы. Разработанные им планы сражений были великолепны, но осуществлять их ему не удавалось. Знаменитый генерал М.Д. Скобелев, у которого Куропаткин был начальником штаба, подметил эту черту и однажды сказал ему: «Запомни раз и навсегда. Алеша! Никогда не играй на первой скрипке!» Куропаткин мог быть прекрасным начальником штаба, администратором, но не полководцем — для полководца у него недоставало решительности, воли. После долгого знакомства с Куропаткиным я вполне убедился, что это был человек очень добрый, умный, честный, бескорыстный и самоотверженный. народник в лучшем смысле этого слова, любивший простой народ и всегда печалившийся о нем. Об этом придется сказать после.
Получив назначение на должность главнокомандующего, дававшую ему право награждать и орденом Владимира 4-й степени, и Георгиевским оружием, генерал Линевич прежде всего
190
украсил орденом Владимира грудь своего сына, а своему сослуживцу по Туркестану и другу, начальнику 3-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии генералу Кашталинскому, послал, как рассказывали, с нарочным Георгиевский темляк при следующей собственноручной записке: «Генералу Кашталинскому. При сем препровождается вам Георгиевский темляк к жалуемому вам золотому оружию для сведения и руководства. Генерал Линевич». Это было в манере Линевича — отдавать приказания, не сообщая о них чинам своего штаба, которые потом терялись в догадках, получив ответные бумаги.
Уехал Линевич, прибыл Куропаткин. Последний знал меня по службе в Академии Генштаба и теперь встретил ласково, приветливо. Какая разница! Первый был солдат, несмотря на природную доброту, иногда проявлявший резкость и грубость, малообразованный, не терпевший возражений. Второй был умный, воспитанный, приятнейший в обращении человек. Его ближайшие помощники — генералы Эверт и Огановский — также производили отличное впечатление. Прекрасный семьянин, полный трезвенник, красавец Эверт отличался чрезвычайными аккуратностью и трудолюбием. Огановский не был так элегантен и изящен, как Эверт. Кажется, он и от лишней рюмки не отказывался. Я был свидетелем такого телефонного разговора между ним и его приятелем, начальником снабжения армии генералом Икскуль фон Гильдебрандтом, жившим тогда в 18 верстах от нашей ставки. Генерал Огановский спрашивает: «Икскуль! Это ты?» «Ты почем знаешь, что это я?» — отвечает Икскуль. «Водкой пахнет. По тому и узнал, что это ты», — говорит Огановский. «Неужели пахнет?» — удивляется Икскуль. Если Огановский и выпивал лишнее, то это не мешало ему быть на своем месте в должности как генерал-квартирмейстера, так и строевого начальника в Великую войну. Меня утешало еще то, что и Куропаткин, и Эверт, да и Огановский были людьми верующими, ценившими работу священника на войне. О Куропаткине надо еще добавить, что он был гостеприимнейщим хозяином, расходовавшим все огромное получаемое содержание на угощение чинов его штаба и приезжих гостей. По воскресным и праздничным дням приглашалось и все штабное духовенство.
О чудачествах нового главнокомандующего доносились до нас слухи. Протоиерей С.А. Голубев рассказывал мне, что, принимая первый доклад начальника военных сообщений при главнокомандующем генерала Александра Федоровича Забелина, Линевич спросил: «Шкажите, генерал, школько поеждов в день может пропушкать ваша дорога?» «По графикам...» — начал генерал Забелин, но Линевич оборвал его: «Оштавьте вы эти графики! Я — шолдат и не понимаю ваших графиков. Вы мне по шовести скажите, школько она может пропушкать?» Выйдя од-
191
нажды из своего вагона, Линевич, не допускавший, чтобы в его присутствии курили, увидел поручика с папиросой во рту. «Поручик! Вы как шмеете здесь курить!» — крикнул Линевич. «Здесь, Ваше Высокопревосходительство, на свежем воздухе», — сказал поручик. «Где начальство, там не может быть свежего воздуха», — выпалил главнокомандующий. Таким анекдотам не было конца. И несмотря на такое полушутливое отношение к главнокомандующему, от него все же чего-то ждали и даже на него надеялись, уповая, что он сможет проявить волю, которой не доставало Куропаткину.
Мое новое положение расширило круг моей деятельности и одновременно с этим ответственности. Как дивизионный благочинный я имел четырех подчиненных мне священников, а теперь у меня их было 96. За время войны и моего участия во многих боях у меня накопился опыт, сложился определенный взгляд на возможную для полкового и госпитального священника деятельность на поле брани. Поступаться своими взглядами я не собирался. Но моим взглядам неминуемо предстояло сталкиваться со взглядами главного священника при главнокомандующем протоиерея С.А. Голубева, начавшего делать настойчивые попытки подчинить себе главных священников армий.
Протоиерей Голубев перешел в штаб главнокомандующего, уверенный, что как командующие армиями подчинялись главнокомандующему, так главные священники армий будут подчиняться ему. Но тут встретилось большое препятствие: его должность была установлена приказом главнокомандующего, а главные священники армий существовали на основании высочайше утвержденного положения, которое гласило, что главные священники подчиняются непосредственно протопресвитеру, и которое не могло быть изменено или отменено приказом главнокомандующего. Для меня лично главный вопрос заключался не в том. подчиняться ли непосредственно протопресвитеру или чрез главного священника при главнокомандующем, а в другом — в полной противоположности моей и протоиерея Голубева идеологий. наших взглядов на работу священника на поле брани, как и вообще на служение священника. Он смотрел на службу как на заслугу, я — как на служение, подвиг: у него на первом месте стояли права, у меня — обязанности; его увлекали внешность, эффект, меня — суть дела, все большее совершенствование нашей работы на благо воинства, Родины: руководящим началом для него были буква закона, высочайше утвержденное положение, для меня — действительные нужды и моя совесть, а букву закона я готов был и нарушить, если она отстала от жизни и мешает делу: его увлекали начальствование, награды, я считал своим долгом служить и подчиненным мне священникам и был достаточно равнодушен к наградам, во всяком случае не выдвигал их на пер-
192
вое место; он был прост в обращении с подчиненными, но все же заметно ставил себя выше их, у меня при встрече с каждым из своих подчиненных первой являлась мысль, что, может быть, он выше, достойнее меня, и я старался учиться от каждого из них; его тянуло к генералам, меня — к солдатам: он был ловким петербуржцем, я простодушным белорусом. У меня уже было столкновение с протоиереем С.А. Голубевым по поводу причащения братьев Ковалевских и службы госпитальных священников. «Тогда, — думал я, — у меня было всего четыре полка и один госпиталь. Теперь у меня все полки армии и все госпитали. От столкновений с Голубевым не обережешься, если он останется моим начальником». Я ухватился за положение, определенно разъясняющее, что главный священник армии непосредственно подчиняется протопресвитеру, и на первое же требование Голубева ответил ему, что, к сожалению, не могу уже считать его своим начальником, так как по ясному указанию положения моим духовным начальником является только протопресвитер. Протоиерей Голубев успокоился, а наши дружеские отношения остались прежними. Другие главные священники подобным же образом ответили на притязания Голубева. Оставив главных священников в покое, он стал командовать священниками тыловых частей армии.
Несовершенства военно-духовной службы в действующей армии происходили главным образом от одной из двух причин: или от небрежности священников, или от их неуменья ориентироваться в новой для них обстановке и понять свои обязанности на поле брани. Встречались и такие священники, которые смотрели на действующую армию как на какое-то курортное место и, прибыв на фронт, искали там развлечений, а не службы; полковые забирались во время боев в далеко (20-25 километров) отстоявшие от линии боя обозы второго разряда и там коротали время, оставляя свои полки в самую трудную для них пору без своей помощи; госпитальные ограничивались минимумом своих обязанностей, предпочитая заниматься бездельем, а не служить больным. К счастью, и одних, и других, и первых, и вторых было немного. Больше было не уразумевших своего положения на бранном поле. Мой семинарский товарищ, усердный и самоотверженный священник 21-го Восточно-Сибирского стрелкового полка Николай Васильевич Макаревский, время боя всегда проводил в расположении 12-й роты54 («Потому что, — объяснял он мне, — ненадежен был командир этой роты») и не замечал, что в то время, как он собирался командовать 12-й ротой, прочие одиннадцать рот оставались без его духовной помощи; тяжелораненые — без причастия, умершие — без христианского погребения. Другие все время боя проводили в окопах, с нетерпением выжидая, когда придется им с крестом в руке впереди полка пой-
193
ти в атаку55, и тому подобное. Не доверяя собственному опыту, я внимательно присматривался к работе лучших священников, чтобы расширить свой опыт. А чтобы никто не оправдывался незнанием или непониманием своих обязанностей, то личными наставлениями при объезде воинских частей и госпиталей, то обстоятельными письменными наставлениями старался точно ориентировать духовных отцов в понимании их долга и соединенных с ним обязанностей.
Отношение ко мне Куропаткина и чинов штаба не оставляло желать лучшего. Они оказывали мне внимания больше, чем я заслуживал. Объясняю это прежде всего тем, что не были они раньше избалованы просвещенной пастырской работой. Как я сказал раньше, во все воскресные и праздничные дни я приглашался им к завтраку, и мое место всегда было по правую его руку. Нередко я приглашался им и после всенощной, накануне воскресных или праздничных дней. Тогда после обеда он играл со мной партию в шахматы. Не проходило ни одной игры, чтобы Куропаткин не подходил для разговора с Линевичем к висевшему тут же в вагоне телефону. И мне невольно приходилось выслушивать реплики Куропаткина на вопросы Линевича: «Нельзя так, Николай Петрович, нельзя!.. Что вы, Николай Петрович! Разве возможно это!» И тому подобное. Отойдя от телефона, Куропаткин несколько раз делился со мной: «Беда с ним... со стариком... В военном деле многого не понимает, а упрям: иногда никак не переубедишь его. Я ведь давно его знаю, когда он был еще маленьким человечком... Воображаю, как трудно Харькевичу и Орановскому с ним. Меня он, по старой памяти, не побаивается, а считается со мной. А тех он ни во что не ставит... Тяжеловатый старик...»
После Мукденского боя наш штаб был переброшен в небольшой китайский городок Херсу, и тут он находился до поздней осени. От этого городка у меня осталось одно воспоминание: когда начались морозцы, на городском базаре появилось множество убитых диких коз, сложенных пирамидами высотою 6-7 м. Много продавалось и фазанов по баснословно низкой цене.
Из Херсу я часто выезжал для посещения воинских частей и госпиталей и бесед со священниками. Утомившиеся долгой мирной стоянкой, полки встречали меня радушно, даже слишком торжественно. Посетил я и свою 9-ю Восточно-Сибирскую стрелковую дивизию. Генерал Кондратович встретил меня речью, в которой превознес мою работу на войне. Я вспомнил полковника Лисовского и подумал: «Значит. Кондратович знает, что генерал Куропаткин чрезвычайно хорошо относится ко мне».
Объезжая воинские части, я уделял много времени беседам со священниками — и порознь, и группами: осторожно проверял их работу, от хороших учился, погрешавших поучал, входил во все детали служебной работы военного священника во время
194
боя и в дни затишья, проверял письмоводство, разрешал разные затруднительные вопросы военно-пастырской практики. При проверке письмоводства случалось натыкаться на смехотворные курьезы. Служивший с 1878 г. в Военно-духовном ведомстве, с 1890 г. состоявший благочинным, а на Русско-японской войне бывший священником 10-го Восточно-Сибирского стрелкового полка и благочинным 3-й Восточно-Сибирский стрелковой дивизии Иоанн Сергеевич Ремизов, получив какое-либо начальственное предписание, касавшееся всех священников дивизии, первому писал самому себе как священнику 10-го полка, свою бумагу заносил в исходящую и разносную книги и в последней расписывался в получении предписания благочинного 3-й дивизии.
Затем следовал его ответ «Его Высокоблагословению, благочинному 3-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии священнику о. Иоанну Сергеевичу Ремизову», то есть самому себе. Может быть, для полкового архива это было полезно, но по форме очень смешно. Некоторые священники делали в метрических книгах такого рода записи: «Погребен неизвестный нижний чин, убитый в бою» или: «Погребено 12 неизвестных нижних чинов». Один же священник, делая такие записи, добавлял: «Видно, что не еврей», «Видно, что не евреи». Ясно, что такого рода записи не имели никакого юридического значения и были излишни. Но эти священники думали, что такими записями они доказывают свою работу на поле брани.
Когда после наблюдения за духовными нуждами армии и деятельностью священников у меня накопилось несколько вопросов, которые нуждались в разрешении и не могли быть разрешены властью главного священника армии, я обратился за разрешением их к протопресвитеру. Месяца через два я получил собственноручное письмо протопресвитера следующего содержания:
«Досточтимый о. Георгий Иоаннович!
Блаженной памяти император Николай Павлович сказал: «Пока у меня есть митрополит Филарет Мудрый (Московский) и митрополит Филарет Милостивый (Киевский), я за Российскую Церковь спокоен». Так и я скажу: «Пока у меня имеются главные священники о. Георгий Шавельский и о. Александр Журавский, я за действующую армию спокоен».
Ваш доброжелатель протопресвитер А. Желобовский».
«Вот так ответ на волнующие меня вопросы! — подумал я. — Это значит, все должно быть спокойно: делай, что хочешь, только меня не тревожь: плохо сделаешь — сам отвечать будешь». Так я после этого на свой страх и действовал, по собственному разумению разрешая все возникавшие вопросы, не тревожа более возлюбившего покой протопресвитера.
195
Весной 1905 г. протоиерей С.А. Голубев сделал еще раз попытку начальствовать надо мной, избрав орудием для этого начальника госпиталей 1-й армии — их было более 50 — генерал-майора Сергея Алексеевича Добронравова. Последний, зайдя ко мне, потребовал возможно скорее исполнить приказание главного священника при главнокомандующем и предъявил свой рапорт этому священнику с резолюцией последнего: «Совершенно согласен. Главный священник 1-й армии исходатайствует нужный кредит у командующего армией. Протоиерей С. Голубев». Гене- ргш Добронравов был слишком обрядово-благочестивым человеком. Это я знал. Прочитав его рапорт, я был поражен его желаниями: он хотел, чтобы в каждом госпитале была сверх меры оборудованная церковь —с походным иконостасом, пятью пудами колоколов, паникадилом, подсвечниками и прочим, всего пудов на десять; на каждую церковь он испрашивал кредит в 25 тысяч рублей. «Значит, — сообразил я, — на все церкви потребуется ассигновка в 800 тысяч рублей; для перевозки этих церквей потребуется более 50 пароконных двуколок с людьми при них. Можно ли обременять казну таким по существу дела совсем излишним расходом, а армии навязывать такой дорогостоящий и затрудняющий ее передвижение обоз?» И ответил Добронравову; «Я отказываюсь ходатайствовать, чтобы не ставить себя в неловкое положение пред командующим, который ни в коем случае не согласится удовлетворить вашу просьбу, не вызываемую действительными нуждами и чрезвычайно обременительною и для казны, и для армии. Не могу ходатайствовать и потому, что сам не согласен с нею». «Но ваш начальник, главный священник при главнокомандующем, поручает вам ходатайствовать — вы должны исполнить его приказание», — возразил генерал. Тогда я объяснил ему, что моим начальником является протопресвитер, а главному священнику я не подчинен ни в каком отношении. На этом и кончилось дело, ни на йоту не изменившее наших прежних добрых отношений. Потом мне придется еще раз встретиться на деловой почве с благочестивым генералом.
Не могу умолчать еще о двух-трех курьезных случаях. При штабе Куропаткина в качестве какого-то чина состоял ротмистр Леонтьев, огромного роста плотный мужчина, прославившийся в Абиссинии, где он до такой степени пленил Негуса Менелика, что тот назначил его генерал-губернатором одной из областей своей империи. В то самое время в одном из госпиталей, расположенном в нескольких километрах от г. Херсу, работали две удивительные по своей сердечности и усердию сестры; жена начальника 1-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии Наталья Антоновна Сидорина и дочь помощника начальника главного штаба Татьяна Михайловна Миркович. В один из воскресных дней я посетил их госпиталь. Там я застал Леонтьева. Так как у
196
него не было перевозочных средств, то я предложил ему место в своем экипаже, на что он с благодарностью согласился. Дорогой я расспрашивал его об Абиссинии, о Менелике, об абиссинском народе. Когда мы подъехали к Херсу, Леонтьев обратился ко мне: «Меня чрезвычайно тронуло, что вы проявляете такой большой интерес к Абиссинии, и мне хочется оставить вам что-нибудь на память о сегодняшней нашей беседе. Вот что! Когда я уезжал из Абиссинии. Менелик дал мне два больших абиссинских ордена, которыми он пожаловал двух наших генералов. Один орден я вручил, а другой не мог вручить, так как награжденного (артиллерийского генерала Резвого или Софиано — точно не помню) не застал в живых. Мне хочется, чтобы вы приняли этот орден. Все будет сделано по форме: фамилия генерала в наградном листе будет вычищена, а ваша написана. Орден очень красивый и довольно ценный». Я, конечно, отказался от этой высокой награды.
Летом же в одну из суббот Куропаткин говорит мне: «Завтра на литургии в нашей церкви будет принцесса Элеонора Рейс, близкая родственница великой княгини Марии Павловны, жены великого князя Владимира Александровича, работающая сестрой милосердия в одном из наших госпиталей. Пусть певчие старательнее подготовятся к службе, а вы, когда она подойдет ко кресту, дайте ей просфору!» На следующий день принцесса прибыла в церковь в сопровождении другой сестры — княжны Урусовой. Служба прошла отлично, певчие пели чудесно, принцесса выстояла службу до конца. Когда она подошла ко кресту, я поднес ей просфору, соблюдая этикет, на маленькой серебряной тарелочке, единственной в комплекте вещей нашей походной церкви. Я не предполагал, что принцесса возьмет не только просфору, но и тарелочку. А она подумала, что ей подносят просфору с тарелочкой, и так вцепилась в нее, что удержать тарелочку мне не удалось. Будь это в Петербурге, я с удовольствием пожертвовал бы этой церковной вещицей. А тут я не мог остаться без нее, и пришлось попросить княжну Урусову выручить вещицу из плена. Вскоре после войны принцесса Рейс стала несчастной болгарской царицей, женой царя Фердинанда, как рассказывают, жестоко издевавшегося над нею.
И во время Русско-японской, и во время Великой войны я не пользовался никакими предохранительными мерами при посещении заразных госпиталей и при общении с больными, будучи уверен, что никакая зараза ко мне не пристанет. В Великую войну моя вера не обманула меня, а в Русско-японскую в июле 1905 г. я где-то захватил тиф. Три августовские недели я провалялся в госпитале передаточного пункта около города Херсу. Несколько раз посетивший меня в госпитале генерал Куропаткин потом говорил мне, что все думали, что потеряют меня. Но благодаря заботам врачей Мигдисова, Степанковского, Шевандина, прекрасно-
197
му уходу сестер и моему могучему организму я выздоровел. Говорят, что во время тифа всякое напряжение мысли весьма опасно. Но я в течение всей болезни не переставал заниматься делами, диктовал своему секретарю бумаги, делал распоряжения и не поручал другому исполнять мою должность. Врачи опасались, что это отразится на моей памяти. Но как будто ни контузия, временно ослабившая мою память, ни тиф не оставили непоправимых последствий на моей психике. Мне 78-й год, а я давно прошедшие события представляю как настоящие, помню давно исчезнувшие лица, их имена, отчества и фамилии, их настроения и разговоры со мной.
К зиме наш штаб перебрался в г. Шуаньченпу, расположенный километрах в трех к северу от станции того же названия. Город областной, с резиденцией китайского генерал-губернатора и командующего войсками, более населенный и более торговый, чем Херсу. Мне было отведено просторное и удобное помещение в половине китайского дома; мой «штаб» и певчие поместились в отдельном домике по другую сторону улицы, во дворе. Против их помещения в том же дворе стоял большой амбар, из которого китайцы иногда выбирали зерно. Выемка зерна производилась ночью, причем бравший зерно, чтобы не было обмана, выкрикивал каждую меру: ига, лянга, чига, пага, уга, люга и так далее56. При ночной тишине зычный голос китайца раздавался на весь город, а жившим во дворе он оглушал уши и не давал спать. У дьякона же нашего были два домашних качества, если не считать их слабостями. Во-первых, он был, как называл его о. Иван Голубев, чистехой, безмерно любил чистоту и порядок: на его подряснике и рясе пылинки нельзя было найти: на его длинной шее вершка на полтора над воротником рясы торчал белоснежный, накрахмаленный воротничок, а из рукавов вылезали такие же манжеты. Во-вторых, он любил уют и покой: когда он ложился вечером спать или после обеда отдыхать, его денщик, лукавый 40-летний хохол Никита, по его приказанию запрещал певчим даже вполголоса разговаривать. И вот во втором часу ночи, в самый разгар дьяконского сна, его разбудил пронзительный китайский голос. Дьякон вскочил с постели, раскрыл окно и закричал: «Брось! Людям спать надо! Убирайся отсюда!» Китайцы приостановили работу, с удивлением, не понимая его выкриков, посмотрели на него и, как только окно закрылось, снова принялись за работу, и опять зазвенел голос: чига, пага! Опять раскрылось окно, и еще неистовей зарычал дьякон: «Брось, говорю тебе! Окаянная сила, спать не даешь! Уходи!» Китайцы, прекратив работу, еще удивленнее посмотрели на дьякона и, как только он скрылся, опять начали работу. Опять зазвенел пронзительный голос: тюга, уга, люга!.. Тогда дьякон, надев валенки и полушубок и схватив стоявшее в сенях солдатское ружье, выбежал во двор и, целясь в ки-
198
тайцев, закричал: «Вот я вам!» Перепуганные китайцы бросили свои арбы, лошадей и мешки с зерном и разбежались.
Рано утром на следующий день я был разбужен шумными голосами собравшихся около моей комнаты китайцев, Миронов доложил мне, что китайцы пришли жаловаться на дьякона. Минут через пять я пригласил их в свою комнату. Вошло около десяти человек. Тут были «пострадавшие», представители власти и переводчик. Все они заговорили разом. Я разобрал лишь отдельные слова: «Капитан-дякон... пухао... кантоми... пухао» («Господин дьякон... худо... убить хотел... худо»). Переводчик объяснил мне, что они пришли с жалобой на дьякона, который ночью хотел застрелить работавших во дворе китайцев. Пообещав быстро расследовать дело, я предложил им прийти ко мне после обеда. Расследование выяснило описанную картину. Явившимся после обеда жалобщикам я выдал в возмещение убытков небольшую сумму — этим и кончилось дело. Лишь генерал Куропаткин, встретившись со мной, сказал: «Ваш дьякон задумал воевать с китайцами. Скажите ему: если он хочет сражаться, то я пошлю его в окопы». Случилось так, что вскоре после этого случая чины штаба были награждены орденами. Дьякон получил орден Анны 3-й степени. Штабные офицеры шутили по этому поводу: «Дьякон получил Анну за бой с китайцами без мечей, потому что китайцы — народ мирный».
Мир был давно заключен. Война кончилась. Всех тянуло на Родину. Отвратительное время! В особенности нервничали оставившие в России свои семьи, так как до нас доходили слухи о происходящих там беспорядках. Нервничала, можно сказать, и вся армия. Генерал Куропаткин искусно отстранял разные поводы к волнениям и беспорядкам.
Наступил Новый год. Кроме старших чинов штаба генерал Куропаткин пригласил к завтраку китайского генерал-губернатора и командующего войсками Шуаньченпунского округа. Собравшиеся чины штаба с нетерпением ожидали прибытия этого китайского вельможи. Завтрак был сервирован в вагоне-столовой. Но вот показалась шествие. На пышных носилках человек десять рослых китайцев несли важно сидевшего в паланкине генерал-губернатора; два тучных полковника ехали верхом на лошадях, прочие чины многочисленной свиты, офицеры, бежали за паланкином, ежась от сильного мороза. У поезда генерал-губернатор слез с носилок, а полковники — с лошадей и, встреченные комендантом поезда, поднялись в вагон-столовую, предварительно высморкавшись двумя пальцами и потом вытерши их о свои костюмы. Войдя в столовую, гости всем нам кланялись и затем совали каждому из нас руку. Заведующий столом капитан Орлов указал генерал-губернатору место по левую сторону Куропаткина. Полковники стали у входных дверей. Скоро вышел Ку-
199
ропаткин. Окинув взглядом с ног до головы толстого полковника, он сказал с улыбкой: «Вероятно, очень ленив этот полковник, что он так тучен». Полковник, польщенный обращением к нему командующего армией, оскалил зубы. От полковника Куропаткин подошел к генерал-губернатору и поздоровался с ним. Затем по прочтении молитвы начался завтрак.
Разговор китайца с русским состоял прежде всего в том, что китаец превозносил все русское и порицал китайское: русский народ — отличный народ, а китайцы — дрянь: русская армия — сильная и храбрая, а китайская — ничтожная, слабая: у русских всего много и все у них хорошо, а у китайцев ничего нет и ничего они не знают и тому подобное. В таком духе происходил разговор между генералом Куропаткиным и генерал-губернатором. Последний, не переставая, хвалил русских и русское, Куропаткин, улыбаясь, шутливо, короткими фразами отвечал на его похвалы. «Лучше русских никто в мире не умеет воевать, а китайцы не умеют сражаться», — говорил лукавый китаец. «Потерпи! Теперь вас бьют, а потом и вы научитесь сражаться», — отвечал Куропаткин. «У русских пушек много, много, а у китайцев пушек нет», — продолжал китаец. «У китайцев пушек мало, зато денег много, а у русских много пушек, а денег нет. Потом и у вас станет много пушек и мало денег». — отвечал Куропаткин. Стоявший за спиной генерала-губернатора китаец-переводчик переводил ему.
Гостям-китайцам наши блюда не нравились. Ели они неохотно. не умея обращаться с ножами и вилками. На столе стояла ваза с зернистой икрой. Генерал-губернатор вилкой взял икры из вазы, съел несколько зернушек, икра ему не понравилась, и он оставшуюся на вилке икру сбросил обратно в вазу. Конечно, никто из сидевших за столом после этого не прикоснулся к икре. После супа генерал-губернатор, поднявшись со стула, обратился к Куропаткину: «Пойдем! Ты расскажешь мне о твоем сыне». «Посиди, посиди! Завтрак еще не кончился. Кушать еще будешь», — ответил Куропаткин. Полковников китайских наши сидевшие за столом офицеры угощали более напитками, чем яствами, и гости навеселе встали из-за стола. «Этим-то, — думал я, — тут недурно, а каково тем офицерам, которые сидят под вагонами?» Хорош для них новогодний прием.
По окончании завтрака гости, откланявшись Куропаткину, вышли из вагона. Гревшиеся под вагонами выскочили и окружили носилки: генерал-губернатор залез в свою будку, полковники сели на коней, и процессия двинулась по направлению к городу.
В праздник Крещения Господня у Куропаткина снова был многолюдный завтрак, но без китайских гостей. Куропаткин находился в хорошем настроении и делился со мной своими думами. «Кто-нибудь думает, что за время войны я собрал много денег, —
200
говорил он. — Действительно, я получал много денег, но почти все получавшееся мною уходило на стол, на питание чинов штаба и гостей. Это подтвердит вам заведующий моим хозяйством капитан Орлов. Осталось у меня всего 25 тысяч рублей. Я уже надумал, как употребить эти деньги. Как вы знаете, у меня один сын. Ему оставить... Пусть сам себе зарабатывает! Есть у меня небольшое именьице Шешурино в Холмском уезде Псковской губернии, всего в нем 180 десятин. Крестьяне тамошние — народ темный, бедный, неумелый, не умеющий извлекать из земли то, что она может дать. Вот я и решил: отделить от своего именьица 25 десятин земли для сельскохозяйственной школы, а скопленные 25 тысяч рублей употребить на постройку школьного здания. Школа научит шешуринских крестьян, как надо пользоваться землей, и улучшит их благосостояние. Одобряете вы мое решение?» Конечно, я горячо приветствовал его.
Под конец завтрака настроение Куропаткина было окончательно испорчено выступлениями сначала командовавшего 1-м армейский корпусом генерала Фон-дер-Лауница, которого солдаты звали Федором Ланцовым, а потом генерала Эверта. «Я просил бы Ваше Высокопревосходительство разрешить мне уехать из армии, — начал Лауниц. — Я считаю, что мне здесь нечего делать: некоторые части расформировываются, корпус мой скоро должен будет отправиться в Россию». Куропаткин невысоко ценил Лауница и сухо ему ответил: «Раз вы считаете, что не нужны армии, то можете уезжать». «Я просил бы Ваше Высокопревосходительство и мне разрешить уехать в Россию», — обратился к Куропаткину Эверт. «А вы почему захотели этого?» — спросил Куропаткин. «Моя семья сейчас в Варшаве, там очень неспокойно, я для семьи там нужен, а здесь и без меня можно обойтись», — ответил генерал Эверт. «Вот что. Ваше Превосходительство! — резко повысил голос Куропаткин. — Мы солдаты. На первом месте у нас должна быть служба, а не личные, семейные или какие-либо иные интересы. Будете свободны, когда скажут вам, а пока вы должны исполнять свою должность. Будемте вставать, господа!» — обратился Куропаткин к сидевшим, подымаясь со стула. Сделав общий поклон, он вышел из вагона. «Вот так угостил сегодня командующий наших генералов!» — говорили офицеры, выходя из столовой. К чести генерала Эверта надо отметить, что он не затаил в своем сердце обиды на Куропаткина, что доказал своим отношением к нему во время Великой войны.
Штаб наш постепенно расформировывался. Настало время и мне уезжать на Родину. За несколько дней до моего отъезда генерал Куропаткин обратился ко мне: «Я высоко ценил и ценю вашу работу на войне. Теперь мне хотелось бы достойно наградить вас. Могу дать вам денежную награду или представить вас к митре.
201
Выбирайте сами!» Я ответил, что его внимания ко мне никогда не забуду, но от наград — и одной, и другой — решительно отказываюсь: деньги мне не нужны, так как на войне я получал большое содержание, а для митры я очень молод и она причиняла бы мне больше огорчений, чем радостей. «Тогда дайте мне слово, что вы найдете возможность погостить у меня в Шешурине», — сказал Куропаткин. Я обещал исполнить его желание.
За год службы с генералом Куропаткиным я хорошо узнал его. Меня особенно трогало его отношение к духовенству. Однажды во время завтрака один из адъютантов сказал, что он только что видел в городе какого-то священника. «Что же вы не пригласили его сюда? Батюшка же может не найти себе еды», — забеспокоился Куропаткин. Лично мне оказывалось Куропаткиным внимания гораздо больше, чем я заслуживал. Но Куропаткин был чрезвычайно внимателен и к простецу, бесплодному о. Захарии. Когда тот на вопрос Куропаткина: «Как поживаете, о. Захария?» — отвечал: «Сахарку маловато. Ваше Высокопревосходительство», Куропаткии тотчас приказывал своему архитриклину капитану Орлову: «Капитан! У о. Захарии сахарку нет. Пошлите ему из наших запасов!» Час спустя о. Захария получал кулек сахару. Особым благоволением Куропаткина пользовался священник Иван Авксентьевич Голубев. «Это же мой старый сослуживец по Каспийскому краю, — объяснял мне Куропаткин. — Правду сказать, не всегда легко с ним, неспокойный он и всегда, бывало, в ссоре с о. Иваном Ремизовым, чуть не до драки у них доходило. Тогда я принимал на себя роль протопресвитера. Один раз ссора у них достигла такой степени, что вот-вот могли в косы друг другу вцепиться. Тогда я вошел в алтарь, приказал им обоим стать на колени и просить друг у друга прощения. Каялись... просили... поцеловались». «Думаю, ненадолго, водворялся между ними мир. Их и теперь ни на минуту нельзя оставить вдвоем. Мне приходится разводить их», — сказал я. «Вот видите, — засмеялся Куропаткин, — а оба недурные люди и священники полезные».
Хлебосольство Куропаткина было исключительное: кто только не угощался за его столом! Исключительной была и его заботливость обо всех своих подчиненных. Приятно было служить с таким просвещенным, благородным, сердечным начальником. И так обидно было, что не имел он полководческого счастья.
По долгу своей службы и по своему положению в ставке я должен был входить в общение со всеми военными начальниками в армии. Не возьму на себя смелости оценивать их боевые способности, качества и успехи. Упомяну лишь о том, как оценивали их другие, более меня сведущие в военном деле. Лучшими генералами в армии считались: командир 1-го Восточно-Сибирского корпуса генерал Гернгросс, многие хорошо отзывались и об его предшественнике генерале Штакельберге: хвалили командира 3-го
202
корпуса генерала Николая Иудовича Иванова, но генерал Куропаткин однажды сказал: «Хваленый Николай Иудович... В бою на реке Шахе 1-й Восточно-Сибирский стрелковый корпус истекал кровью, а он пальцем не двинул, чтобы своим в 3 километрах от линии боя стоявшим корпусом помочь соседу». Очень хвалили начальника 6-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии генерала В.Н. Данилова и еще более — командира этой бригады генерала П.А. Лечицкого. О генерале Ренненкампфе отзывались как о способном и лихом, но испорченном балаганною войною (1900-1901 гг.) с китайцами начальнике. Командира 1-го армейского корпуса генерал-адъютанта Богдана Феофиловича Мейендорфа считали благороднейшим, добрейшим стариком, но не были уверены в его боевых талантах. В общем, не блистала 1-я Маньчжурская армия большими талантами своих военачальников.
Два года пребывания на войне — девять месяцев в должности полкового священника и дивизионного благочинного и более года в должности главного священника армии — дали мне возможность близко узнать и понять душу армии с ее действительными духовными нуждами и наметить все детали пастырской службы на поле брани. Кратко резюмирую свои наблюдения.
Русское офицерство. Огромное большинство офицеров проявляло на поле брани полную храбрость, некоторые, как поручик Хомяк, безрассудно бравировали своею храбростью. Посмотреть в глаза смерти и не моргнуть глазом считалось большой доблестью офицера, быть готовим умереть за Родину — высшим проявлением офицерского долга. Увлеченные красотой таких подвигов, офицеры как будто забывали, что их главный долг не умирать, а побеждать. Во время войны эта особенность офицерской психики проявлялась в том, что в боях офицеры держали себя доблестно, а в промежутки между боями предавались безделью, менее должного заботясь об обучении солдат и совсем не подготовляя позиций, на которых им придется вести бой.
Нижние чины. Они были выносливы, жертвенны, добрым офицерам преданны и заботливы о них, даже ко врагам, если они обезоружены, сострадательны, милосердны. Я много раз наблюдал, как наши солдаты отдавали последние куски хлеба пленным, измученным голодом японцам и при этом убеждали их: «Кушай, дурачок! Ты ж голоден». Под руководством хорошего офицера они способны были творить чудеса, но без руководителя они представляли стадо, на которое нельзя было полагаться. Одной из причин этого было и то, что большинство их были неграмотными.
Полковые и госпитальные священники. Большинство из них до войны не служили в армии, а по мобилизации поступили из епархий, причем епархиальные начальства, как сказано выше, далеко не всегда выбирали для армии достойных и пригодных.
203
Эти священники не были знакомы ни с духом, ни с традициями тех воинских частей, к которым они назначались, и часто не могли уразуметь своих обязанностей на поле брани. Но это последнее не всегда давалось и кадровым священникам, иногда не умевшим ориентироваться в новой для них обстановке военного времени. Для тех и других требовались точные и ясные указания их обязанностей во время боя, в дни затишья, особые для полковых и особые для госпитальных, которые поощряли бы трудолюбивых и усердных, а бездеятельных и ленивых лишали бы возможности незнанием оправдывать свое бездействие. Мои указания и требования во время войны нередко возбуждали неудовольствия и нарекания. Когда я требовал от госпитальных священников, чтобы они не только исповедовали и причащали больных, хоронили умерших, но и совершали богослужения и для этого запаслись всеми необходимыми принадлежностями, меня обвиняли в нарушении высочайше утвержденного положения. Когда я требовал, чтобы госпитальные священники ежедневно обходили палаты и старались всячески служить больным, утешая их, писали для них письма на родину, чтобы полковые и госпитальные священники сообщали родственникам умерших воинов точные сведения: когда и от чего умер их сродник, где и как погребен, завещал ли сообщить им что-либо и тому подобное, меня обвиняли, что я перегружаю священников излишней работой. Когда я обязывал полковых священников не удаляться во время боя дальше перевязочного передового пункта, от времени до времени посещать окопы и ни в каком случае не забираться в обозы второго разряда или в другие укромные места, меня жестоко обвиняли в том, что я подвергаю смертельным опасностям жизни священников. Даже не у всех вызывало сочувствие сделанное штабом армии по моему настоянию распоряжение, чтобы каждый чин имел маленький металлический жетончик с обозначением его личного номера, вызванное тем, что лица убитых нередко бывали так изуродованы, что самые близкие не могли узнать убитого. Но все причинявшиеся такими и иными нареканиями и обвинениями огорчения с избытком компенсировались многочисленными трогательнейшими ответными письмами родственников погибших воинов, как и полным одобрением моих начинаний командующим армией, мнением которого я очень дорожил.
В нашей армии мне также не все казалось нормальным. Вот, например, полковое знамя. Потеря знамени — величайший позор для воинской части. Во время боя оно охраняется ротой или, самое малое, полуротой. Значит, приблизительно восемнадцатая часть участвующих в бою полков бывает занята охраной знамен. А между тем иногда один лишний батальон решает участь боя. Время, когда полки с развернутыми знаменами ходили в
204
атаку, кануло в вечность. В Русско-японскую войну воины видели свое знамя и во время боя, и при передвижениях всегда свернутым. После долгих наблюдений скажу, что как нахождение знамени в полку не вдохновляло воинов, так и отсутствие его не сопровождалось бы упадком их духа. Вероятно, с этим именно считаясь, некоторые командиры полков на время боя отправляли свои знамена в безопасные места, например в обоз второго разряда. Но и там требовалась охрана. Не лучше ли было оставлять знамена на месте и лучше всего — в полковых храмах в местах мирных стоянок полков? Но никто не решался нарушить традицию или, вернее, пережиток времени.
Затем бригадные генералы. Их было по два в каждой дивизии. У меня создалось такое впечатление, что во время войны и им было трудно, и с ними было трудно. Не только командир полка, но и самый младший офицер полка, и полковой священник, и полковой врач опекались полком, заботившимся и об их питании, и об их помещении. А командир бригады как некий изгой во время передвижения своей бригады бродил со своим ординарцем и двумя вестовыми, не зная, где главу преклонить. Я с искренним состраданием смотрел на командира нашей бригады генерала Краузе, достойного военачальника и прекрасного человека, когда он просил полковника Лисовского разрешить ему поместиться в районе нашего полка. Начинался бой, и бродячего бригадного генерала придумывали куда поместить и часто создавали искусственные отряды, чтобы только такой генерал не остался без дела. В мирное время, как я потом замечал, для них тоже придумывали работу. А они, просиживая в этой должности по шести и более лет, отвыкали от дела.
Наконец, Георгиевский крест. Беленький крестик, из всех орденов самый простой, но и самый красивый, самый изящный, служивший лучшим украшением офицерской груди, заветной мечтой каждого офицера. Да и как было не мечтать об этом крестике, когда он сразу вводил награжденного в сонм бессмертных: для георгиевского кавалера не существовал предельный возраст; георгиевский кавалер получал право на лишний чин, который он мог потребовать в любое время: георгиевский кавалер беспрепятственно повышался в чинах и двигался вверх по служебной лестнице, когда его армейские товарищи, не георгиевские кавалеры, заканчивали свою службу в капитанских иль в подполковничьих чинах. Пример генерала Линевича показывает, что для георгиевского кавалера не был недосягаемым и пост главнокомандующего. Но горе было в том, что эта соединенная с огромными правами награда не делала награжденного ею ни более умным, ни более талантливым, ни даже более храбрым. Получить же ее мог и очень глупый человек, ибо в числе подвигов, за которые давался Георгиевский крест, значились и такие; кто первым вошел в
205
неприятельский окоп, кто взял неприятельскую пушку... а тут дело иногда зависело не от воинской доблести и таланта, а от счастья, от господина случая — о худшем умолчим... Бывали и такие случаи, что жаждавшие Георгиевского креста начальники жертвовали тысячами человеческих жизней, чтобы заслужить этот крест. Не редкостью было и то, что георгиевские кавалеры совсем не оправдывали предоставленных им прав.
Смущал, наконец, мою совесть и порядок назначения на должности командиров полков. Треть кандидатских мест на эти должности предоставлялась армейским офицерам, треть — офицерам Генштаба и треть — гвардейцам. «Где же правда? — думал я. — Армейских дивизий пехотных 52, да еще дивизии Сибирские, Кавказские, Туркестанские, Финляндские, а гвардейских пехотных всего четыре, считая и стрелковую. Армейцев, значит, почти в 20 раз больше, чем гвардейцев. В салонах и на балах гвардейцы, конечно, оказываются более счастливыми победителями, чем армейцы, но на полях сражений бывает и обратное. Почему же им предоставляется такое огромное преимущество?..»
Все такие думы я вынашивал в сердце, не решаясь поделиться с другими, дабы не быть обвиненным в новаторстве, верхоглядстве, а то и в святотатстве, в посягательстве на освященные веками военные традиции и устои.
После Мукденского боя настоящих боев не было, а случались лишь маленькие стычки. В августе же 1905 г. в Портсмуте был заключен мир, более взволновавший, чем успокоивший армию. Это была оригинальная война, в которой большинство полков не потерпели ни одного поражения, а отступали только по приказанию свыше. Между тем позорный мир опорочивал всех. Естественно, очень и очень многие продолжали думать о реабилитации, о победе, жаждали новых боев, надеялись на успех. Мирное продолжительное сиденье на войне морально утомляло, нервировало войска, заключенный мир разбил надежды на снятие позора. Всех потянуло на Родину, где у многих остались семьи, у всех — родные, близкие. Я не избежал общего настроения: и меня потянуло к дочке, к родным, к Суворовской церкви с академией, и я искренно обрадовался, когда мне сообщили, что во второй половине января Управление главного священника 1-й армии будет расформировано, после чего и я освобожусь от службы в действующей армии.
Мне было предложено избрать один из двух маршрутов возвращения на Родину: или на пароходе от Владивостока, или по железной дороге. По времени второй путь был более чем в два раза короче первого, и я, чтоб скорее увидеть родную землю, избрал его, хотя морское путешествие очень прельщало меня. Простившись с генералом Куропаткиным и прочими чинами штаба,
206
я в конце января 1906 г. с эшелоном 145-го Новочеркасского пехотного полка двинулся в путь.
Предстоял путь не только длинный, но и сопряженный с особого рода трудностями. Только что прокатилась революционная волна, а за нею следовали карательные экспедиции — с севера генерала Меллер-Закомельского, с юга Ренненкампфа. Когда последний прибыл к своему поезду на ст. Шуанченпу, адъютант доложил ему, что начальник станции не может сейчас отправить поезд. «Скажите ему: я приказываю, чтобы поезд был немедленно отправлен», — грозно сказал Ренненкампф. Скоро адъютант вернулся с прежним же ответом: начальник станции отказывается отправить поезд, так как путь занят. «Скажите ему, что я его немедленно повешу, если поезд тотчас же не будет отправлен», — еще строже сказал Ренненкампф. Не прошло и пяти минут, как паровоз был прицеплен и поезд тронулся.
В нашем поезде для офицеров был дан вагон третьего класса. Было тесновато. Поезд шел медленно, пропуская пассажирские поезда. Но и у нас было одно преимущество. Много станций было полуразрушено, станционные буфеты не работали, частных продавцов на вокзалах не было — ехавшим в пассажирских поездах могла угрожать голодовка, если они не запаслись достаточным количеством провианта. А мы были обеспечены пищей из солдатского котла, сытной и вкусной. Кроме того, мы могли не страшиться возможности каких-либо неприятных инцидентов, так как наш эшелон смог бы отразить их. Медленное движение поезда, скучнейшая маньчжурская природа, разоренные станции удручающе действовали на нас. Но вот ст. Маньчжурия, вот мы выехали на родную землю, у меня из глаз покатились слезы, я готов был выскочить из вагона, припасть к родной земле и целовать ее. Я не могу забыть чувства, охватившего меня тогда. Долго еще природа напоминала маньчжурскую, но сознание, что мы едем по русской земле, приближало к родным очагам, утешало, бодрило нас.
Кроме нескольких офицеров Новочеркасского полка моим спутником оказался офицер Генштаба капитан Федор Иванович Ростовцев, сын попечителя Оренбургского учебного округа, очень образованный и интересный человек. На каждой остановке мы совершали с ним прогулки. На одной из станций Кругобайкальской, тогда уже действовавшей железной дороги, на самом берегу Байкала мы залюбовались этим чудным озером с высокими берегами, с прозрачнейшим воздухом. «Как вы думаете, Федор Иванович, сколько тут верст до другого берега?» — спросил я. «Не более четырех». — ответил Ростовцев. «Хоть и должен я верить вам как офицеру Генштаба, обязанному уметь определять расстояния, а все же проверим-ка, спросим вот этого, здешнего служащего — он, несомненно, знает», — сказал я. Мы спросили. «37 верст», — ответил тот.
207
В г. Иркутске наш эшелон сделал остановку. Я воспользовался этим случаем, чтобы свидеться со своим академическим товарищем Алексеем Никифоровичем Гайдуком, служившим здесь секретарем консистории. Узнав, что я еще в октябре 1905 г. награжден Святейшим Синодом саном протоиерея и доселе не возведен в этот сан, он предложил мне просить благочестивейшего Иркутского архиепископа Тихона возвести меня в протоиерейский сан. Мне приятнее было прибыть в Санкт-Петербург протоиереем, чем прибывши туда, там посвящаться. Я согласился. Согласился и владыка Тихон. В праздник Сретения Господня в Иркутском кафедральном соборе состоялось мое посвящение, после которого я угощался обедом у посвятившего меня. По своему благочестию и благостности архиепископ Тихон был одним из самых лучших архиереев того времени.
В тот же день наш поезд двинулся дальше.
Опять душный вагон, частые и продолжительные остановки. По пути мы теряем своих спутников. В Самаре оставил нас Ростовцев, направившийся в Оренбург, чтобы свидеться с отцом. И тоскливо на душе, когда, оглядываясь назад, вспоминаешь несчастную войну, и радостно, когда представляешь предстоящие с родными, со знакомыми встречи. Вот и Москва, за нею Тверь, а потом и родной Петербург.
X. Опять в Суворовской церкви.
Моя церковно-ведомственная, научно-литературная, педагогическая и общественно-благотворительная деятельность
За время войны в Академии Генштаба произошли большие перемены: вместо генерала В.Г. Глазова, занявшего должность министра народного просвещения, начальником академии был назначен профессор академии генерал Николай Петрович Михневич, а правителем дел стал вместо генерала С.Д. Чистякова полковник Генштаба Алексей Константинович Байов. И генерал Михневич, и полковник Байов были людьми верующими, добрыми и приветливыми, ко мне питавшими наилучшие чувства. «Очень, очень все мы рады вашему возвращению, — встретил меня генерал Михневич. когда я явился представиться ему. — Хоть вы служили в действующей армии, но мы не переставали считать вас своим. Конечно, вы поспешите начать у нас службу». Еще радостнее встретил меня полковник Байов. Такой встрече в значительной степени помог мой заместитель священник П.А. — питомец Казанской духовной академии, большой оригинал, не сумевший расположить к себе ни профессоров. ни учащихся-офицеров. ни посторонних посетителей
208
церкви, ни даже своих милейших сослуживцев по церкви — генерала Даниловского, В.П. Крутова, псаломщика А.В. Львова. Сейчас же академией было отправлено протопресвитеру ходатайство о восстановлении меня в должности священника Суворовской церкви.
Протопресвитера А.А. Желобовского я застал сильно постаревшим, не по годам своим одряхлевшим — ему тогда шел 73-й год. Из короткого разговора с ним я вынес впечатление, что этот еще сравнительно недавно блиставший умом, остроумием, красноречием, уменьем очаровывать людей протопресвитер пережил себя и сейчас представлял полуразвалину, ничем, кроме покоя, не интересующуюся и фактически ничем и никем не управлявшую. Жаль было бывшего человека и обидно было за ведомство, выпавшее из рук протопресвитера и впавшее в руки неответственных лиц. Протопресвитер отдал распоряжение о восстановлении меня в должности настоятеля Суворовской церкви и разрешил мне двухнедельник отпуск для свидания с родными. Я немедленно отправился в Витебск.
Дочурке моей кончался одиннадцатый год. Это была очень добрая, умненькая, наблюдательная, но немножко избалованная девочка. В последнем ее качестве были повинны ее воспитатели, души в ней не чаявшие и решительно ни в чем ей не отказывавшие. Нехотя, но все же они согласились отпустить ее на месяц в Петербург, чтоб она и столицу увидела, и ко мне попривыкла.
Маленькой моей провинциалочке в Петербурге все было дивно: и широкая, с каменными набережными Нева, и красавец Невский проспект, и величественные дворцы с памятниками, и соборы, и даже кладбища с их памятниками. На каждом шагу она сравнивала Петербург с Витебском, и все сравнения оказывались не в пользу Витебска. Не обходилось дело и без курьезов. Осматриваем мы с нею Казанский собор, девочка моя так залюбовалась серебряным иконостасом, великолепными иконами и всем внутренним видом собора, что столкнулась с колонной. Осматриваем мы Никольское Александро-Невской лавры кладбище. Я остановился у могил своих академических профессоров, а она продолжала рассматривать памятники. «Папочка! — подбежав ко мне, воскликнула она. — Какой молодой был генерал Кондратенко! Всего на один год старше меня». «Откуда ты взяла это?» — с удивлением спросил я. «Разве ты не знаешь, он же тут похоронен и на памятнике написано, что ему 12 лет», — сказала она и, взяв меня за руку, привела к могиле, где действительно был похоронен Кондратенко, только не сам генерал, а двенадцатилетний сын его. Забавнее же всего вышло с телеграммой о рождении моего племянника Всеволода. В конце апреля или в начале мая я получил от своего брата Василия, служившего в то время священником в Улазовичах в Витебском уезде, телеграмму о рождении
209
сына, причем брат просил меня крестить его, а Марусю — быть крестной матерью. Я тотчас сообщил дочке. «Как хорошо! Сын! Маленький мальчик!» — запрыгала она. «Ты не прыгай, а ответь мне: согласна ты быть крестной матерью?» — спросил я. «А что от меня потребуется?» — серьезно спросила она. «Сейчас требуется только твое согласие. Все прочее я сделаю. А потом, когда он начнет подрастать, ты должна будешь учить, наставлять его, вообще заботиться, чтоб из него вышел хороший человек. Что же ответить мне: согласна ты?» — сказал я. «Неудобно же Васе отказать, когда он просит. Сообщи, что согласна!» Оставив телеграмму на своем письменном столе, я ушел в город. При возвращении из города я был встречен восклицанием дочки: «Папочка, у Васи еще один сын родился, и Вася опять просит меня быть кумой. Иди прочитай телеграмму, она лежит в твоем кабинете на столе!» На столе в моем кабинете лежала телеграмма, полученная мною. «Выходит так, — сделав серьезный вид, сказал я. — Что же ответить мне: согласна ты или нет?» «Я уж не знаю, что делать», — смущенно ответила она. «Но должен же я и на эту телеграмму дать ответ. По-моему, не стоит отказом обижать Васю», — посоветовал я. «Тогда отвечай, что согласна... Только чтоб не так часто...» — хоть и с оговоркой, но согласилась моя дочка.
Чрез недельку мы с дочкой выехали на крестины. В Витебске к нам присоединились дядя Сеня с женой, а от Витебска рукой подать до с. Улазовичи, где священствовал мой брат: двадцать верст по железной дороге до станции Старое Село и оттуда около 15 верст на лошадях до Улазовичей. В Улазовичах мы застали тестя брата, моего бывшего благочинного и друга о. Владимира. Я совершил крещение: кумом был дядя Сеня, кумой -— моя Маруся: назвали новокрещенного Всеволодом. Маруся чувствовала себя героиней дня. В Витебске я оставил Марусю, а сам с о. Владимиром отправился в его село Топоры, чтобы два-три дня погостить в его семье.
Жена о. Владимира Матрена Дмитриевна с семьей встретили меня с распростертыми объятиями: я же не видел их более двух лет. Начались расспросы и в первую очередь о крестинах: окрестили внука, кто был кумом, кто кумой, какое дали имя. О. Владимир молчал, отвечал я: «Решительно все было хорошо. Вот только насчет имени ваш зять, по моему мнению, немножко перемудрил...» — «Как же, как назвали?» — «Да не совсем удобным именем... Павсикакием...» — «Ах, Боже мой! С ума вы сошли! Таким именем назвать несчастного мальчишку... Почему же вы не переубедили зятя?» — уже плача, обратилась ко мне Матрена Дмитриевна. «Я убеждал. Ничего не вышло. Почему-то понравилось вашему зятю это имя» — «А ты, старый, что смотрел?» — обратилась она к мужу. «Чего ж тут было смотреть: имя как имя», — спокойно ответил о. Владимир. «Павсикакий, Павсикакий! Боже
210
мой, мальчонку на всю жизнь оскандалили!» — уже заголосила Матрена Дмитриевна. Но о. Владимир не унялся: «Глупая баба! Подумаешь, внук ее не может носить такого имени! Святые носили, а он не может носить...» «Святые носили!.. Святым все сходило. а ему каково будет с таким именем? Он вам никогда не простит этого», — продолжала причитывать бедная бабушка. Мне стоило большого труда убедить ее, что ее внук не Павсикакий, а Всеволод. И смеялась же она потом.
Так в жизни и чередуются радость с горем, красивое с безобразным, серьезное со смешным. Горе дает возможность сильнее чувствовать радость: не будь безобразного, не восхищались бы так красивым; шуточное и смешное разгоняют скуку жизни, оживляют жизнь. Однако я очень отступил от нити рассказа.
Использовав свой двухнедельный отпуск, я вернулся в Петербург, чтобы начать служение в Суворовской церкви. Насколько помнится мне, первую литургию я служил 12 марта, в 4-е воскресенье Великого поста57. Церковь не вмещала народу, услышавшего о моем возвращении. Но меня особенно удивило то, что в церковь пришло много профессоров академии с начальником во главе, и все они были в парадных мундирах. Когда после отпуста по русскому обычаю я поднес крест для целования народу, начальник академии, а за ним все профессора подошли к амвону и начальник обратился ко мне с речью, в которой, восхвалив мои заслуги до войны и на войне, просил меня принять от сослуживцев по академии и от прихожан церкви крест с драгоценными украшениями. Генерал Михневич был известен как интересный, остроумный собеседник, как красноречивый профессор, своим красноречием увлекавший слушателей. Но тут он был неузнаваем: подбирал слова, не договаривал мысли, путался. Потом он сам сознавался мне, что непривычная для него церковная обстановка так смутила его, что он боялся, что не сможет сказать ни единого слова. Надо ли говорить, что такое внимание академии ко мне тем более тронуло меня, что я искренно считал его не заслуженным мною. Так началось второе мое служение в Суворовской церкви, продолжавшееся до конца апреля 1911 г. Чтобы полнее представить его, я в своей деятельности этого периода отмечу четыре стороны; церковно-ведомственную, научно-литературную, педагогическую и общественно-благотворительную. Начну с первой.
Как и до войны, я продолжал служить без дьякона и не стремился к тому, чтобы получить дьякона, так как считал, что только благоговейный, с хорошим голосом и музыкальным слухом дьякон может украшать богослужение, а дьякон кое-какой, слабый в музыкальном отношении, не умеющий выражать смысл произносимого им, отбывающий номер и не вдохновляющий молящихся, может не украшать, а портить богослужение. Совершая
211
богослужения, проповедуя, я старался, чтобы каждое мое слово достигало до слуха и до сердца богомольцев, чтобы и непривычные для них славянские слова и выражения становились понятными. Каждую воскресную и праздничную литургию я обязательно сопровождал поучением. Мои поучения не длились более 8-10 минут, но в них я всегда старался развить определенную, отвечающую дню мысль, изложив ее ясно и доказательно. Я был очень утешен, что мои поучения были понятны не только взрослым, но и детям, и что от моих проповедей никто и никогда не уходил из церкви. Я и теперь считаю, что церковная проповедь на литургиях не должна продолжаться дольше 8-10 минут, дабы не утомлялись нашим многоглаголанием богомольцы. Не количеством, а качеством своих проповедей, чуткостью в выборе тем для них мы должны привлекать своих церковных слушателей. Раскрытие и углубление христианского учения должны быть нами принимаемы во внимание, освещение разных сторон жизни верующих светом Христова учения, внедрение в их жизнь вечных начал этого учения должны служить целью всего нашего благовествования. По вечерам раз-два в неделю я беседовал с членами академического эскадрона, беседовал, не мудрствуя лукаво, а избирая доступные для их понимания житейско-христианские темы.
Число требоисправлений увеличивалось у меня с каждым днем. В Болгарии. Сербии, Греции и других восточных странах вторжение священника в чужой приход считается тяжко наказуемым преступлением. Там права приходского священника в отношении обслуживания его прихожан строго охраняются58. В Петербурге было иначе. В районе каждого прихода там имелось 10-20, а то и более бесприходных церквей: школьных, больничных, домовых в аристократических дворцах и так далее. Каждая из таких церквей имела посторонних прихожан, а священники этих церквей не отказывали в требоисправлениях всякому, кто к ним обращался. Рассказывали мне, что петербургские приходские священники, недовольные тем, что их бесприходные собратья отбивают у них доходы, жаловались на них митрополиту Антонию (Вадковскому). а тот им ответил: «Вы сами виновны в том, что ваши духовные дети обращаются не к вам. а к ним. Постарайтесь, чтобы они к вам обращались». В таком ответе митрополита проглядывало гуманнейшее отношение к совести и нуждам верующих, естественно желающих иметь своим духовным врачом, целителем их душ, судьею их совестей пастыря, ими самими избранного, которого они чтут и которому они верят. Кроме того, митрополит знал, что такое вмешательство бесприходных священников не разорит приходских пастырей, сверх меры пресыщенных, как знал и то. что одним приходским священникам без помощи бесприходных не справиться со всеми требами. Надо здесь заметить, что петербургские приходы были весьма много-
212
людны. Вот пример. Троицкий лейб-гвардейского Измайловского полка собор, причт которого состоял из трех священников, должен был обслуживать не только полк, но и огромный, с 85 тысячами населения приход. Для трех священников это было совершенно непосильной работой. Во имя духовного блага митрополит, таким образом, жертвовал буквой закона.
Ко мне обращались разные люди с разных концов города, и я никому не отказывал в требоисправлении, всеми силами стараясь служить им, а не обогащаться от них. Я не был бессребреником, но я зорко следил за собой, чтоб не стать сребролюбцем. Самыми трудными для меня днями бывали те дни, когда стекалось множество исповедников. Больше всего говеющих собиралось на Страстной неделе. Случалось, что в Великие среду и пятницу [накануне Великого четверга и Великой субботы] я кончал в церкви исповедь во 2-м часу ночи, проведя целый день в церкви, совершив не только исповедь, но и все прочие положенные в эти дни службы. Когда физические силы человека подкрепляются духовной силой, тогда он становится неутомимым.
В отношении своего храма я постоянно вспоминал слова царя Давида, сказанные пророку Нафану: «Вот я живу в доме кедровом, а ковчег Божий находится под шатром» (2 Цар. 7, 2). Каждый из нас заботится об украшении своего жилища. Я считал великим преступлением иметь храм неблагоукрашенным. Летом 1906 г. на присланные мною с войны 4500 рублей мы — я, генерал Даниловский, назначенный ктитором церкви, и староста В.П. Крутов — с разрешения начальника академии и протопресвитера произвели большие работы в церкви: обновили иконостас, устроили в церкви паркетный, а в галерее вокруг церкви из метлахской плиты пол, снаружи покрасили церковь. Наша церковка стала красавицей. Благодаря крупным жертвам В.П. Крутова и его знакомых очень скоро церковь обогатилась ценными облачениями и разными другими предметами церковной утвари. Граф Григорий Милорадович, помещик Черниговской губернии, подарил в нашу церковь драгоценную, считавшуюся чудотворною, древнюю, больших размеров (около двух аршин длины и около полутора аршин ширины), в богатой, украшенной камнями ризе Черниговскую икону Божией Матери, с незапамятного времени хранившуюся в их роде. Всякое приобретение для церкви. всякое украшение ее бесконечно радовало меня. Особенным же утешением для меня было редкое единодушие между мною, ктитором и старостой церкви, согласно завету апостола старавшихся в почтительности предупреждать друг друга (Рим. 12, 10). Да, мы трое были истинными друзьями, ни разу и ничем не огорчившими друг друга. Начальник академии видел это, ценил и, со своей стороны, помогал нам в наших заботах о церкви. То же и другие профессора. Даже старообрядец полковник Генштаба
213
профессор Баскаков пожертвовал несколько предметов в нашу церковь. Старец генерал-лейтенант А.А. Зейфарт, лютеранин, часто приходил в нашу церковь. Я несколько раз слышал от него; «Мы профессора для офицеров, а вы наш профессор». Божия милость явно не оставляла нас, христианская любовь нас объединяла. Приятное было время!
Одновременно с церковной работой я должен был участвовать и в ведомственной работе. За время войны протопресвитер
А.А. Желобовский убедился в моей работоспособности и теперь начал привлекать меня к участию в разных ведомственных комиссиях и заседаниях. Тут я скажу о своем участии в ведомственной Комиссии по пересмотру высочайше утвержденного положения о военном и морском духовенстве. Кто был виновником учреждения этой Комиссии, не знаю. Возможно, что и мои рапорты с войны, в которых я неоднократно указывал на отсталость многих параграфов высочайше утвержденного положения, натолкнули протопресвитера на мысль о необходимости пересмотреть все положение, устранив из него все устаревшее, лишнее и дополнив его назревшим, нужным. Уже тот факт, что в Комиссию по пересмотру положения были включены все четыре бывших главных священника, показывает, что пересмотр был вызван только что закончившейся войной. Председателем этой Комиссии был назначен 73-летний настоятель Адмиралтейского собора Алексей Андреевич Ставровский, кандидат богословия, питомец Санкт-Петербургской духовной академии выпуска 1861 г. Членами Комиссии, кроме четырех бывших главных священников, были назначены все члены духовного правления при протопресвитере военного и морского духовенства и несколько священников, считавшихся выдающимися среди петербургского военного и морского духовенства, в числе них священник Кавалергардского полка, профессор протоиерей Евгений Петрович Аквилонов, будущий протопресвитер военного и морского духовенства. Мое участие в этой Комиссии сыграло большую роль для дальнейшей моей службы.
Назначение протоиерея А.А. Ставровского председателем Комиссии было знаменательным. Его несомненными украшениями были его старость и вопреки его старости чрезвычайная энергия, подвижность, предприимчивость. В житейских делах это был «сын века сего» (Лк. 16, 8). Об его умении пользоваться своими правами свидетельствовало большое нажитое им богатство. По душе это был человек незлой, немстительный, по службе не только аккуратный, но и усердный, исполнительный, умевший одновременно служить и Богу, и мамоне (Мф. 6, 24). Когда в 1911 г. я был назначен протопресвитером, он принес мне большую связку своих сочинений. Тут был удачно им составленный и давший ему большую прибыль «Молитвослов», а все остальные
214
брошюры относились к военноморско-иерейским чреву и карману: о суточных, о приварочных, о дровяных и прочих в мирное и в военное время, во время похода иль плавания, на местах стоянок и в лагерях. И так далее. Его идеология как председателя Комиссии сводилась к одному: надо так составить положение, чтобы у военных и морских священников оказалось насколько возможно больше прав. Огромное большинство членов Комиссии были единомысленны с ним. Я со своим взглядом, что в первую очередь надо обстоятельно и честно определить обязанности священника, при самоотверженном исполнении которых права придут сами собою, при рассмотрении большинства пунктов положения оставался бы одиноким, если бы протоиерей Е.П. Аквилонов, внимательно прислушивавшийся к каждому моему выступлению, не поддерживал меня. Моя и профессора Аквилонова квартиры находились вблизи одна от другой: он жил в полковом доме, около церкви своего полка, я — на углу Таврической и Тверской улиц. С происходивших в квартире протоиерея Ставровского (на Мойке) заседаний мы всегда возвращались вместе и почти всегда ужинали у него. Во время этих путешествий и ужинов мы все более сходились в своих взглядах на положение нашего ведомства, на службу военных и морских священников. Как уже сказано выше, студенты академии невысоко ценили профессора Аквилонова, не прочь даже были издеваться над ним. Узнав теперь его ближе, я совершенно изменил свой взгляд на него: это был очень образованный, честный, благородный человек, ученый в настоящем смысле этого слова, но житейски неопытный, нечуждый многих странностей, делавших его иногда смешным и малоприятным. Он тоже узнал меня, понял меня и привязался ко мне. Только после его преждевременной смерти я убедился, что он очень высоко ценил меня.
Давались мне протопресвитером и другие ответственные поручения. Однажды он возил меня в Святейший Синод на миссионерское заседание под председательством Ярославского архиепископа Тихона (Беллавина), в 1917 г. ставшего Патриархом. Там я давал разъяснения по касавшимся армии и флота миссионерским вопросам.
Теперь скажу несколько слов о своей научно-литературной деятельности. Еще до войны мною было собрано довольно много материала для магистерской диссертации. Теперь я продолжил эту чрезвычайно интересовавшую и увлекавшую меня работу. Благодаря своему близкому знакомству с директором Канцелярии обер-прокурора Святейшего Синода Виктором Ивановичем Яцкевичем я получил доступ к секретным делам архива этой Канцелярии, давшим мне возможность многие раньше добытые сведения проверить, исправить, установить более правильный взгляд и на исторических лиц, и на события. Одновременно с
215
этим я продолжал изучать униатские дела Синодального Архива, перечитывать относящуюся к моей теме литературу, критически проверять «Записки» деятелей воссоединительной эпохи — митрополита Иосифа Семашко, архиепископа Василия Лужинского, архиепископа Антония Зубко и других. Я с наслаждением вспоминаю процесс этой исторической работы, когда я переносился в далекий старый мир. проникал в мысли и намерения деятелей, подмечал их достоинства и недостатки, мудрые действия одних и ревностные не по разуму других и тому подобное. Пред моим мысленным взором проходили один за другим воссоединители: талантливый и волевой, но самоуверенный и упрямый епископ Смарагд (Крыжановский): неуравновешенный, то очертя голову рвущийся вперед, то падающий духом, своими повадками польского пана смущающий совесть православных людей епископ Василий (Лужинский): умный и осторожный, всегда мудро действующий епископ Исидор (Никольский); талантливый администратор, верный сын России, пользовавшийся полученною им в иезуитской школе мудростью для разрушения возведенной иезуитами постройки, но иногда для удовлетворения своего славолюбия приписывающий себе чужие подвиги59 архиепископ Иосиф (Семашко); витебский губернатор немец Шредер, пользующийся отрядом казаков для научения Бескатовских, Городокского уезда прихожан православной вере. И так далее. И интересно, и скорбно было наблюдать, как деятели, воодушевленные одной и той же идеей, стремившиеся к одной и той же цели, не хотели понять др5гг друга, подозревали друг друга, возмущались друг другом, ссорились, враждовали и так далее. Потом это изучение характеров и типов воссоединителей белорусских униатов чрезвычайно пригодится мне, когда Волынский архиепископ Евлогий в 1914 г. на театре военных действий в Галиции начнет копировать все ошибки епископа Смарагда, а я, знавший последствия Смарагдовых ошибок, смогу, совсем не обладая пророческим даром, безошибочно предсказывать, к чему приведут Евлогиевы действия.
Великий Гете сказал: «Die Menschheit schreitet immer fort undder Mensch fleibt immer derselbe» («Человечество все идет вперед, а человек всегда остается тем же»), В истории человечество как будто только тем и занимается, что потомки постоянно повторяют ошибки предков. И одной из самых главных причин этого служит небрежное отношение к урокам истории. Если бы деятели в своих мероприятиях и начинаниях руководились историей, считались с прецедентами и их последствиями, было бы предупреждено множество ошибок, всегда ненужных, иногда роковых.
Свои архивные изыскания я настойчиво продолжал в летние месяцы в витебских архивах, не брезгуя даже маленькими и малосодержательными архивами сельских церквей. А летом 1907 г. я
216
посетил далекий Пожайский (возле г. Ковно) монастырь, до 1840 г. принадлежавший Полоцкой епархии. Архивом этого монастыря пользовался биограф митрополита Иосифа Семашко Г.Я. Киприанович. Я надеялся найти там богатый материал и для своей диссертации, а нашел жалкие обрывки деловых бумаг, сваленных в одну кучу. Я не смог найти даже некоторых писем, которыми совсем недавно пользовался Киприанович. Такова была участь большинства наших провинциальных архивов: их не охраняли или охраняли очень небрежно, предоставляя «любителям» оставлять у себя «на память» и отдельные документы, и даже целые дела, или распродавая как ненужный хлам архивные бумаги разным мелким торговцам, покупавшим их для обертки продаваемых товаров. То же надо сказать и о предметах старины. Умелые коллекционеры составляли целые музеи, скупая за гроши или получая на память древние Евангелия, кресты, иконы, рукописи и прочее. Наш север с раскольничьими и православными монастырями и церквями в особенности привлекал таких коллекционеров. Иные из них потом спекулировали, продавая приобретенные таким образом предметы старины за большие деньги, а другие, как известный московский коллекционер Остроухов, оказали большую услугу и науке, и Родине, составивши ценные музеи и спасши от гибели драгоценные остатки старины.
В 1908 г. я представил свою диссертацию на суд родной академии. Академический совет назначил рецензентами профессоров П.Н. Жуковича и Н.К. Никольского. Оба дали добрый отзыв, П.Е. Жукович — дЕ1же блестящий. Началось непривычное для меня печатание, с корректурами, с составлением указателя имен и местностей, упоминаемых в книге. Потом второе представление, уже печатной книги, в академию для вторичного прочтения ее рецензентами. Вместо оставившего академию профессора Н.К. Никольского совет назначил вторым рецензентом профессора П.С. Смирнова, расколоведа и совсем не специалиста по униатскому вопросу. Наконец, назначен день публичной защиты мною диссертации — 9 мая 1910 г.
Защита магистерских диссертаций всегда носила у нас торжественный характер. Она происходила в рекреационном академическом зале в присутствии всех профессоров, членов Святейшего Синода и многочисленной публики. Право возражать диспутанту предоставлялось не только официальным оппонентам, но и каждому желающему, диспутант должен был отвечать на возражения, доказывать правоту своих взглядов. При такой обстановке едва ли какой диспутант чувствовал себя совершенно спокойным. У меня же был особый повод к волнению.
Незадолго пред выходом в свет моей книги профессор Н.Н. Глубоковский выпустил свою объемистую книгу о Смарагде Крыжановском. Наши точки зрения на этого деятеля совершен-
217
но разошлись: профессор Н.Н. Глубоковский превознес деятельность Смарагда, а я признал, что Смарагд не понял лежавшей на нем воссоединительной задачи и наделал много крупных ошибок. Надо сказать, что милостивейший в эмиграции профессор Глубоковский в то время славился своею грубостью, резкостью и беспощадностью в споре. Состязаться с ним на диспуте мне совсем не улыбалось. А профессор Жукович предупредил меня, что профессор Глубоковский собирается оппонировать мне. «Вы не пугайтесь этого и держите себя смелее. Помните, что в своем взгляде на воссоединительную работу Смарагда Глубоковский совершенно не прав, а вы правильно поняли и оценили действия Смарагда. Если потребуется, и я помогу вам». Ободренный профессором П.Н. Жуковичем, я решил: если выступит моим противником профессор Глубоковский, буду защищаться самым решительным образом: если он разобьет меня в девяти пунктах, в том не будет ничего удивительного, что знаменитый Глубоковский разбил своего ученика Шавельского; если я разобью его и на одном пункте, это будет большой моей победой.
Беседуя со мной о Глубоковском, П.Н. Жукович коснулся и назначенного советом второго рецензента, профессора П.С. Смирнова: «Петр Семенович сделал вам одолжение, согласившись быть рецензентом вместо ушедшего от нас профессора Никольского. Имейте в виду, что он совсем не специалист по вашему вопросу, не вполне здоров и может сделать вам неудачные возражения. Вы уж не конфузьте его».
По установившемуся в академии порядку диспутант за несколько дней пред защитой лично вручал старейшим профессорам свою диссертацию. Дня за три до защиты я понес свою книгу профессору Глубоковскому. Он. по-видимому, не забыл моего экзаменационного ответа и встретил меня ласково. «Благодарю, благодарю, — сказал он, когда я вручил ему свою диссертацию. — Интересная книга. Я-то с вами не во всем согласен. У меня другой взгляд на Смарагда, который вам не понравился. Но, конечно, не может быть никаких сомнений в присуждении вам магистерской степени». У меня отлегло на душе.
Вот и диспут. Секретарь академического совета Иван Алексеевич Уберский прочитал мое Curriculum vitae, я наизусть произнес речь, как говорили, удачную. Меня воодушевляло то, что зал был переполнен и среди публики находилось несколько профессоров Академии Генштаба. Мои профессора-оппоненты более хвалили, чем опровергали меня. Профессор Глубоковский не выступал, а выступил профессор Академии Генштаба полковник Байов — историк, очень сочувственно отозвавшийся о моей диссертации. Совет академии без всяких совещаний признал мою защиту удовлетворительной и присудил мне степень магистра богословия. Раздалось мощное студенческое
218
«Многая лета...» Поздравления... Начальник Академии Генштаба с В.П. Крутовым поднесли мне от имени академии и прихожан золотой магистерский значок, который я ношу и в настоящее время.
Если бы меня спросили, какой день я считаю самым счастливым, самым радостным в своей жизни, я, не задумываясь, ответил бы: 9 мая 1910 г. Мне трудно описать свое настроение, свои чувства, с которыми я возвращался домой после диспута. Я чувствовал себя как бы другим человеком. Мои научные труды увенчались успехом, моя способность к научной работе апробирована Академической коллегией, я причислен к сонму ученых — мне открывается теперь более широкая дорога и на ученом, и на административном поприще: в духовном мире магистерская степень значила много, так как магистров было совсем мало. Вечером, по традиции, в своей небольшой квартире я угощал добрым ужином моих судей — профессоров духовной академии и моих сослуживцев — профессоров Военной академии, как и некоторых своих близких знакомых.
Профессор П.Н. Жукович представил мою книгу со своим отзывом Академии наук, и та присудила мне 1-ю Макарьевскую премию с денежной наградой в 500 рублей60. В «Трудах Киевской духовной академии» вскоре после этого была напечатана большая статья профессора Федора Ивановича Титова, знатока униатского вопроса, посвященная моей книге. Профессор Титов считал мою книгу выдающимся произведением нашей духовной литературы, а о некоторых ее страницах отзывался, что они не уступают писаниям знаменитейшего нашего историка профессора В.О. Ключевского.
В 1909 г. мой бывший семинарский учитель Петр Павлович Зубовский, занимавший большой пост в Министерстве внутренних дел и одновременно редактировавший журнал «Сельский Вестник», выходивший раз в неделю, предложил мне принять на себя ведение духовного отдела в этом журнальчике, распространявшемся главным образом в крестьянской среде. Я согласился. Оконченная магистерская работа не мешала мне уделять несколько часов для составления статьи для каждого номера журнала. Все мои статьи были посвящены раскрытию высочайшего Христова учения и приложению его в жизни. Часть их потом была издана отдельной брошюрой под заглавием «Евангелие и жизнь». Много благодарностей я получил от читателей за свои статьи.
Моя педагогическая деятельность началась в сентябре 1906 г. и развивалась в двух областях — сначала в гимназической, а потом и в академической. В конце августа 1906 г. законоучитель Императорского воспитательного общества благородных девиц (Николаевской половины Смольного института) священник
219
Иоанн Федорович Егоров предложил мне восемь уроков в этом институте. Он только что получил предложение преподавать Закон Божий детям великого князя Константина Константиновича и поэтому должен был сократить свои занятия в Смольном институте. Одновременно с этим мне были предложены уроки и в гимназии принцессы Евгении Максимилиановны Ольденбургской. Меня привлекала педагогическая работа, и я согласился принять оба предложения.
Николаевская половина Смольного института и гимназия принцессы Ольденбургской — два разных мира: первый — аристократический, второй — мир разночинцев. В первом — богатство, простор, изысканные манеры, разговоры на французском и немецком языках, выдержанный тон во всем; во второй — провинциальная простота, непринужденность, непосредственность, более семейный, чем школьный, тон во всем. Во главе института стояла начальница — княгиня Елена Александровна Ливен, одна из умнейших и влиятельнейших женщин того времени, подруга императрицы Марии Феодоровны. По букве закона над нею стояли два почетных опекуна: по учебной части — Александр Сергеевич Ермолов и по хозяйственной части — гофмейстер Де-Карьер. Но на деле княгиня Ливен управляла и институтом, и опекунами, беспрекословно ей во всем подчинявшимися. Инспектором института был величественный, обаятельнейший в обращении немец Максим Карлович Прейс, преподававший немецкий язык царствовавшему императору в бытность его наследником престола. Преподаватели разных предметов были один другого лучше. Каждый, как основной, так и параллельный, класс имел две классных дамы — «немецкую», дежурившую по понедельникам, средам и пятницам, и «французскую», дежурившую по вторникам, четвергам и субботам. Первая разговаривала с воспитанницами только по-немецки, вторая — только по-французски. Дежурная дама не оставляла своих питомиц ни на минуту, присутствуя и на всех уроках. В гимназии начальницей была Екатерина Михайловна Плотникова, маленькая плотненькая старушка, добрейшее существо, неспособное никого обидеть. Инспектором был Иван Васильевич Скворцов, питомец Московской академии, уже приближавшийся к старческому возрасту, человек добрый, мало обращавший внимания на строгость дисциплины и вообще на внешний строй гимназической жизни. Характер начальницы и инспектора отражался на всей гимназии: мне казалось, что все в гимназии шло как случалось, кое-как: случайно избирались туда преподаватели, случайно и задерживались они там. Престарелый. глухой и подслеповатый учитель математики с каждого урока возвращался в учительскую с разрисованной мелом спиной: когда он, объясняя урок, чертил на доске задачу, проказница-девчонка на его спине повторяла объяснения, так что можно было бе-
220
зошибочно определять, из какого класса возвращался этот зритель. От всего в гимназии веяло ветхостью, Сама гимназия казалась случайно уцелевшим от прежних веков пережитком. Но все ее недостатки в значительной степени искупались добротою, сердечностью ее начальницы и инспектора, по-родительски относившимся к своим питомицам.
Княгиня Е.А. Ливен при первом же моем представлении ей произвела на меня неотразимое впечатление своей величественностью, аристократической простотой и деликатностью, серьезностью своих взглядов и жизнерадостностью. За четыре года службы в институте мое первое впечатление только усилилось. Это была начальница в безусловном смысле этого слова. Ее все уважали, пред ее разумом и волей все склонялись. Ее рука всегда была в бархатной перчатке: она приказывала, улыбаясь, мягко, дружески; выговоры и внушения она делала в форме материнских добрых советов и предупреждений — как бы не случилось что-либо худшее. В каждом ее слове и движении чувствовалась и рассудочная, и моральная сила. Неудивительно, что на заседаниях институтского совета ее начальники-опекуны прислушивались к каждому ее слову и при решении каждого сколько-нибудь важного вопроса терпеливо ждали, что скажет начальница. Авторитет княгини Ливен еще более усиливался тем, что она была очень близка к вдовствующей императрице, высшей начальнице всех учебных заведений ведомства императрицы Марии. Насколько она была близка к императрице, покажет следующий случай. Точно не помню, в 1912 или в 1913 г. это было. Будучи уже протопресвитером, я получил письмо от княгини Ливен, в котором она, извиняясь, что по болезни не может сама приехать ко мне, просила меня возможно скорее навестить ее, так как она очень нуждается в моем совете. Я поспешил исполнить ее просьбу. Княжна была действительно больна и. кроме того, очень взволнована предстоящим разговором со мной. Извинившись, что обеспокоила меня, княгиня просила ответить ей: должна ли она сообщить вдовствующей императрице, что главноуправляющий ведомством нечист на руку? «А у вас имеются несомненные доказательства этого?» — спросил я. «Совершенно точные, документальные», —ответила княгиня. «Тогда ваш долг — осведомить об этом императрицу. Если у нас и министры начнут заниматься хищничеством, то до чего же мы можем докатиться?» — ответил я. На следующий день княгиня была у императрицы, а на третий день был назначен новый главноуправляющий.
Когда я представлялся почетному опекуну Ермолову, он спросил меня: «Вы в какой же гимназии до этого времени преподавали?» И ему очень не понравилось, что я впервые буду преподавать в среднем учебном заведении. «Как же вы преподавать будете, если раньше не преподавали?» — спросил он. Я ответил ему, что каждый преподаватель когда-нибудь начинает.
221
Преподавание в институте и увлекало, и удовлетворяло меня: обстановка прекрасная, начальство приятное, ученицы воспитанные, внимательные, почтительные. На первых порах несколько смущало меня обязательное присутствие и на моих уроках классной дамы, следившей не только за ученицами, но и за каждым словом учителя. Но потом я привык к этому, вернее перестал обращать внимание на присутствие классной дамы. Был всего один случай столкновения — и то молчаливого — с классной дамой. Объясняя в 5-м классе вторую половину 4-й заповеди Закона Божия: «Шесть дней делай и сотвориши в них вся дела твоя», я коснулся вопроса о труде. «У нас, — разъяснял я, — совершенно неправильно различают труд белый и труд черный, под первым разумея умственный, а под вторым всякий ручной, физический труд, причем к первому относятся с почтением, а ко второму — с презрением. Между тем по христианскому учению всякий честный труд, будет ли он умственным или физическим, заслуживает уважения. Иисус Христос занимался плотничеством. апостол Павел делал палатки. Надо по-иному различать труд: труд полезный и честный — его надо считать благородным и почтенным, труд вредный и бесчестный — он всегда заслуживает отвращения, кто бы и как бы им ни занимался». В классе в это время сидела пожилая и совсем незлая классная дама — Толстая. Ей мои рассуждения не понравились. Сначала она строго посмотрела на меня, а после того, как я не обратил внимания на ее взгляд, нервно вскочила со стула и выбежала из класса. Это она побежала жаловаться начальнице. Но княгиня Ливен ни единым словом не обмолвилась мне об этом. Тогда мои суждения не одной Толстой могли показаться революционно-преступными. А теперь вот все смолянки, оказавшись в эмиграции, не брезгуют черным трудом и не считают, что он позорит их.
Не ограничиваясь преподаванием уроков в классах, я почти во все воскресные и праздничные дни часам к семи вечера приходил то в один, то в другой класс и там вел со своими ученицами беседы на разные житейские темы. Я садился на стул, а они усаживались на полу около меня. После беседы я обыкновенно ужинал с ними. Мои беседы очень нравились моим ученицам. Начальница и классное дамы благосклонно относились к ним, и классные дамы даже не присутствовали на них.
В 1910 г. я отказался от уроков в Смольном институте по двум причинам: во-первых, я получил лекции в Санкт-Петербургском филологическом институте, а во-вторых, новый штатный законоучитель священник Василий Константинович Серебренников, ничем, кроме института, не занятый, мог обходиться без моей помощи.
В начале мая 1910 г. скончался одряхлевший протопресвитер А.А. Желобовский. На его место был назначен протоирей
222
Е.П. Аквилонов. По внешнему виду атлет — высокого роста, плотного сложения, широкоплечий, с громовым голосом, он мог производить впечатление человека с несокрушимым здоровьем. На самом же деле страшный недуг подтачивал его. За два месяца пред его назначением известный петербургский хирург Карл Антонович Вальтер удалил сильно безобразившую его лицо саркому. Лет десять перед тем молодая жена Аквилонова скончалась от саркомы.
Отношение протоиерея Е.П. Аквилонова ко мне после назначения его протопресвитером не изменилось. Не иначе как по его указанию депутация Кавалергардского полка просила меня перейти на службу в их полк, прельщая меня тем, что место настоятеля церкви их полка является этапом к протопресвитерству: оба протопресвитера — и Желобовский, и Аквилонов — вышли из настоятелей их церкви. Я ответил депутации, что совесть моя не позволяет мне изменить Суворовской церкви, а если же будет на то воля Божия, чтобы я стал когда-либо протопресвитером, то и Суворовская церковь может послужить этапом к протопресвитерству.
В июне 1910 г. протопресвитер Е.П. Аквилонов предложил мне место нештатного члена Духовного правления при протопресвитере военного и морского духовенства. «К сожалению, — сказал он, — штатные места членов правления заняты. Удовлетворитесь этим. Мне нужно, чтобы вы были поближе ко мне. А быть штатным или нештатным — это не имеет значения. Они во всем равны». Я согласился.
Вскоре после этого начальник канцелярии Духовного правления, несомненно, с ведома протопресвитера, спросил меня, соглашусь ли я занять место настоятеля Троицкого лейб-гвардейского Измайловского полка собора. Это место могло прельщать меня: обширное поле работы, огромный, требовавший больших забот храм, прекрасная готовая квартира, наконец, настоятельское место в столичном соборе, сверх меры материально обеспечивавшее меня. Но меня такие крепкие духовные узы связывали с Суворовскою церковью и Военной академией, что я и на это предложение ответил отказом.
В конце августа того же года протопресвитер Аквилонов обратился ко мне с новым предложением: занять его место преподавателя богословия в Императорском историко-филологическом институте, от которого он, по своему новому положению, должен был отказаться. Предложение это было очень заманчивым: место профессорское, жалованье — за две лекции в неделю 2000 рублей в год. Но предложение было слишком неожиданным, я считал себя неподготовленным к чтению лекций и заявил протопресвитеру, что не могу принять этого почетного и лестного предложения, так как не считаю себя достаточно сильным, что-
223
бы оправдать его рекомендацию. «Тогда вот что! — сказал мой покровитель. — Вот вам бумага и перо! Садитесь и пишите прошение на имя нашего общего друга директора института академика Василия Васильевича Латышева о предоставлении вам лекций по богословию в институте! Я лучше вас знаю, достаточно ли вы сильны для этого дела. Завтра же лично передайте прошение Латышеву!» Мне пришлось подчиниться.
Академик, большой знаток греческого языка и греческой литературы В.В. Латышев был моим добрым знакомым. Ласково встретив меня и приняв мое прошение — это было 29 августа, — он сообщил мне, что на богословское место в его институте просятся пять магистров, что для него лично Самым желательным являюсь я, но что окончательный выбор зависит не от него, а от профессорской коллегии института, которая 31 августа произведет выбор. Я ушел от Латышева, молясь в душе, чтоб Господь избавил меня от намеченной мне моим начальником участи.
1 сентября пред обедом я получил телеграмму: «Поздравляю с избранием. Прошу начать чтение лекций 3 сентября. Латышев». Холодный пот покрыл мое тело. Когда я, вспоминая охватившее тогда меня настроение, пытаюсь найти нечто другое подобное в моей жизни, то мне вспоминается жуть, пережитая мною в ночь на 1 мая 1904 г. в железнодорожной опочивальне на ст. Ташичао. Совершенно разные причины и разные ощущения, но жуть, произведенная ими, приблизительно сходная. Моя неготовность к чтению лекций приводила меня в ужас. Я тотчас отправился к В.В. Латышеву, чтобы поблагодарить его за назначение — этого требовал долг — и просить у него отсрочки. Он разрешил мне через две недели начать свою ответственную службу.
Начавшийся учебный год был самым трудным во всей моей жизни. При множестве других занятий еженедельно приготовлять две лекции — это требовало от меня неимоверного напряжения и усидчивости. Большинство моих слушателей были окончившими курс духовных семинарий, следовательно, достаточно подготовленными к слушанию серьезных богословских лекций. И я на каждую лекцию шел с замиранием сердца. Только в эмиграции от одного из своих институтских слушателей, Ивана Федоровича Абрамова, я узнал, что студенты института были довольны моими лекциями.
Когда я поблагодарил протопресвитера за состоявшееся назначение, в котором было большое его участие, и при этом заявил, что новая моя должность будет мешать мне аккуратно исполнять обязанности члена Духовного правления, так как совпадают часы заседаний правления и моих лекций, он утешил меня, что это не заслуживает внимания. Каково же было мое удивление, когда после его кончины, разбирая его бумаги, я в его записной книжке нашел записи решительно всех моих опозда-
224
ний на заседания правления, когда на 20, когда на 25 минут. Оригинальный человек был о. Евгений Петрович!
Моя общественно-благотворительная деятельность проявлялась в моем участии в двух организациях: в 10-м столичном Попечительстве о бедных и в Скобелевском комитете для оказания помощи раненым и увечным воинам.
Председателем 10-го отдела столичного Попечительства о бедных был гофмейстер Борис Михайлович Якунчиков. женатый на княжне Варваре Александровне Ширинской-Шахматовой, служивший обер-секретарем в Канцелярии Государственного Совета, бездетный, религиозный, добрый и очень богатый человек. живший в собственном особняке на Кирочной улице, напротив Мариинского института, вблизи от Суворовской церкви. На членах правления нашего отдела, кроме участия в заседаниях. обсуждения нужд и распределения пособий, еще лежало обследование нужд просителей, проверка их прошений и изложенных там обстоятельств. Последнее являлось не особенно приятной, но крайне интересной работой, дававшей возможность знакомиться с бытом столичной бедноты, с уловками столичного босячества, чрезвычайно изобретательного в выпрашивании подачек, в обманах добродушных благотворителей, в инсценировании своих бед и несчастий. Обследуя прошения, я постоянно наталкивался то на трогательные примеры смиренного терпения и незлобия при самой ужасающей нужде и нищете, то самого нахального жульничества, тунеядства, особого ухарства в выкачивании монет из карманов милосердных россиян. Приведу несколько примеров.
Мне поручено обследовать степень нужды супругов X, подавших прошение о помощи. Они живут на Тверской улице почти рядом со старообрядческой церковью, занимая маленькую сырую подвальную комнатку. Оба старенькие, одетые бедненько, но чисто. Чистенько и в их убогой комнатке. В восточном углу иконостасец, пред которым круглые сутки горит лампадка. А у самих не хватает постного масла, чтобы подправить свою нищенскую еду. Живут на гроши, выручаемые от продажи щеток, делаемых ими. Живут впроголодь, но утешают себя тем, что другим живется еще хуже. Они удивлены, что от них поступило прошение, которого они не подавали. «Это, наверное, написал и подал наш знакомый П. Хороший человек, а как некрасиво поступил», — оправдывалась старушка. Когда дня через три я принес им пособие, они сначала отказывались принять его, «потому что есть более бедные», а потом со слезами благодарили меня.
А вот иного рода экземпляры. Суворовскому, Литейному и Невскому проспектам хорошо известен был «несчастный» Ванька безногий, сновавший по этим улицам. Он передвигался, сидя на низенькой, специально для него устроенной, на маленьких коле-
225
сиках платформе, поджав под себя ноги и упираясь деревяшками. Все сочувствовали этому несчастному, по лицу и туловищу здоровеннейшему мужчине. Наше попечительство ежемесячно выдавало ему пособие. Однажды, идучи в церковь, я увидел, что Ванькина тележка у самых академических ворот попала в выбоину, из которой он не может выбраться, и поспешил к нему на помощь. Когда я нагнулся к нему, на меня пахнуло сильнейшим спиртным перегаром. Ванька мой еще не отрезвел после вчерашней попойки, а был уже 10-й час утра. На первом же заседании попечительства я доложил об этом, после чего было поручено молодому и энергичному члену правления произвести самое тщательное расследование о Ваньке. Расследование установило интересные факты. Ванька каждый день возвращался в свою квартиру (№70 или 72 на Суворовском проспекте) вечером с хорошей добычей, собрав за день не менее трех рублей, а чаще гораздо больше. К его возвращению собирались его знакомые обоего пола, и начинался пир с обильной закуской, возлиянием и танцами. Ванька переставал быть безногим и лихо отплясывал русскую, казачка и другие танцы. Пир продолжался за полночь, а утром Ванька опять отправлялся на добычу. Попечительство прекратило помощь Ваньке, а он, опасаясь иных последствий расследования, переселился в отдаленный район.
Мне было поручено произвести расследование о материальном положении «семейного, безработного и больного» В., жившего на той же Тверской улице. Я поспешил отыскать его квартиру. Чердачное убогое помещение. Он благообразный, очень худой, ни кровинки в лице, чрезвычайно убого одетый. Она миловидная истощенная женщина лет 25. Двое миленьких, тоже истощенных деток. Он объяснил мне, что проболел шесть месяцев и был уволен со службы, хоть и считался очень хорошим мастером, теперь его приняли бы на службу, но у него нет ни одежды, ни обуви. Жена, потупив глаза, молчала. Сознаюсь, что и он произвел на меня очень хорошее впечатление. В тот же день о своем расследовании я доложил Б.М. Якунчикову. Он пообещал из собственного гардероба одеть и обуть несчастного человека, о котором я производил расследование. На следующий день я получил от Якунчикова большой узел, в котором находились совсем новенькие пальто, костюм, нижнее белье и ботинки. Я немедленно отослал узел нашему бедняку, а дня через три пошел осведомиться, поступил ли он на службу. Самого В. не оказалось дома. Увидев меня, жена его заплакала: «Батюшка! Он обманывает вас, — обратилась она ко мне. — Он не был болен. Уволили его со службы за леность и картежную игру. Все проигрывает. Ваши вещи уже проданы и, наверное, проиграны — со вчерашнего дня его нет дома. Дети сидят без хлеба, а ему хоть бы что. Несчастные мы!» Попечительство помогло несчастной женщине.
226
Каждый день можно было видеть стоящего с протянутой рукой на углу Инженерной и Садовой улиц благообразного старичка, низко кланявшегося проходящим. Сердобольные русские люди щедро наделяли его. Он тоже просил попечительство о помощи. Расследование установило, что этот «беднячок» на Малой Охте имел два собственных каменных дома и в одном из них собственный же ренсковой погреб. Взрослые приличные сыновья умоляли его бросить свое ремесло. Но оно стало для него спортом, от которого он не мог отвыкнуть.
Да! Трудное это благотворительное дело. К нищете и горю очень часто присосеживаются ложь, обман, жадность и всякая фальшь, и требуются большие внимательность и проникновенность, чтобы отличать истину от лжи, действительную нужду от страсти к наживе. И все же я с особым удовлетворением вспоминаю о своей работе в 10-м столичном Попечительстве, которым было утерто много горючих слез.
Гораздо серьезнее было мое участие в работах Скобелевского комитета помощи увечным и раненым воинам. Председательницей этого комитета состояла родная сестра генерала М.Д. Скобелева — княгиня Надежда Дмитриевна Белосельская-Белозерская. Фактически же возглавлял комитет товарищ председательницы — начальник Академии Генштаба генерал-лейтенант Дмитрий Григорьевич Щербачев, в конце 1906 г. заменивший генерала Михневича, назначенного начальником 24-й пехотной дивизии61.
Генерал Генштаба Д.Г. Щербачев не был мужем науки. Это был строевой начальник, хороший администратор и обаятельный человек, всегда благодушный, открытый, приветливый, ко всякому внимательный и отзывчивый. В его лице Скобелевский комитет нашел энергичного и талантливого руководителя. Я в Скобелевском комитете до 1909 г. не принимал участия. В этом же году генерал Щербачев сообщил мне, что Скобелевский комитет избрал меня своим членом. По тому времени, этим было оказано мне большое внимание. Когда я сказал генералу, что такая честь не заслужена мною, он ответил: «Вы сумеете заслужить».
Деятельность Скобелевского комитета состояла в том, что разными путями собирались членские взносы по 25 рублей в год и собранные деньги раздавались разным пострадавшим на войне воинам. Беседуя однажды с генералом Щербачевым, я сказал ему, что такого рода деятельность я считаю недостаточной и малополезной: 10-20 рублей ненадолго могут облегчить несчастную участь воина, которому надо так помочь, чтобы он прочно стал на собственные ноги. «Что же вы сделали бы?» — спросил генерал Щербачев. «Большинство наших воинов — безземельные или малоземельные, их надо наделить землею и помочь им обзавестись всем необходимым для хозяйства. Для неспособных к
227
сельскому хозяйству надо устраивать инвалидные дома с разными мастерскими, в которых эти воины могли бы зарабатывать себе кусок хлеба», — ответил я. «Легко это сказать; наделять землею. А где же взять землю?» — возразил генерал Щербачев. «А мало ль у нас на Руси помещиков, которые без всякого ущерба для своего благосостояния могли бы пожертвовать для этой цели по 200, 300, 500 и даже по тысяче десятин? Взять, к примеру, зятя нашей председательницы князя Кочубея. Что стоило бы ему отрезать хороший кусочек от своей Диканьки?» — ответил я. «Надейтесь! Если б вы знали, какого труда мне всякий раз стоит выуживать у него членский взнос — 25 рублей. А вы хотите, чтоб он пожертвовал сотню-две десятин земли. Мало я надеюсь и на других помещиков. Попробуйте-ка получить от кого-либо!» — ответил генерал Щербачев.
Летом 1910 г. я более недели провел в местечке Паричах Бобруйского уезда Минской губернии у своего сродника Семена Александровича Гнедовского, в то время состоявшего инспектором Паричского женского епархиального училища. Там я познакомился с богатейшей паричской помещицей, уже пожилой и. насколько помню, бездетной женщиной. В ее имении было около 60 тысяч десятин земли. Все местечко стояло на ее земле. Я в беседе с нею завел речь о Скобелевском комитете, о его высокопатриотической работе, о его плане обеспечивать пострадавших на войне воинов не только денежными пособиями, но и земельными наделами. о надежде комитета, что русские помещики откликнутся на его призыв и отделят от своих больших имений кусочки земли для жертвовавших своей жизнью воинов и так далее. Своей речью я разжалобил помещицу. «А сколько вы хотели бы получить от меня земли для комитета?» — спросила она. «Комитет был бы очень благодарен вам. если бы вы подарили ему 100-150 десятин», — ответил я. «Хорошо! Скажите комитету, что я даю 150 десятин земли», — сказала она. «Маху дал! Она дала бы и 500 десятин, если б я назвал такую цифру», — подумал я.
Генерал Щербачев был в восторге, когда я. вернувшись в Петербург, сообщил ему о паричской жертве. Ему в мое отсутствие также удалось выпросить два участка земли, один в 15, а другой в 20 десятин. Таким образом было положено начало земельному фонду Скобелевского комитета. В скором времени мне удалось гораздо большее.
В начале сентября 1910г. учительница французского языка в гимназии принцессы Ольденбургской обратилась ко мне со следующей просьбой. Ее родственница, очень богатая помещица Симбирской губернии Варвара Александровна Веретенникова, желает пожертвовать свое имение в Симбирской губернии в 1350 десятин земли со всем живым и мертвым инвентарем на какое-либо доброе дело. Монахи соседнего монастыря убеждают ее
228
отдать имение монастырю. Веретенникова — очень религиозная женщина: вся ее комната уставлена иконами: она не прочь пожертвовать свое имение монастырю, но ей хочется узнать мое мнение по этому вопросу. Я обещал дать ответ чрез два-три дня.
В назначенный день опять явилась ко мне учительница. Я представил ей все доводы в пользу того, что В.А. Веретенникова должна отдать свое имение только Скобелевскому комитету. Монастыри наши не умеют пользоваться как следует имеющимися у них богатствами. Если, получив Веретенниковское имение. монахи того монастыря начнут питаться не простой рыбой, а осетриной, стерлядью и прочими дорогими рыбами, от этого не будет пользы ни для души Веретенниковой, ни для Родины. Скобелевский же комитет делает святое дело: он печется о тех сирых героях, которые приняли раны и увечья, потеряли способность к труду, защищая Родину, а следовательно, и каждого из нас. Долг каждого гражданина своей Родины — заботиться об этих героях. И В.А. Веретенникова сделает святое дело, пожертвовав свое имение для обеспечения наших страдальцев. В заключение я спросил: пожертвование Веретенниковой имения не нарушит ли прав каких-либо ее родственников? Моя собеседница ответила, что у Варвары Александровны имеется только два наследника: дочь, уже обеспеченная ею, и брат, служащий в Петербурге маленьким чиновником, который ничего не имеет против пожертвования этого имения. Мои доводы очень понравились собеседнице, и она обещала мне передать все Веретенниковой и о впечатлении, произведенном на нее, тотчас известить меня.
На следующий день я получил ответ: В.А. Веретенниковой очень понравился мой совет. В ночь пред сообщением ей моих соображений она видела во сне святого Иоанна Воина, который сказал ей: «У тебя нет моей иконы, ты должна приобрести ее». Веретенникова увидела в этом указание, что она именно воинам должна послужить своим имением: теперь она желает познакомиться и лично побеседовать со мной. На следующий день я навестил Веретенникову.
В.А. Веретенникова явно принадлежала к числу тех женщин, которые в большей или меньшей степени страдают истерией на религиозной почве. Их у нас называют свечкодуйками, кликушами и иными странными именами. Они набожны, усердно посещают церковные службы, непременно имеют своих кумиров в духовном мире, чаще всего в архиерейском сане, верят снам и всяким приметам: они жертвенны и фанатичны, мелочны и обрядоверны. Беседуя с Веретенниковой, я заметил, что она, с ног до головы оглядывая, изучает меня. Улыбка ни разу не появилась на ее лице, она более походила на мумию, чем на живого человека. Больше она говорила о снах, об иконах, чем о нашем деле. Но все же обмолвилась, что мой совет ей очень понравился и святой
229
Иоанн Воин одобрил его. Принципиально она согласна отдать свое имение Скобелевскому комитету, но все же хочет предварительно ближе познакомиться с деятельностью этого комитета. На этом закончился наш разговор. От учительницы я потом узнал, что и я, и мои рассуждения Веретенниковой понравились.
Доселе я не сообщал генералу Щербачеву о своих переговорах, теперь же доложил ему. «Вы, вероятно, во сне все это видели», — сказал, улыбнувшись, он. «По совести сказать, и сам я плохо верю, что Скобелевский комитет может получить такое богатство. Но я должен был доложить вам о том, что может сбыться. Пока пусть будет это между нами, чтобы, если Веретенникова раздумает, не смеялись над нами», — сказал я. Так мы и хранили эту тайну, скрывая ее даже от председательницы комитета.
Веретенникова несколько раз уезжала в свое имение и опять возвращалась в Петербург. Возвратившись, она каждый раз встречалась и беседовала со мною, от обещания отдать имение комитету не отказывалась, но передачу все оттягивала. А генерал Щербачев при каждой встрече со мной спрашивал: как обстоит дело с имением? Мне наконец надоела такая медлительность, и я своей горячностью чуть было не провалил дело. В январе 1911 г. у меня в разговоре с Веретенниковой вырвалась неосторожная фраза: «Довольно, Варвара Александровна, водить нас за нос! Если вы не хотите подарить комитету свое имение, скажите нам прямо! А то над нами начинают смеяться». Старуха обиделась, увидев в моей фразе некоторое насилие над нею. Когда я рассказал об этом генералу Щербачеву. тот сразу смекнул, в чем дело, «туг, несомненно, — сказал он, — крутит ее брат, ему хочется сорвать с нас что-нибудь. Придется дать. Вам теперь делать там нечего, вы главное сделали. Теперь надо напустить на жертвовательницу секретаря нашего комитета капитана Левошко. Он сумеет поладить и с нею, и с ее братом». Я познакомил капитана Левошко с Веретенниковой и сам после этого отстранился от дела.
30 марта 1911 г. В.А. Веретенникова совершила купчую крепость на передачу Скобелевскому комитету ее симбирского имения со всем его инвентарем. Ее и меня Скобелевский комитет провозгласил своими почетными членами. 30 марта этого же года я был представлен на должность протопресвитера военного и морского духовенства. Это было как бы наградой за мою заботу о наших сирых героях. По-земному, эти два события не стояли ни в какой связи. Но ведь кроме видимых связей есть невидимые, не замечаемые и не постигаемые нами...
Теперь возвращусь к семейным переживаниям послевоенного времени. Ежегодно по окончании учебных занятий в академии в Суворовской церкви прекращались богослужения, и я получал отпуск до 14 августа, после чего уезжал на родину, в г. Витебск. В 1906 г. я с особым удовольствием отправился в родные края.
230
чтобы там соединить приятное с полезным: увидеть родные места и родные лица и позаниматься в витебских архивах. Пробыв некоторое время в Витебске у «дяди Сени», я отправился в село Верховье Велижского уезда, чтобы навестить своего отца, служившего псаломщиком в этом селе. Крохотное, из пяти или шести домиков, с. Верховье было расположено на правом, высоком берегу реки Западной Двины, в 60 верстах от г. Витебска, в 20 — от Велижа. Сообщение между ним и этими городами пароходное. Отца я с 1903 г. не видел.
Отец встретил меня с чрезвычайной радостью. Мой приезд был не просто приездом сына: по его понятию, я — петербургский протоиерей, георгиевский кавалер — был большим духовным лицом, пред которым стушевывался его начальник, настоятель Верховской церкви. Здороваясь со мной, он не позволил мне поцеловать его руку. Мое прибытие ободрило, воодушевило его. так как перед моим приездом его постигли большие служебные неприятности по поводу неладов со священником.
Священником села Верховья был тогда Николай Осипович Хруцкий, на три класса младший меня по Витебской духовной семинарии, человек незлой, даже, можно сказать, добрый, но в высшей степени беспорядочный и оригинальный, даже дикий. Его любимыми развлечениями и — смешно сказать — занятиями были бешеная верховая езда и речной спорт. То сняв подрясник. в одной рубашке, он верхом на лошади бешено скакал по полю. то в устроенной им самим, двигавшейся при помощи колеса лодке он странствовал по реке Двине, встречая и обгоняя пароходы. К этим двум его увлечениям присоединялось третье: он не был алкоголиком, но не умел соблюдать меру в употреблении хмельного пития.
Отношения между о. Хруцким и моим отцом были весьма странными: то они трогательно дружили, то скандально ссорились. Мой приезд совпал с самым острым периодом их ссоры, в которую вмешалась даже консистория, назначившая расследование. Я хорошо знал о. Хруцкого с дикостью его нрава, но и отца я не мог считать во всем правым. Совсем не надеясь, что можно установить прочный мир между ними, я, однако, попытался прежде всего смягчить гнев отца, но встретил тут решительное противодействие. «Говоришь примириться. Разве можно с ним примириться? Попробовал бы ты послужить с ним! Когда мы не в ссоре, он каждое утро заглядывает ко мне. Не успеет двери открыть, как уже кричит: «Иван Иванович! Налей-ка рюмку водки!» Не нальешь — выругается. А чтоб меня когда-либо угостил — этого никогда не бывает. А в поминальные дни... С каждого поминанья нам остается булка хлеба, и собирается таким образом по сто и более хлебов. Ты же знаешь, что мне полагается четвертая часть. Что же он делает? Разложит хлебы на четыре части и все
231
худшие соберет в одну и эту худшую оставит мне...» «Стоит ли из-за таких пустяков заводить такую ссору? Я вознагражу вас и за хлебы, и за выпитые о. Хруцким рюмки». — сказал я. Отец обиделся: «Ученый ты человек, а не хочешь понять, что дело тут не в хлебах и не в рюмках... А в правде... Не переношу неправды, не могу мириться с нею... Кто не живет по правде, тот для меня не человек...» «Все же он священник, ваш начальник, которому вы обязаны оказывать должное почтение», — продолжал я совестить отца. «Священник... начальник... почтение ему оказывать... Известное дело: поп за попа тянет!» — возмутился отец. Я больше не касался этого вопроса.
В Витебске мне пришлось разрешать более острый и деликатный вопрос. Еще в марте я заметил, что моя дочь воспитывается не в моем духе. И «дядя Сеня», и его жена Мария Ипатьевна души не чаяли в ней. Моя Маруся, или, как они звали ее, Машурка, стала кумиром этой семьи, которому все обязаны были служить. Машурке ни в чем не отказывалось, все разрешалось: приглашавшиеся к ней дети должны были угождать ей. исполнять все ее прихоти. Все это очень обеспокоивало меня. Я страшился мысли, что при таком воспитании моя дочь станет эгоисткой, привыкшей, чтобы ей служили, и не желающей служить другим. Мои опасения подтвердила мать дяди Сени Анна Осиповна.
Вдова священника Анна Осиповна Гнедовская, семидесятилетняя. но физически чрезвычайно здоровая старуха, обращала на себя внимание. Очень плотная, всегда неряшливая, любившая сытно-жирно и сильно поесть, вдоволь поспать, жила на полном иждивении своего сына — дяди Сени. Единственными ее занятиями были раскладывание пасьянсов, чтение сердцещипательных романов и игра в винт. Ради игры в винт она готова была жертвовать всеми прочими своими привязанностями, не исключая сна и еды. Ела Анна Осиповна некрасиво, причмокивая: руками разрывала вареное мясо, отчего руки ее всегда лоснились от остававшегося на них жира. Говорила Анна Осиповна по-простонародному, выражалась очень красочно и метко — в наблюдательности и уме нельзя было отказать ей. Однажды она обратилась ко мне: «Давно собиралась я поговорить с тобой о Машурке. Ты уж не обижайся на меня, старуху, если я скажу тебе что-либо неприятное. Видишь ли ты, что Машурку воспитывают совсем не так, как надо? Я же знаю тебя и твои взгляды: ты хочешь жить не для себя только, но и для других. А дочку твою воспитывают эгоисткой: все для Машурки, все должны служить ей. А она — девочка умная — поняла это и начинает злоупотреблять своим положением. Присмотрись сам и убедишься, что воспитание твоей дочки идет по опасному пути, их дурацкая любовь непременно изуродует ее». И так далее. Бонна-француженка приблизительно то же, только осторожнее высказала мне.
232
Я чрезвычайно ценил все сделанное моими родственниками для моей дочки, видел их необыкновенную любовь и привязанность к ней, понимал, что отнять ее у них значило безгранично огорчить их. Я начал осторожно подготовлять их. высказывая, что мне хотелось бы, чтобы моя дочка получила воспитание в одном из петербургских институтов, что это не лишило бы их общения с нею: каникулы она проводила бы у них и они могли бы от времени до времени посещать столицу, что для них не было бы лишним и скучным. Умный дядя Сеня соглашался с моими доводами, но видно было, что он и его жена чрезвычайно тяжело переживают предстоящую разлуку.
В августе дочка уехала со мной в Петербург. Там я определил ее в Мариинский институт как в самый близкий к моей квартире. Через год у меня явилось желание перевести ее в Смольный институт, где я преподавал Закон Божий. Я высказал свое желание начальнице княгине Ливен. «Батюшка! — ответила она. — Вы знаете, с каким уважением я отношусь к вам, и должны поверить, что мне очень приятно было бы исполнить вашу просьбу. Но... устав нашего института не позволяет мне исполнить ее: по уставу в наш институт принимаются дети штатских отцов не ниже чина действительного статского советника и военных — не ниже полковника, командира отдельной части. Вы не подходите ни под ту, ни под иную категорию». «Нельзя так нельзя, — сказал я. — Меня только одно смущает: я могу учительствовать в вашем институте, а дочка моя не может учиться в нем. Немножко странно это». «Хотите, — поправилась княгиня, — я попрошу императрицу Марию Феодоровну? Она, наверное, разрешит сделать для вас исключение». Но я отказался от всяких исключений.
Осенью в 20-х числах ноября я получил телеграмму, извещавшую меня о смерти отца. Старик умер в Витебской городской больнице. До последней минуты оставался в полном сознании. За несколько минут до смерти завещал брату моему Василию, не отходившему от его постели: «Вы же хорошенько похороните меня. После похорон обязательно закусочку устройте!» Я немедленно выехал в Витебск. Похоронили очень торжественно и, конечно, исполнили предсмертное желание почившего.
Как я сказал выше, после смерти о. А.А. Желобовского в начале мая 1910 г. на должность протопресвитера военного и морского духовенства был назначен протоиерей профессор Е.П. Аквилонов. Хирург К.А. Вальтер за два месяца пред его назначением так удачно оперировал его, что от безобразившей его лицо огромной опухоли не осталось и следа. Но болезнь продолжала делать свое дело. Скоро на лице и на голове появилась опухоль, с каждым днем увеличивавшаяся. Все принимавшиеся лучшими врачами столицы меры оказывались бесполезными. Несчастный больной перешел на знахарские средства. Кто-то посоветовал ему пить
233
как можно больше лимонного соку, постепенно увеличивая порцию. Он дошел до 35 лимонов в день. Помощи и лимонный сок не оказывал. Опухоль все росла: левая щека все больше вздувалась и синела, на правой верхней части головы вырос большой рог, на котором шапка, как на колышке, сидела. Когда мне случалось, что в течение недели я не видел больного, я с ужасом замечал происшедшую за эти семь дней перемену в нем. Ужас был в том, что он понимал свое положение, свою обреченность, чувствовал, что его могучий организм с каждым днем слабеет, физические силы сдают, и бросался на все, что казалось могущим спасти его. Кто-то сказал ему, что в г. Козлове Тамбовской губернии есть какой-то «чудотворец», при помощи каких-то компрессов и припарок исцеляющий больных раком и саркомой. Протопресвитер Аквилонов бросился туда. На Николаевском вокзале собралось масса провожающих. Это было в половине марта 1911 г. С того времени прошло 37 лет, а у меня и сейчас стоит пред глазами страшная картина этих проводов. Вот на перроне вокзала появилась огромная фигура протопресвитера. Он идет бодро, даже улыбается, старается каждому сказать что-либо ласковое. Но вид его ужасен: левая щека синяя, шапка не на голове, а над головой: мальчишки пальцами указывают на него и смеются: у провожающих грустный вид, хоть и стараются они утешать отъезжающего: все понимают, что сочтены дни военного протопресвитера. Раздался третий звонок, запыхтел паровоз, тронулся поезд. Расходясь, провожавшие делились думами, и некоторые убежденно высказывались, что не увидеть нам больше живым своего протопресвитера.
Жизнь идет своим порядком: одни уходят в иной мир, другие пользуются случаем, чтоб лучше устроиться в этом мире. «Мертвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий», — этими словами не надо вдохновлять людей: какими бы возвышенными идеями ни вдохновляли живущих, они не перестанут стремиться к пользованию жизнью, к лучшему устройству в ней. Когда для всех стало ясно безнадежное положение протопресвитера Е.П. Аквилонова, к его должности потянулось много рук. Кандидатами выступили: протоиерей С.А. Голубев, до Русско-японской войны бывший председателем Духовного правления, на войне — главным священником, а в данный момент — настоятелем первого в ведомстве собора Преображенского всей гвардии, украшенный митрой и орденом Владимира 3-й степени: председатель Духовного правления, настоятель Сергиевского всей артиллерии собора, магистр богословия Иоанн Васильевич Морев: 76-летний настоятель Адмиралтейского Санкт-Петербургского собора Алексей Андреевич Ставровский, с митрой, орденом Владимира 2-й степени, ставший священником в 1862 г., когда меня и на свете еще не было, и протоиереем в 1875 г., когда я еще
234
был ребенком. Это были ведомственные кандидаты. Но были еще и сторонние. Известный протоиерей Иоанн Восторгов домогался этого места. Наверное, были и другие. Каждый из этих кандидатов имел своих покровителей, сильных мира сего. Я не упомянул еще о сильном претенденте на протопресвитерское место епископе Владимире Путяте, бывшем преображенце, затем военном юристе, наконец, духовном богослове. Ему протежировали императрица Мария Феодоровна и великий князь Константин Константинович. Для всех место протопресвитера военного и морского духовенства казалось завидно-привлекательным. Оно и было в действительности таким.
В табели чинов Российской империи протопресвитер военного и морского духовенства приравнивался в духовном мире — к архиепископу. в военном — к генерал-лейтенанту. Фактически он был влиятельнее всякого архиепископа, так как лишь отчасти был подчинен Святейшему Синоду, непосредственно же — государю императору: в то время как архиепископы и даже митрополиты редко удостаивались чести беседовать с царем, протопресвитер имел возможность докладывать царю при каждой с ним встрече, а встречался он с ним почти каждую неделю: в случае несогласия с Синодом протопресвитер мог апеллировать к царю и царское решение затем сообщать Синоду. Интересна была и протопресвитерская служба: он был духовным главою и армии, и флота: он направлял деятельность всех военных и морских священников, которых в мирное время насчитывалось до 750 человек, а в военное время и несравненно больше. Власти у него было больше, чем у любого архиерея, и служба его была гораздо интереснее архиерейской: он бывал участником всех в высочайшем присутствии парадов и торжеств во всех воинских и морских частях, разбросанных по всей России, он был желанным гостем: каждый архиерей был епархиальным, а протопресвитер был всероссийским: паству протопресвитера составляли все воины, к числу которых принадлежали и все великие князья: для поездок протопресвитера была открыта вся Россия: он должен был объезжать части своей великой паствы, наблюдать, изучать ее нужды, контролировать, направлять работу подчиненного ему духовенства. Обращая внимание на широту и ответственность, на обстановку и условия работы, я решаюсь утверждать, что в духовном Российском ведомстве не было другой более интересной, чем протопресвитера военного и морского духовенства, должности. Правда, любителей тленных благ эта должность могла не удовлетворять материальной своей стороной: в то время как архиепископы виднейших кафедр получали десятки тысяч, а Киевский митрополит — до 100 тысяч рублей в год, при обеспечении их за счет монастырей решительно всем необходимым, протопресвитеру военного и морского духовенства полагалось 10 тысяч рублей в год — 8 тысяч жалова-
235
нья и 2 тысячи квартирных62. Но. во-первых, при нешироком образе жизни этих средств доставало, а во-вторых, если бы протопресвитер начал нуждаться, правительство нашло бы способ помочь ему.
Для военного или для морского священника должность протопресвитера являлась вершиной его достижений, превращавшей его из подчиненного в облеченного всей полнотой власти над целым ведомством начальника. Неудивительно, что самые видные протоиереи тянулись к этой должности, стараясь использовать все свои связи,
О себе искренно скажу, что во время болезни протопресвитера Е,П, Аквилонова мне и в голову не приходило считать себя кандидатом на должность протопресвитера. Правда, я уже имел довольно солидную репутацию: любимого академией и прихожанами пастыря, хорошего проповедника, удачного сотрудника журнала «Сельский Вестник», боевого священника и энергичного главного священника. Начальник академии генерал Щербачев сообщал мне, что государь помнит меня и что ему очень понравилась одна из моих проповедей, напечатанная в «Военном инвалиде»; офицеры Генштаба разных, не исключая и очень высоких, рангов относились ко мне с большим вниманием. Но всего этого недостаточно было для того, чтобы я мог считать себя кандидатом на высокою протопресвитерскую должность. А далее шли минусы: из пяти членов Духовного правления я был последним и притом нештатным, я всего десять лет служил в ведомстве, я был одним из самых молодых петербургских военных священников, мне только что кончилось сорок лет — возраст, тогда считавшийся совершенно недостаточным для занятия протопресвитерской должности; особо сильных покровителей в высших кругах у меня не было. Оказалось же, что тот же о. Е.П. Аквилонов, быстро продвигавший меня вперед, и тут сделал свое дело, чтобы дальше продвинуть меня.
Вечером 25 марта 1911 г., в праздник Благовещения, во время моей беседы с одним из моих классов в институте швейцар доложил. что какой-то священник желает видеть меня по какому-то экстренному делу. Священником этим оказался мой брат Василий, студент последнего курса Санкт-Петербургской духовной академии. Он сообщил мне, что у нас на квартире ждет меня протодиакон церкви Кавалергардского полка Николай Константинович Тервинский, прибывший по поручению великого князя Николая Николаевича, главнокомандующего Санкт-Петербургским военным округом. Тервинский сообщил мне следующее: «Вчера вечером в санкт-петербургском яхт-клубе великий князь Николай Николаевич, военный министр генерал Сухомлинов и командир лейб-гвардейского Гусарского полка генерал Владимир Николаевич Воейков совещались по поводу безнадежного
236
положения протопресвитера Е.П. Аквилонова, дни которого сочтены. Они признали, что нельзя оставлять ведомство без возглавителя, и решили назначить вас помощником протопресвитера с тем. конечно, расчетом, что после смерти о. Евгения Петровича вы займете его место. Если вы согласны на такую комбинацию, то завтра с восьмичасовым утренним поездом выезжайте в Царское Село. Там будут поджидать вас лошади генерала Воейкова, с которым вы продолжите разговор по этому делу. Имейте в виду, что по должности помощника протопресвитера вы не будете получать». Хоть я отнесся с большим недоверием к сообщению протодиакона, которое было для меня неожиданным и казалось фантастичным, но пообещал быть на следующий день у генерала Воейкова.
В Царском Селе на вокзале меня поджидал чудный пароконный экипаж командира лейб-гвардейского Гусарского полка, быстро доставивший меня в особняк генерала Воейкова. О генерале Воейкове я знал, что, служа в Кавалергардском полку, он состоял ктитором полковой церкви и очень дружил с Аквилоновым, но с самим генералом я ни разу не встречался. Воейков встретил меня очень ласково, выразив радость, что он знакомится со священником, о котором так много хорошего слышал от о. Евгения Петровича. Затем Воейков начал искусно интервьюировать меня о моих взглядах на Ведомство протопресвитера, на его задачи и возможности. Я со всей откровенностью отвечал на его вопросы. Должно быть, около часу продолжалась наша беседа, закончившаяся тем, что генерал Воейков признал мою программу весьма симпатичной и попросил меня помочь ему составить рескрипт великого князя Николая Николаевича на имя военного министра.
туг для ясности я должен сказать несколько слов о порядке назначения протопресвитеров военного и морского духовенства. Дело начинал главнокомандующий войсками Санкт-Петербургского военного округа, рескриптом на имя военного министра рекомендовавший кандидата. Великий князь обращался к военному министру после беседы с царем и одобрения последним избранного кандидата. По получении рескрипта великого князя военный министр просил Святейший Синод о назначении такого-то на должность протопресвитера военного и морского духовенства. Святейшему Синоду оставалось только подписаться под этим представлением. По утверждении государем синодального постановления Святейший Синод извещал нового протопресвитера о его назначении и пожаловании ему митры, если он не имел ее. Важный пост протопресвитера отражался на форме переписки. Святейший Синод, посылая протопресвитеру указы, именовал его по имени и отчеству; «Его Высокопреподобию, отцу протопресвитеру военного и морского духовенства Евгению Петровичу Аквилонову». Протопресвитер в конце своих бумаг к архиереям испраши-
237
вал молитв и благословения только у митрополитов и старейших архиепископов, а в переписке со всеми прочими архиереями пользовался шаблонной формой: «С совершенным почтением и преданностью имею честь быть Вашим покорнейшим слугою».
Итак, генералом Воейковым совместно со мной был составлен рескрипт великого князя на имя военного министра. Особый курьер тотчас же повез его в Петербург для подписи великим князем. На следующий день от военного министра поступило в Святейший Синод представление меня в помощники протопресвитера военного и морского духовенства.
30 марта, в среду 6-й недели поста (Вербной), во время часов Преждеосвященной литургии, которую я совершал в Суворовской церкви, мне сообщили, что протопресвитер Е.П. Аквилонов скончался. В тот же день военным министром было сделано новое представление меня — уже в протопресвитеры военного и морского духовенства. Как упомянуто выще, 30 марта Скобелевский комитет получил купчую крепость на симбирское имение.
Скончался протопресвитер Е.П. Аквилонов, в последние годы успевший крепко привязаться ко мне. Я потерял честного, верного и сильного друга. Конечно, никем иным, а только им впущено было генералу Воейкову, зятю министра двора генерал-адъютанта В.Б. Фредерикса, одному из очень близких лиц и к царю, и к великому князю Николаю Николаевичу, что я единственно подходящий кандидат для должности протопресвитера. За десять с небольшим месяцев его службы в должности протопресвитера ни подчиненное ему духовенство, ни армия с флотом не успели оценить высоких качеств его благородной души, а он не успел проявить себя и снискать любовь тех и других. Напротив, своими манерами, своими профессорскими привычками экзаменовать и учить каждого, даже своей ученостью он одних смущал, а других отталкивал. Духовенство видело в нем профессора и, чтоб не подвергнуться экзамену, избегало встречи с ним; военным он казался надменным, резким, недоступным, не их круга человеком. А у него были драгоценные для начальника ведомства качества: честность, беспристрастие, доброжелательность и, что являлось совсем не распространенным в тогдашнем духовном мире, стремлением привлекать в свое ведомство сильных, талантливых людей.
В том было что-то симптоматичное, если не сказать роковое, что даже такие безусловно талантливые протопресвитеры, как А.А. Желобовский, в течение 21 года управлявший Ведомством военного и морского духовенства, и еще более талантливый, многоученый и прославленный Иоанн Леонтьевич Янышев, управлявший придворным духовенством в течение 27 лет, оба имевшие полную возможность привлекать в свои ведомства самих лучших людей, после своей смерти оставили ведомство убогим в отноше-
238
нии личного состава. После смерти И.Л. Янышева (в 1910 г.), бывшего протопресвитером придворного духовенства, духовником Их Величеств и законоучителем царских детей, не оказалось в ведомстве придворного человека, способного заместить его, и он был замещен тремя лицами: протопресвитерскую должность занял престарелый (род. 9 июня 1836 г.) протоиерей Петр Афанасьевич Благовещенский, кандидат богословия; царским духовником стал протоиерей Николай Григорьевич Кедринский, кандидат богословия, вскоре оказавшийся неподходящим для должности царского духовника и замененный протоиереем Александром Петровичем Васильевым, действительным студентом академии, а законоучителем царских детей — протоиерей Александр Петрович Рождественский, профессор Санкт-Петербургской духовной академии, в 1914 г. замененный тем же о. Васильевым. Но взятые вместе три заместителя Янышева не составили одного Янышева. Отец А.А. Желобовский также не оставил должным образом подготовленного заместителя. Уже то, что я, молодой, недолго служивший в ведомстве, был назначен на должность протопресвитера, свидетельствовало о безлюдье в ведомстве. Но меня же, как упомянуто выше, А.А. Желобовский лишь по принуждению принял в свое ведомство, хоть и признавал меня способным человеком. Три, так сказать, выращенные им кандидата, протоиереи С.А. Голубев, И.В. Морев и А.А. Ставровский, были безусловно слабы для должности протопресвитера военного и морского духовенства. Чем объяснить, что два столь видных протопресвитера оставили в убогом в отношении личного состава положении свои ведомства? Случайностью ли, или сознательным расчетом: чтобы ярче сиять на тусклом небосклоне? Что они ярко выделялись на фоне безлюдья своих ведомств — это несомненный факт. Но для дела требовалось, чтобы сияли не только эти два светила, но и многочисленные их спутники.
Представление меня в протопресвитеры, посланное военным министром 30 марта, не могло быть рассмотрено Святейшим Синодом, так как он в пятницу Вербной недели, 1 апреля, прекратил свои занятия, оставшийся же Малый Синод в составе четырех членов занимался только текущими делами, а серьезных вопросов, к числу которых относился и вопрос о назначении нового протопресвитера, не разрешал. Заседания Большого Синода должны были возобновиться только на Фоминой неделе. Этим двухнедельным перерывом воспользовались другие кандидаты и их сторонники, чтобы повести самую настойчивую агитацию против моего назначения. Были выдвинуты все протекции: за епископа Владимира Путяту ходатайствовали императрица Мария Феодоровна и великий князь Константин Константинович, за Голубева — очень влиятельный тогда салон графини Игнатьевой и разные кумушки, за Морева — командир царского конвоя
239
князь Юрий Трубецкой. Протоиерей Ставровский сам за себя ходатайствовал, подав рапорт морскому министру с просьбою именно его как старейшего, заслуженнейшего и достойнейшего представить в протопресвитеры. Против меня были выставлены все мои бывшие и небывшие, ведомые мне и неведомые мои грехи, пущены были в ход все влияния на власть имущих лиц и прежде всего на обер-прокурора Святейшего Синода. Если бы в то время обер-прокурором был В.К. Саблер, он, несомненно, оказался бы на стороне моих противников. Но тогдашний обер-прокурор С.М. Лукьянов, серьезнейший и честнейший человек, принял мою сторону.
В 9-м часу вечера пятницы, 22 апреля, директор Канцелярии обер-прокурора Святейшего Синода В.И. Яцкевич приехал ко мне, чтобы поздравить меня с назначением на должность протопресвитера: в портфеле у него лежал только что полученный высочайше утвержденный доклад Святейшего Синода о назначении меня протопресвитером с пожалованием митры. В 9-м часу утра следующего дня явился приветствовать меня мой бывший начальник на Русско-японской войне протоиерей С.А. Голубев. Меня очень тронула его служебная дисциплинированность, и я просил его не изменять наших прежних добрых отношений.
Итак, в моем служебном положении произошла колоссальная перемена. Слишком большая дистанция отделяла должность священника Суворовской церкви, как и самого заслуженнейшего протоиерея военного или морского духовенства, от должности протопресвитера. Протопресвитер был полновластным начальником всего военного и морского духовенства, большим духовным сановником, с которым считались и все архиереи, и даже Святейший Синод. Академия Генштаба гордилась, что первый настоятель ее церкви вознесен на такую высоту. Чрез несколько дней она чествовала меня прощальным обедом, за которым было произнесено много сердечнейших тостов. Мои друзья ликовали, прихожане скорбели, что я покидаю их. Деловые люди... Одни находили, что именно такого молодого, энергичного протопресвитера надо было назначить, чтобы он омолодил одряхлевшее ведомство. Другие не стеснялись мне говорить, что я слишком молод и потому незрел для должности протопресвитера. Я отвечал им: кто к сорокалетнему возрасту не созрел, тот никогда не созреет. Мой бывший профессор Антон Владимирович Карташов сказал мне, что я так шагнул, как не шагал и Московский митрополит Филарет.
Я лично не мог быть не польщен высоким назначением. Но меня чрезвычайно смущали предстоявшая мне широкая и ответственная протопресвитерская деятельность, к которой я не считал себя подготовленным: возможность противодействия мне со стороны распущенного и зазнавшегося петербургского военного и
240
морского духовенства, в огромном большинстве с завистью и недоброжелательством встретившего мое назначение, неизбежность упорной и небезболезненной борьбы с беспорядками и неустройствами, укрепившимися в ведомстве; наконец, опасение, что, будучи одним из самых младших петербургских военных священников, я не сумею установить должных отношений с подчиненным мне духовенством. Жаль мне было, кроме всего этого, покидать свою Суворовскую церковь, мною благоустроенную, академию и паству, с которыми у меня установились прочные духовные узы, расставаться со своими удивительными сослуживцами: ктитором церкви генералом А.А. Даниловским, старостой В.П. Крутовым, псаломщиком А.В. Львовым, которые за десять лет совместной службы стали для меня родными, дорогими людьми.
26 апреля мною был получен синодальный указ о моем назначении. 27 апреля я вступил в должность, посетив Духовное правление (военно-морскую консисторию), в котором до вчерашнего дня я числился нештатным пятым, последним членом. Оставалось переехать в протопресвитерскую квартиру.
Огромная протопресвитерская квартира помещалась в доме вдов и сирот военного духовенства, на углу Воскресенского проспекта и Фурштадской улицы. Мои предшественники пользовались ею бесплатно, квартирные деньги (2 тысячи рублей) оставляя у себя. Ремонт квартиры, освещение и отопление производились за счет сиротского капитала. Заведовал сиротскими домами протоиерей Иван Иванович Невдачин, настоятель Троицкого лейб-гвардейского Измайловского полка собора, тотчас же предложивший мне произвести полный ремонт квартиры и особенно настаивавший на нем, «потому что протопресвитер Аквилонов жил в ней, будучи больным заразительной болезнью». Я решительно отказался от какого бы то ни было ремонта, так как на собственные средства произвести его не мог, а тратить сиротские деньги на ремонт протопресвитерской квартиры не мог позволить. 1 мая я переехал в протопресвитерскую квартиру, после моей небольшой, но уютной квартирки на Суворовском проспекте, против академии, показавшуюся мне несуразно великой и бездомной.
5 мая я представлялся государю императору в Александровском царскосельском дворце. Это была третья моя встреча с ним. В первый раз я встречал его 8 марта 1903 г. в Суворовской церкви при посещении им академии и давал ему объяснения о хранившихся в церкви суворовских предметов. Между прочим, к внутренней правой стене церкви была прикреплена мраморная белая плита с надписью: «Здесь лежит Суворов». Эта плита, кажется, при юбилейном в 1900 г. чествовании Суворова была снята с его могилы и заменена другою, с подробным обозначением титулов великого полководца. «Напрасно сменяли — этак лучше
241
было», — сказал император. Во второй раз я представлялся государю по возвращении из Маньчжурии в марте 1906 г. Тогда мне бросились в глаза две особенности в обращении государя с представлявшимися: 1) он легко вспоминал самые незначительные подробности и 2) его вопросы были слишком шаблонными и малоинтересными; задавая их, государь как будто стеснялся, конфузился. Тогда нас представлялось 16 человек— сухопутных офицеров и моряков, бывший начальник санитарной части 3-й Маньчжурской армии доктор Склифосовский и я. Все мы пред выходом государя были выстроены в шеренгу, и государь, обходя, беседовал с каждым из нас. После высочайшего приема нам была предложена закуска. Таков был обычай у хлебосольных русских царей.
Теперь государь принял меня в своем кабинете в том же Александровском дворце. Когда я вошел в кабинет, государь, ласково улыбаясь, поздоровался со мной. «Вот как вы шагнули!» — сказал он мне. «Так угодно было Вашему Величеству». — ответил я. «Желаю Вам полного успеха в предстоящей вам большой работе. Надеюсь, что вы оправдаете мое доверие», — сказал государь. «Буду стараться. Ваше Величество, — ответил я. — Но не могу скрыть от Вас, что мне потребуется мощная Ваша поддержка. Вашему Величеству, вероятно, известно, что один из моих предшественников, протопресвитер А.А. Желобовский, в последние годы своей жизни страдал старческой дряхлостью, а другой — Е.П. Аквилонов — тяжкой неизлечимой болезнью. За время их управления ведомство пришло в значительное расстройство, потребуются большие, может быть, небезболезненные реформы, которые я провести без Вашей поддержки не смогу». Тут я указал как на одну из неотложных реформ на необходимость замены во флоте полуграмотных, невежественных иеромонахов штатными образованными священниками. «Могу ль я рассчитывать на Вашу поддержку?» — спросил я. «Можете вполне рассчитывать на мою поддержку», — ответил государь. Вспомнив затем о прекрасных отзывах, которые ему приходилось слышать о моей службе при Военной академии и в Маньчжурской армии, он обратился ко мне: «Вас ждет Ее Величество — представьтесь ей!» Простившись с императором, я тотчас был принят императрицей.
С императрицей Александрой Феодоровной я до того времени ни разу не встречался и знал ее только по слухам. А слухи были самые неблагоприятные: петербургское высшее общество враждебно относилось к ней, считая ее злым гением, поработившим безвольного царя, распутинкой, ведущей Россию к гибели; ее обвиняли даже в таких отвратительных грехах, в которых она безусловно была неповинна, как, например, в сожительстве с Распутиным. Даже в огромном царском окружении она имела только двух несомненных ее сторонников: фрейлину А.А. Вырубову и
242
флигель-адъютанта капитана 1-го ранга Николая Павловича Саблина. О ней говорили как о женщине чрезвычайно властной, настойчивой, упрямой, фанатичной. Мне чрезвычайно интересно было увидеть эту повелительницу великой русской земли.
Императрица стояла посреди своего большого кабинета, когда я вошел в него. Внешний вид ее был царственным: высокого роста, стройная, с очень красивым лицом, приятным голосом, она так подходила к своему положению царицы великого народа. Несколько не гармонировало с ее красотой скорбное выражение ее лица. Поздоровавшись со мной по установленному этикету, царица выразила удовольствие, что слышала самые лучшие отзывы о предшествующей моей службе, и выразила уверенность, что и в новом своем положении я оправдаю доверие ее супруга. Заверив царицу, что мною будут приложены все силы, чтобы оправдать доверие Его Величества и с пользой послужить для Родины, я — как сейчас помню — сказал ей: «Я, Ваше Величество, не дипломат и смотрю на дело прямо: все окружающие государя должны помнить, что и он человек и может ошибаться. Их поэтому долг — предохранять своего государя от ошибок и для этого говорить ему правду не только тогда, когда она ему приятна, но и тогда, когда она неприятна». «Если бы все так рассуждали, как рассуждаете вы! — ответила царица. — А то у нас каждый думает только о себе и о своей личной выгоде, а не о государе и благе Родины». После я не раз вспоминал эти красивые слова императрицы, когда она сама ополчалась на говоривших правду.
Так произошло мое вступление в должность протопресвитера военного и морского духовенства.
XI. В должности протопресвитера военного и морского духовенства в мирное время
Чтобы начальник мог более или менее удачно управлять порученным ему ведомством, ему необходимо: 1) ясно представлять цель и назначение своего ведомства; 2) достаточно быть знакомым с достоинствами и недостатками управляемой им машины. Первое было для меня совершенно ясно: военные и морские священники существуют не только для исполнения церковных треб в своих частях, но и для воспитания в воинских чинах разнообразных качеств, необходимых для доблестного воина. С достоинствами и недостатками ведомства я успел значительно ознакомиться, когда состоял в должностях главного священника армии, члена Духовного правления и участвовал по назначению протопресвитеров в разных комиссиях: в комиссии протоиерея А.А. Ставровского, в комиссии по ревизии свечного завода и других.
243
Несомненным преимуществом военного и морского духовенства являлось то, что оно по своему образовательному цензу и интеллигентности могло конкурировать с самыми лучшими епархиальными ведомствами. Не получивших среднего богословского образования в нем было очень немного, а интеллигентная офицерская среда, в которой вращались военные священники, естественно, облагораживала и тех, кому недоставало ранее приобретенной интеллигентности. Хуже обстояло дело в составе судового духовенства, где нештатные священники-иеромонахи по своей развитости нередко стояли ниже не только морских офицеров, но и матросов. Бывали, конечно, и исключения, но они не были частыми. Не блистало своим составом и столичное духовенство. Оно могло быть составлено из орлов, так как и служба в столице, и прекрасное материальное обеспечение большинства петербургских военных и морских священников63 могли привлекать самых сильных кандидатов. А между тем его состав оставлял желать многого лучшего. О причинах этого удобнее иметь молчание.
Вторым недостатком ведомства был присущий большинству наших епархиальных ведомств недостаток — отсутствие нужного руководства, состоящего во внимательном направлении и исправлении пастырской работы военных и морских священников. Протопресвитер А.А. Желобовский был дряхл для этой нелегкой работы, протопресвитеру Е.П. Аквилонову мешали проявить себя в этой работе его болезненность и недостаточное знание условий службы подчиненного ему духовенства, как и всех воинских нужд. А между тем самое внимательное и разностороннее руководство стоящего во главе ведомства в особенности требовалось, так как специальной военно-духовной школы, которая подготовляла бы священнослужителей для армии и флота, не было, и протопресвитеру приходилось набирать священников из разных епархий, священников, незнакомых с бытом и условиями военно-духовной службы, во избежание неверных шагов и разных промахов нуждавшихся во множестве указаний и советов.
Кроме подобных общих вопросов имелись и частные, разрешение которых было намечено протопресвитером Аквилоновым и разрешить которые помешала его преждевременная кончина: о приведенном почти к краху свечном заводе ведомства, о крайне запущенном величественном Троицком соборе лейб-гвардейского Измайловского полка. Были и другие проблемы.
Меня в особенности смущало бесплатное пользование принадлежавшими вдовам и сиротам ведомства помещениями для Духовного правления, для квартир — протопресвитерской, начальника канцелярии Духовного правления и двух дьяконов домовой протопресвитерской церкви: для помощи несчастным вдовам и сиротам иногда не находилось каких-либо 5-10 рублей, а срав-
244
нительно большие деньги квартирные оставались в руках пользовавшихся сиротскими квартирами.
Со свойственным мне неуменьем откладывать дела в далекий ящик я тотчас принялся за разрешение наиболее болезненных вопросов. 6 мая праздновался день рождения государя императора. Утром я отправился в Троицкий собор. Троицкий лейб- гвардейского Измайловского полка собор был вторым по величине в столице собором. Иконостас его был кисти Боровиковского и раньше украшал Исаакиевский собор, пока не был заменен там мозаичными иконами. Троицкий собор обслуживал не только Измайловский полк и 2-ю лейб-гвардейскую Артиллерийскую бригаду, но и огромный прилегавший к нему район с 85-тысячным населением. Он мог бы быть одним из богатейших петербургских храмов, так как пользовался даровыми от полка хором певчих и отоплением, когда в епархиальных храмах на то и на другое расходовались церковные средства. Но собор находился в самом плачевном состоянии: он давно был ремонтирован, крыша его заржавела, белые внутренние стены покрылись копотью, утварь обветшала; большой долг в 60 тысяч рублей лежал на соборе. Всем этим собор был обязан своим нерадивым пастырям, не проявлявшим никакого попечения о нем и не старавшимся привлекать к нему сердца его прихожан. Протопресвитер Е.П. Аквилонов, по-видимому, имел намерение заняться судьбою этого собора: не иначе, как по его поручению начальник канцелярии Духовного правления М.П. Журавский в сентябре 1910 г, спрашивал меня, согласен ли я занять место настоятеля Троицкого собора. Зная запутанное положение соборных дел, я ответил решительным отказом. Теперь я решил в первую очередь осуществить намерение моего предшественника.
Я вошел в собор, когда настоятель собора протоиерей И.И. Невдачин в алтаре совершал проскомидию, а псаломщик на клиросе читал часы. Не замеченный никем, я стал в уголку, чтобы наблюдать за происходящим в соборе. Обидно мне было смотреть на этот величественный, но запущенный, засоренный, неубранный храм. Беспорядок виднелся во всем: псаломщик небрежно что-то бормотал на клиросе, в это время дьякон расхаживал по собору, приставая с разговорами то к одному, то к другому богомольцу. По прочтении часов старший дьякон, служивший с настоятелем, небрежно, озираясь по сторонам, вышел на амвон и, не потрудившись даже перекреститься, начал литургию: «Благослови, Владыко!» Настоятель же, также вышедши на амвон и ставши пред иконой Богоматери, начал исповедовать женщин. Другой же разговорчивый дьякон продолжал странствовать по собору и беседовать с богомольцами. Я, наконец, не выдержал и, когда он проходил мимо меня, сказал ему: «Вам следовало бы теперь стоять в алтаре и молиться, а не путешествовать по собору».
245
Он недружелюбно посмотрел на меня, но ушел в алтарь. Тотчас я заметил, что настоятель чрез царские врата смотрит на меня. Я был узнан, и сразу служба изменилась: и настоятель, и старший дьякон начали служить благоговейнее, певчие тоже подтянулись, Вышедший из алтаря тот же говорливый дьякон подошел ко мне под благословение и от имени настоятеля попросил меня пожаловать в алтарь. В алтаре я застал новые беспорядки: около алтарной стены между жертвенником и престолом стояла вешалка, на которой висели рясы священнослужителей; на столике около жертвенника, рядом с блюдом, на котором лежали просфоры, красовался настоятельский цилиндр: соборные священники протоиереи Ф.М. Ласкеев и Д.А. Селецкий отсутствовали. Я приказал пригласить священников пожаловать в собор. После литургии я со всем соборным духовенством отслужил установленный молебен, предварив его небольшою речью. «Однако и запустили же вы свой прекрасный собор!» — сказал я настоятелю после молебна. А он, как будто не расслышав моего замечания, обратился ко мне: «Очень прошу Ваше Высокопреподобие пожаловать в мою квартиру на чашку чаю». За настоятельским чаем я ни одним словом не затронул вопроса о соборе и лишь, прощаясь с настоятелем, попросил его утром следующего дня пожаловать ко мне.
7 мая в 9 часов утра протоиерей И. Невдачин явился ко мне. Я высказал ему со всей откровенностью свои впечатления прошлого дня: собор запущен до последней степени; духовенство недисциплинированно, небрежно; богослужения совершаются неблагоговейно; порядка ни в чем нет; сам настоятель роняет свое звание «заслуженного» протоиерея, настоятеля столичного собора, служа наемным священником в одном столичном похоронном бюро и за небольшую плату провожая разных неизвестных ему покойников от их квартир до кладбищ. Из всего этого я заключаю, что он не годен для занимаемой им должности и должен получить иное назначение, тем более что он и прав на занимаемую им должность не имеет, так как не получил высшего образования.
Невдачин оправдывался тем, что при настоящем составе причта он не может поставить как следует соборное дело: протоиерей Ф.М. Ласкеев — умный и ученый человек, но не годится для приходской службы, так как панически боится заразы и поэтому никогда не целует креста. Евангелия, престола, икон, отказывается от причащения больных и всем этим смущает прихожан; священник Д.А. Селецкий — никуда не годный священник, больше времени проводит в полковой бильярдной, чем в соборе, выпивает лишнее, завел «уважаемых» дам, для которых по его настоянию в соборе ставятся стулья и подстилаются коврики, служить не любит, в службе небрежен; диаконы ленивы и непослушны и так далее. Выходило так, что в Троицком соборном причте
246
все грешники и один только праведник — о. настоятель. Терпеливо выслушав все такие кляузы, я отпустил о. Невдачина64, пообещав ему внимательно рассмотреть дело.
После этого разговора у меня окончательно созрела мысль дать Троицкому собору новых священников, способных выполнить свое назначение. Я ждал случая, когда окажется возможным дать иные назначения отцам Невдачину, Ласкееву и Селецкому. О. Невдачин, по-видимому, угадал мою мысль и начал принимать разные меры, чтобы снискать мое благоволение, а заодно и показать свою деятельность.
Дня через три после упомянутого разговора со мной он явился ко мне с докладом о состоянии вдовье-сиротских домов, которыми он заведовал. «А как вы распорядитесь относительно вашей квартиры? — спросил он меня. — Ваши предшественники удерживали у себя квартирные деньги 2 тысячи рублей в год, чтобы покрывать расходы по частным служебным поездкам, не оплачиваемым казною». «До моих предшественников мне нет дела. А я не могу позволить себе пользоваться и бесплатной квартирой, и квартирными деньгами. Эти деньги должны быть расходуемы на помощь вдовам и сиротам, — ответил я. «Но это же будет невыгодно для вас», — возразил о. Невдачин. Я поблагодарил его за заботу о моем интересе, но от удержания квартирных денег отказался. На следующий день о. Невдачин снова явился ко мне с вопросом: как же быть с квартирными деньгами начальника канцелярии Журавского и двух дьяконов, занимающих квартиры в сиротском доме и до сего времени не плативших за них? Я приказал удерживать и их квартирные деньги. Само собой, понятно, что они не благодарили меня за это, но возражать не решились, тале как эту операцию я начал с самого себя. К о. Невдачину я опять вернусь. Теперь же коснусь несколько иных событий, имевших место до развязки с ним.
9 июня, в понедельник, в день памяти Святителя Николая Чудотворца, лейб-гвардейский Кирасирский Ее Величества государыни императрицы Марии Феодоровны полк праздновал свой полковой праздник. Мне предстояло совершать молебен в высочайшем присутствии. Не будучи знаком с этикетом совершения богослужений в присутствии императора, я не без смущения ехал в Гатчину на парад. Протодиакон Сергей Демин, с 1907 г. состоявший штатным диаконом при протопресвитере, наставлял меня, как надо здороваться с государем, как совершать богослужение и прочее.
Парад этого полка имел ту особенность, что он происходил в Гатчине, а молебен служился в полковом манеже; угощала гостей завтраком императрица в своих покоях; на молебне и завтраке присутствовали императрица со своими фрейлинами и полковые дамы.
247
Первый виденный мною парад в высочайшем присутствии произвел на меня потрясающее впечатление. На Гатчинском вокзале нас ждали придворные кареты. Никто из приезжих гостей не был забыт, и каждому была назначена соответствующая его чину и положению карета: для высших чинов — с кучером и лакеем в красных с черными орлами ливреях, дли низших чинов — с кучером и лакеем в зеленоватых с золотыми галунами ливреях. Мне как чину 4-го класса была подана карета первого разряда. Когда мы с протодиаконом Деминым прибыли в манеж, полк уже был выстроен и начальник дивизии обошел фронт. Начало прибывать высшее начальство. Прибыл командир корпуса, а за ним помощник главнокомандующего войсками Петербургского военного округа генерал от кавалерии Газенкампф. Облачившись, мы вышли к аналою, поставленному против (ложи) возвышения, на котором были приготовлены места для императрицы — шефа полка и других высочайших особ. Генерал Газенкампф был протестантом, но, обойдя фронт, он подошел ко мне и принял благословение. Минут через пять после него прибыл главнокомандующий великий князь Николай Николаевич. Поздоровавшись при обходе фронта с полком, и он подошел ко мне. чтобы принять благословение. Затем прибыл военный министр генерал Сухомлинов, также обошедший фронт. За несколько минут до прибытия государя прибыла императрица-мать с двумя дочерьми, Ксенией и Ольгой, и поднялась в убранную для нее ложу. Я приветствовал ее поклоном. Но вот раздался звучный голос сторожевого: «Их Величества изволят следовать!» «Смирно!» — скомандовал генерал Бернов, командовавший парадом. Фронт сразу замер. Приняв рапорт генерала Бернова, государь начал обход фронта. Склонялись знамена. музыка играла «Боже, царя храни», солдаты и офицеры на приветствие государя отвечали громовым «ура», за государем следовала многочисленная блестящая свита. Обойдя фронт, государь подошел ко мне и поздоровался по этикету: он поцеловал мою, а я его руку. Раздалась новая команда: «На молитву!» Горнисты проиграли положенный призыв «Шапки долой!» Все сняли головные уборы. Кивком головы государь показал, что можно начинать молебен. Целуя крест после многолетия, государь тихо сказал мне: «Вы же матушке не забудьте поднести крест!» Я с крестом поднялся в ложу императрицы, чтобы и она приложилась ко кресту. Затем я обошел фронт, окропляя его святой водой. Государь и его свита следовали за мной. Поклонившись затем государю, я с духовенством удалился, чтобы разоблачиться, а в манеже началось прохождение полка церемониальным маршем пред государем. Для меня феерически прошел этот парад.
В дни полковых парадов обыкновенно государь угощал завтраком служащих и служивших в парадировавшей части офицеров. туг же угощала императрица, шеф полка. Особенностью
248
завтрака было то, что к нему были приглашены не только офицеры, но и их жены. Завтрак был обильный и изысканный. Императрица не посрамила себя.
Государь, как известно, отличался большой памятью на лица и события. Но в этот день память немножко изменила ему. После молебна он спросил командира полка: «Какой это священник служил молебен?» «Новый протопресвитер», — ответил командир. «Ну конечно! — спохватился государь. — Он же на днях представлялся мне. Странно, что я теперь не узнал его!» А дело объяснялось просто: я представлялся государю не в облачении и не в митре, и не было в том ничего удивительного, что во время молебна государь не узнал меня.
19 мая, в день Вознесения Господня, был полковой праздник лейб-гвардейского Уланского императрицы Александры Феодоровны полка, 29-го — в день Святой Троицы — праздники лейб-гвардейского Измайловского полка и лейб-гвардейского Саперного батальона, в первое воскресенье после Троицы — лейб-гвардейского Гренадерского полка. Особенно величествен был Троицкий парад во дворе Петергофского дворца. На молебне в этот день читались троицкие молитвы. Кроме царицы с дочерьми и фрейлинами присутствовали все полковые и батальонные дамы — в белых платьях, с роскошными букетами в руках. Это был, пожалуй, самый нарядный из всех полковых высочайших парадов. За каждым из парадов следовал завтрак во дворце.
Относительно царских завтраков я 3аметил, что качество, или, точнее сказать, пышность завтрака, зависело от ранга парадировавшей части. Самыми лучшими завтраками угощались чины 1-й гвардейской дивизии; слабее были завтраки для чинов 2-й гвардейской дивизии и еще проще — для армейских частей. Пред последним сладким блюдом государь с бокалом шампанского возглашал здравицу за празднующую часть. Всегда подавалось русское шампанское «Абрау-Дюрсо». Закуска подавалась отдельно перед завтраком. Государь с великими князьями закусывал в особом помещении, а собравшимся в зале гостям лакеями на подносах разносились водка (простая — английская горькая, рябиновая) и тартинки с икрой, семгой, колбасой, сыром. За завтраком, начинавшимся по приходе государя, после каждого блюда предлагались разные вина. За столом гости рассаживались по старшинству. Так как мой чин приравнивался к генерал-лейтенантскому, то мне отводилось место между генерал-лейтенантами. Все это на первых порах и занимало, и развлекало меня.
Возвращусь к Троицкому лейб-гвардейского Измайловского полка собору. В пятницу пред праздником Святой Троицы командир Измайловского полка Генштаба генерал-майор Николай Михайлович Киселевский и протоиерей И. Невдачин явились ко мне
249
с приглашением на их полковой праздник. Таков был порядок, что командир полка и полковой священник приглашали протопресвитера на парадный молебен. С генералом Киселевским я встречался в семье его родного брата, товарища прокурора Санкт-Петербургской судебной палаты Евгения Михайловича Киселевского, а в половине мая имел обстоятельный разговор с ним о Троицком соборе и его причте. Прощаясь со мной. о. Невдачин заявил, что для моего и протодиакона проезда на Балтийский вокзал им будет прислана карета. Как ни отказывался я от этой услуги, Невдачин настоял на своем: в день праздника к моменту моего выезда на праздник притащилась карета. Пришлось воспользоваться ею. «Каретишка-то, Ваше Высокопреподобие, так себе, не иначе как из похоронного бюро, где о. протоиерей служит», — лукаво подмигнув, сказал протодиакон, усаживаясь в карету. «Что, милый, карета-то твоя небось из похоронного бюро?» — обратился он к кучеру. «Так точно, Ваше Высокопреподобие!» — ответил тот. Я едва удерживался от смеху.
После завтрака государь обыкновенно обходил своих гостей, беседуя с каждым них. Я же с протодиаконом уезжал домой. Теперь пожелал сопровождать меня участвовавший в служении молебна протоиерей С.А. Голубев, раньше служивший священником лейб-гвардейского Саперного батальона. Невдачину я советовал остаться на обходе государем чинов полка, но и он пожелал сопровождать меня. Придворная карета доставила нас на вокзал. Невдачин не переставал лебезить предо мной. Голубев недавно был сослуживцем Невдачина в Преображенском соборе и всегда иронически относился к нему. О моем посещении Троицкого собора и следовавшей затем моей беседе с Невдачиным откуда-то было известно ему. Теперь он наблюдал Невдачина и лукаво улыбался. Когда к вокзалу подошел поезд, я. Голубев и протодиакон заняли купе 1-го класса. Около нас же присел и Невдачин. «Ох, о. Иван, напрасно ты льнешь к начальству, лучше подальше быть от него». — сказал Голубев. Невдачин промолчал и только злобно взглянул на Голубева. Как только тронулся поезд, Невдачин начал доказывать мне, что у него есть права на настоятельскую должность, что он настоятель усердный, умелый и прочее. Тогда я, только в более резкой форме, повторил ему уже ранее сказанное. Голубев лукаво улыбался, что особенно распаляло Невдачина. Когда мы, прибыв в Петербург, вышли из вокзала, нас уже ждала та же злополучная карета. Мы все уселись в ней: я с Голубевым на задних сиденьях, Невдачин с протодиаконом против нас. «Это ты, о. Иван, нашел такую каре- тину? Она не иначе как из твоего похоронного бюро», — влезая в карету сказал Голубев. «Оставьте, о. Сергий, ваши неуместные шутки!» — огрызнулся Невдачин. «Чего же ты сердишься? И спросить тебя нельзя», — ответил, улыбаясь, Голубев. Наш путь лежал по Измайловскому проспекту. Когда мы поравнялись с Троицким
250
собором, лошади без всякого понуждения остановились. «И кони из похоронного бюро знают, что около церкви надо остановиться: сейчас мы проверим это. «Вечная память, вечная память..,» — пропел Голубев, и кони двинулись дальше. «Ты и теперь будешь отрицать, что карета из похоронного бюро?» — спросил Невдачина Голубев. «Я не могу терпеть, чтоб так издевались надо мной... Разрешите мне. Ваше Высокопреподобие, покинуть вас!» — обратился ко мне Невдачин. Я сам рад был расстаться с ним65.
Вскоре освободились места настоятеля Кронштадтского крепостного Владимирского собора и священника лейб-гвардейского Московского полка. «Вот, — решил я, — места для Невдачина и Селецкого. Конечно, кронштадтское место во всех отношениях несравненно хуже, чем при Троицком соборе, для Невдачина это будет, как говорится, разжалованием из попов в дьяконы, но он лучшего места и не заслуживает. Селецкого тоже не порадует назначение в Московский полк, и он будет в обиде, но с ним иной поступил бы и еще строже. О. Ласкеева переведу в лейб-гвардейский Егерский полк, а протоиерея Н. Сахарова, служащего в этом полку, назначу на место Ласкеева. Материально Ласкеев будет немножко обижен, но зато в полку он будет настоятелем, а не вторым священником. После же я устрою его на лучшее место». Задумано — сделано. Вызвал к себе всех трех пастырей Троицкого собора. Уссщив их в своем кабинете, я обстоятельно изобразил катастрофическое положение запущенного ими собора, как и ужасное впечатление, полученное мною при посещении собора в день 6 мая. «Я уже беседовал обо всем этом с о. настоятелем. Он считает вас всецело виновными в этом. Вас, о. Димитрий, он обвиняет в том-то и том-то. О Вас, Федор Михайлович, он докладывал мне то-то и то-то. Я, о. настоятель, кажется, верно передаю ваши обвинения?» — обратился я к Невдачину. Вместо ответа он только поерзал на стуле. «Что же вы скажете в свое оправдание?» — спросил я отцов Ласкеева и Селецкого. «Что же тут скажешь? Я давно считал настоятеля негодным человеком, но не ожидал, что он способен на такую гадость», — ответил Селецкий. То же приблизительно сказал и о. Ласкеев. Выслушав объяснения каждого, я объявил им, что, не надеясь, чтобы они смогли улучшить положение собора, я решил обновить состав причта собора: о. настоятель займет место настоятеля Кронштадтского собора, о. Д.А. Селецкий, доказывающий, что в Троицком соборе он был лишен самостоятельности и не мог поэтому проявить себя, перейдет в Московский полк, где никто не будет мешать ему показать свою работу. О. Ласкеев, которого я не мог не уважать за его честность, благородство и литературные дарования, поменяется местами с протоиереем Н. Сахаровым. Настоятель запротестовал, что он не может принять такого обидного для него назначения. «Это ваше право. Только предупреждаю вас, что в случае отказа вы останетесь без места», — предупредил я Не-
251
вдачина. Протоиерея Ласкеева я просил не огорчаться переводом и вполне надеяться на скорое улучшение его положения. В тот же день я положил резолюцию о сделанных перемещениях. На место переведенных Невдачина и Селецкого были назначены мною: настоятелем — настоятель Батумского собора энергичный Василий Николаевич Грифцов, хорошо известный мне по Русско-японской войне, когда он служил священником 17-го Восточно-Сибирского стрелкового полка и благочинным 5-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии, а на место Селецкого — бывший законоучитель Смольного института, идейный, самоотверженный и усердный пастырь священник Иоанн Федорович Егоров.
Беспримерное по быстроте и решительности разрешение троицко-соборного вопроса взбудоражило не только петербургское военное и морское духовенство, но и совершенно посторонние круги. В военных и великосветских сферах одни одобряли решительность «молодого» протопресвитера, другие находили расправу слишком крутой и жестокой. Великий князь Константин Константинович, покровительствовавший Измайловскому полку, прислал воспитателя его детей Мухина, кандидата Санкт-Петербургской духовной академии, чтобы выразить мне свое удивление по поводу произведенной мною расправы и спросить меня: неужели мое решение будет окончательным? Я ответил Мухину, что, к сожалению, не могу изменить своего решения, так как перемещенные священники оказались совершенно неспособными пещись об интересах собора. «Но как же так — уволить сразу трех?» — развел руками Мухин. «Четвертого в соборе нет. Если бы был такой же четвертый, я и его уволил бы», — ответил я. Мне сообщали потом, что будто бы великий князь Константин Константинович жаловался государю, а государь будто бы ответил, улыбаясь: «Да! Он может кого хотите уволить».
Вскоре подобную же операцию я произвел над причтом Колпинской церкви, где между тремя священниками шли беспрерывные острые и неприличные пререкания.
На место настоятеля Батумского собора я перевел протоиерея Н. Каллистова, чтобы освободить Петербург от него. Избалованный протопресвитером Желобовским, он сначала доказывал мне, что по семейным обстоятельствам, хотя он был вдовцом, он не может уехать из Петербурга, потом грозил жаловаться на меня. Я ему ответил, что он может оставаться в Петербурге и жаловаться на меня, но я предупреждаю его, что в случае отказа от Батума он останется без места. Каллистов подчинился.
Все три операции — с Троицким собором, колпинским причтом и протоиереем Каллистовым — оказались весьма удачными. Если бы я начал обновлять запущенное ведомство с низов, с каких-нибудь захолустных полковых или госпитальных священников, это ни на кого не произвело бы впечатления. А тут ущем-
252
ленными лицами оказались митрофорный протоиерей Каллистов, член Духовного правления протоиерей Ласкеев, настоятель столичного собора протоиерей Невдачин, настоятель пригородно-столичного храма (в Колпине) протоиерей Иоанн Соколов; в двух храмах — Троицком соборе и Колпинской церкви — были сменены сразу все священники... Встряхнулось все ведомство. Все поняли, что молодой протопресвитер шутить не любит. Все начали подтягиваться. Начав летом того же. 1911 г. объезд подчиненных мне военных и морских церквей, я обратил внимание, что везде духовенство встречало меня со страхом и трепетом. Я же, заметив, что провинциальные священники были гораздо более преданными своему делу и работоспособными, чем зазнавшееся и затучневшее петербургское духовенство, старался ободрять и поощрять, а не стращать их. Своим простым, братским, сердечным отношением я и удивлял, и пленял их. Один из туркестанских священников за чашкой чаю в дружеской беседе откровенно высказался по этому поводу. «Не скрою от вас, о. протопресвитер, — говорил он, — что мы дрожали, встречая вас. До нас ведь доходили слухи, что новый протопресвитер — зверь, что жестокость его не имеет границ: ни за что перемещает, смещает. гонит, преследует. А тут мы видим такую простоту в обращении с нами, такую ласку, что мы уже забыли, что вы наш высший начальник, и чувствуем, что вы будете нашим добрым отцом, руководителем, братом, другом...» Я ответил на это глубоко тронувшее меня признание, что все честные работники могут быть совершенно спокойны за свою судьбу, не обижать их, а помогать им буду я. а нежелающие работать пусть не обижаются на меня: мой долг — поощрять достойных и освобождать армию и флот от развращающих, а не воспитывающих их.
Между прочим, на священников производило очень сильное впечатление, что я никогда не приказывал, а всегда деликатно просил: «Пожалуйста, сделайте то-то и то-то». «Не исполнить приказание начальника — это обычное дело, но вашу ласковую просьбу как не исполнишь?» — сознавались некоторые священники.
7 мая мне пришлось еще раз защищать вдовье-сиротский капитал. 6-го объявлялись высочайшие награды чиновникам. В числе награжденных оказались представленные моим предшественником два чиновника — столоначальник А.Э. Боголюбов и другой. Первый из них был пожалован орденом Анны 2-й степени, второй — орденом Станислава 3-й степени.
Утром 7-го они явились поблагодарить меня за полученные награды и вместе попросили меня об уплате казне за эти награды 35 рублей сиротскими деньгами. От благодарности я отказался, так как не я, а мой предшественник представлял их. Относительно же уплаты за их ордена сиротскими деньгами объяснил
253
им, что подобное расходование сиротских денег считаю преступным. Но чиновники продолжали настаивать на своей просьбе, ссылаясь на свою необеспеченность и на действия моих предшественников, всегда оплачивавших ордена чиновников сиротскими деньгами: два года тому назад за высочайший подарок М.П. Журавскому было уплачено 600 рублей, «а тут требуется только 35 рублей». Я сдался и на их прошении написал: «Уплатить 35 рублей из сиротских сумм». В 11 часов того же дня явился ко мне с докладом начальник канцелярии Журавский. В заключение доклада он обратился ко мне: «А вот эту вашу резолюцию я затрудняюсь исполнить, резолюцию об уплате за пожалованные нашим чиновникам ордена. Я считаю, что такая уплата была бы незаконной». «Совершенно верно! — ответил я. — Но пред моими предшественниками вы протестовали против подобных уплат? В 1909 г. вы протестовали, когда по резолюции А.А. Желобовского было уплачено из сиротских сумм за пожалованный вам высочайший подарок 600 рублей?» Журавский покраснел, не возразив ни слова. А я перечеркнул свою резолюцию на прошении чиновников, сделав надпись: «Настоящую мою резолюцию считать недействительной». Журавскому же передал 35 рублей собственных денег для уплаты за злополучные ордена. Сейчас же по уходе Журавского ко мне явились награжденные с протестом. Я им коротко ответил: «Раз вы соглашались принять сиротские деньги, вы не имеете права не принять мои. Идите с Богом!» Таким образом, ликвидация больного вопроса стоила мне всего 35 рублей. После того уже никто не протягивал руки к сиротским деньгам.
В мае же я взялся за разрешение больного ведомственного вопроса о свечном заводе. В епархиальных ведомствах свечные заводы были кормильцами своих епархий, дававшими обильные средства на содержание духовных училищ, на помощь вдовам и сиротам духовенства и на удовлетворение других епархиальных нужд. Наш свечной завод быстрыми шагами приближался к катастрофе. «Находившийся вдали от начальнического глаза, в имении родственника протопресвитера А.А. Желобовского X. в Старицком уезде Тверской губернии, беспутно управляемый этим X. и возглавляемый протоиереем лейб-гвардейского Семеновского полка Введенской церкви С.А. Архангельским, завод закончил 1910 год с дефицитом в 9 тысяч рублей и имел долг Люненбургской воскобелильне — 240 тысяч рублей. Этот долг обессиливал завод, так как за него уплачивались проценты (6% в год), и, кроме того, завод обязывался покупать воск только у Люненбургской воскобелильни по диктовавшейся ею цене. Я успел хорошо ознакомиться с положением завода, состоя в 1910 г. членом особой комиссии, назначенной протопресвитером Е.П. Аквилоновым для обследования заводских дел.
254
Изучив основательно все касавшееся работы и материального состояния завода, я, кажется, в июле 1911г. пригласил в свою квартиру на заседание всех членов Духовного правления и правления свечного завода, начальника канцелярии Духовного правления и столоначальника хозяйственного стола, как и нескольких представителей петербургского военного и морского духовенства. Всего собралось 22 человека. Этому «высокому» собранию я представил всю катастрофичность положения нашего завода, тем более печальную, что этот самый завод мог быть нашим кормильцем и поильцем, а теперь нам приходится кормить и поить его. «Я считаю преступною деятельность всех лиц, на попечение которых был отдан завод, и признаю необходимым для спасения его принять самые решительные меры», — закончил я свою речь. Все молчали, потупив глаза. Выступил начальник канцелярии Журавский. «Я должен был бы быть прокурором, но я выступлю защитником нашего свечного завода», — начал он свою речь и пустился самым бесцеремонным образом оправдывать положение завода. Я прервал его: «Ваша защита, Митрофан Петрович, не сделает положение завода лучшим. Меня же очень удивляет, что, состоя уже 10 лет начальником канцелярии Духовного правления, тоже ответственного за положение завода, не смогли вы составить ясного и правильного представления о действительном состоянии его. Я ставлю два вопроса, на которые прошу всех присутствующих ответить мне: признаете ли вы необходимым принятие самых решительных мер для спасения завода и считаете ли вы правление свечного завода виновным за такое его состояние?» — обратился я к заседавшим. Все промолчали, и только протоиерей В.Н. Грифцов ответил утвердительно. «Значит, вы, господа, не желаете помочь мне поставить завод на ноги. Тогда я обойдусь без вашей, помощи», — сказал я и распустил собрание. Мне было очень обидно, что даже мой бывший учитель протоиерей Василий Олимпович Говорский, участвовавший в этом заседании и хорошо знакомый со свечным делом, не только не поддержал, но даже в известном отношении осудил меня, сказав после заседания моей дочке: «Напрасно ваш папа так остро ставит вопрос о свечном заводе». Не нашедши поддержки у своих сотрудников, я отстранил от должности всех членов правления свечного завода и обратился к Святейшему Синоду с просьбою произвести ревизию нашего свечного завода. Святейший Синод назначил ревизором помощника управляющего хозяйственным отделением Синода действительного статского советника Дьяконова. Ревизия установила, что бесхозяйственным, беспутным управлением свечным заводом ведомству причинены колоссальные убытки. После этого я назначил новое правление свечного завода, возглавив его с протоиереем В.Н. Грифцовым, а на место г. X. назначил смотрителем завода лично известного
255
мне, прекрасно поставившего витебский свечной завод священника Онуфрия Шостака. Чрез три года долг Люненбургской воскобелильне был уплачен, завод ежегодно давал ведомству более 200 тысяч рублей.
Приблизительно через год по назначении о. Шостака смотрителем завода, когда для меня стала совершенно ясной блестящая работа нового смотрителя, ко мне зашел член Духовного правления протоиерей Федор Александрович Боголюбов. Смущаясь и волнуясь, он заявил мне, что у него имеются сомнения относительно честности о. Шостака. Я задал ему несколько вопросов: знает ли он, что наш завод, закончивший 1910 г. с дефицитом в 9 тысяч рублей, теперь дает нам очень большой доход: считал ли он прежнее правление завода и смотрителя, доведших завод до катастрофического положения, честно исполнявшими свой долг; докладывал ли он прежним протопресвитерам о беспутном ведении заводских дел? «Вот что, Федор Александрович! — закончил я. — Шостака я давно знаю и убежден в его честности. Вам я заявляю, что он блестяще ведет наше свечное дело. Но если бы о. Шостак и был таким, каким вы его представляете, я предпочел бы иметь его. так как он обогащает наше ведомство, а не тех ваших «честных» свечных управителей, которые разоряли нас». Протоиерей Ф.А. Боголюбов ушел от меня сконфуженным.
Мои решительные действия одобрялись сознававшими необходимость обновления ведомства, а моим противникам давали повод обвинять меня в бессердечии и жестокости и распространять про меня всевозможные, иногда самые нелепые слухи. Тогда именно был пущен слух, что я крещеный еврей, хотя мои деды и прадеды все были духовного рода. Протоиерей С. Архангельский, которому я оказал милость, не отдав его под суд за беспутное управление свечным заводом, нашептывал военным, что я, пользуясь близостью к высшим военным и морским кругам, выведываю государственные тайны и затем выдаю их врагам Родины. Когда я после двух печальнейших инцидентов, явившихся результатом неподобающего поведения священников в офицерских собраниях, обратился к духовенству с напоминанием, что священник, находясь в офицерском собрании, должен помнить, что он священник, и не разделять там развлечений, несвойственных его сану, тогда меня обвинили в оскорблении армии и флота, в поношении всего офицерства. И так далее. Непривычного к разного рода кляузам, избалованного благороднейшей академической атмосферой, меня подобные слухи обижали, волновали. раздражали. Но вскоре я привык к ним и перестал обращать на них особенное внимание, продолжая смело идти по раз намеченному пути.
Оглядываясь теперь назад, я чувствую, что невидимая рука тогда направляла меня. Заняв такой головокружительный по вы-
256
соте пост, я легко мог возгордиться, стать надменным и неприступным. У меня же по вступлении в должность протопресвитера как будто прибавилось смирения. Я почувствовал легшую на меня великую ответственность, обязывающую меня не начальствовать, а служить, помогая своим подчиненным исполнять возложенные на них обязанности. При встрече с каждым из моих подчиненных меня прежде всего осеняла мысль: я его начальник, несравненно высший его по положению в обществе, но по внутренним достоинствам он, может быть, гораздо выше, чище, ценнее меня, если бы не жертвенность моей удивительной матери. я мог бы выйти в жизнь сапожником, а у него, может быть, не было такой матери и не было такого счастливого сочетания обстоятельств, на высокий свешник задвинувших меня. Особенно памятны мне два случая.
Духовное правление осудило одного из псаломщиков ведомства, кажется Брест-Литовского крепостного собора, наложив на него наказание. Доверившись Духовному правлению, я утвердил постановление. Вскоре явился ко мне осужденный. «Я думал, — обратился он ко мне, — что я найду у вас правду как у занимающего такое высокое место. Но я не нашел ее. Вы незаконно осудили меня, не потрудившись разобраться в моем деле. Я для вас слишком маленький человечек, с которым не стоит считаться. С сильным вы не поступили бы так...» И так далее. Сначала я был удивлен смелостью псаломщика, которого я мог одним росчерком пера удалить из ведомства. А потом мое удивление сменилось беспокойством: а может быть, он прав, а я виновен в том, что доверился Духовному правлению и не потрудился со всем вниманием отнестись к его делу: а вдруг он прав и я обидел его. маленького человека: а может быть, он лучше и достойнее меня, но Провидение не благоволило так ему, как мне... И я ласково обратился к нему: «Не волнуйтесь и спокойно объясните мне, почему вы считаете несправедливым наложенное на вас наказание. Только говорите чистую правду. Иначе вы будете еще строже наказаны». После, как мне показалось, искреннего разъяснения псаломщика я поручил перерасследовать дело. Новое расследование установило невиновность псаломщика, после чего я не только освободил от наказания осужденного, но и вознаградил его за пережитое им.
Второй случай был иного рода. Надо сказать, что сыновья военных и морских священнослужителей содержались в духовных школах на средства ведомства. Так как эти средства были очень ограниченны, то при приеме епархиальных священников на службу в армии и флоте протопресвитеру приходилось принимать во внимание и семейное положение принимаемых. В 1912 г. благочинный 3-й кавалерийской дивизии, священник 3-го гусарского Елисаветградского полка Павел Иванович Щеголев обра-
257
тился ко мне с просьбою предоставить место его зятю, молодому священнику Волынской епархии. Я предложил подать прошение. Вскоре было получено прошение с приложением копии послужного списка. Рассматривая послужной список, я вынес впечатление, что зять о. Щеголева подходит для ведомства: молод, с семинарским образованием, имеет уже награду, хотя всего пять лет служит священником. Но пять лет как он женат, и у него уже пять сыновей: каждый год жена награждала его сыном, а в один из этих годов — двумя сыновьями. «А если дальше так же пойдет, да этот же отец может разорить наше ведомство!» — мелькнула у меня мысль. И я, отчеркнув имена ребят, сбоку написал карандашом: «Много!» А на прошении: «Отказать!» Канцелярия же Духовного правления сообщила просителю мою резолюцию, возвратив ему копию послужного списка с моей пометкой. Чрез несколько дней я получил чрезвычайно резкое письмо жены просителя, дочери о. Щеголева. «Вы, — писала она мне, — посажены на такое высокое место и позволяете себе смеяться над чем? Над Божьим благословением, проявляющимся в чадородии. Стыдно вам!» и так дальше. Пожурив столоначальника, не сообразившего, что моя пометка не предназначалась для объявления, я ответил матушке ласковым письмом, прося ее извинить меня за неосторожную пометку, в которой я совсем не намеревался смеяться над Божьим благословением или оскорблять ее. А мужа ее назначил на место священника в крепости Имане, на Амуре, место приятное и обеспеченное. Ей, однако, не пришлось пожить на новом месте: она скончалась до отъезда ее мужа.
Так как пределы моего ведомства простирались от края до края России, я имел подчиненных мне священнослужителей и в Архангельске, и во Владивостоке, и в разных городах далеких Туркестана и Кавказа, и вдоль всей западной границы, где главным образом сосредоточены были русские войска, и во множестве городов средней России, и во флотах — Балтийском, Черноморском и Дальневосточном, то, чтобы облегчить военным и морским священнослужителям общение с протопресвитером, я принимал посетителей ежедневно от 9 до 11 часов утра и от 4 до 6 часов вечера. В экстренных же случаях я принимал во всякое время, не исключая обеденного. Мои домашние очень огорчались. а кухарка роптала, когда я прерывал обед, чтобы заслушать прибывшего издалека священника или дьякона, но я оставался верен своему правилу: служить, не считаясь со своими интересами и удобствами. Принимая духовных посетителей, я старался узнать от них об условиях их службы, о нуждах, испытываемых ими при исполнении служебных обязанностей, о служебной помощи, какую я могу оказать им, и так далее. В простой, душевной беседе с ними я узнавал многое: о настроении армии, о возможных улучшениях в работе священников, о духовных нуждах и во-
258
инских чинов, и самих священников; на первых порах своей протопресвитерской службы я старался не столько учить своих подчиненных, сколько учиться от них.
Служебного дела у меня было очень много: ежедневные приемы посетителей, частые выезды на парады, совершения богослужений в разных церквах, ежедневные доклады членов и чиновников Духовного правления, особенно изнурительные, когда докладывал нудный и многоглаголивый начальник канцелярии Духовного правления, ревизионные, иногда очень далекие поездки; вечером же мне преподносилась огромная кипа разнообразных бумаг: журналов и протоколов Духовного правления, разных прошений и докладов, требовавших моих резолюций. Я был так занят, что у меня не оставалось времени, которое я мог бы уделять своим домашним. Я продолжаю чувствовать себя весьма виновным пред своей единственной дочерью, вспоминая, как она, чтобы получить от меня ответ на какой-либо вопрос, садилась в приемной в ряду моих посетителей и, дождавшись очереди, входила ко мне в гостиную, где я уже не мог отказать ей в краткой беседе.
В первой же месяц моей протопресвитерской службы в один из приемных часов ко мне явился представиться священник 44-го пехотного Камчатского полка Николай Хруцкий, тот самый, который так неудачно делил с моим отцом поминальные хлебы. Войдя в гостиную, он бухнулся мне в ноги. «Вы с ума сошли, о. Николай, — строго сказал я. — Что вы делаете?!» «Простите меня. Я с отцом вашим плохо жил», — ответил он, дрожа и утирая слезы. «Ужель вы думаете, что я, пользуясь своим положением, стану сводить счеты со всеми, кто так или иначе виновен был пред моими родственниками? Вас с моим отцом разбирало епархиальное начальство, а мне нет дела, как вы в епархии жили. Вот ваша жизнь и служба в армии касается меня. Скажите мне по совести; вы продолжаете выпивать?» — «Выпиваю». — смиренно сознался Хруцкий. «Тогда бросьте-ка вы эту музыку! Бросите — первым вашим защитником буду; не бросите — тогда не пеняйте и не думайте, что я начну мстить вам за нелады с отцом». Хруцкий попросил разрешить ему подумать и утром следующего дня явился ко мне с положительным ответом. Я обласкал его. Мы расстались друзьями.
Среди множества дел, ежедневно рассматривавшихся протопресвитером, было много бесплодных, не имевших существенного значения для ведомства и решавшихся, так сказать, автоматически. но требовавших затрат времени и напряжения зрения. Таковы были дела: о разрешении причтам расходов из церковных сумм, превышающих установленную законом сумму; об утверждении избранных к церквам старост; утверждение произведенных исправлений метрических записей: разрешение
259
священнослужителям отпусков и так далее. Чтобы освободиться от такой неинтересной работы, я решил завести у себя помощника. Стоило мне высказать свое желание одному из своих сослуживцев, как оно стало достоянием всего города и к еще не учрежденной должности помощника протопресвитера потянулась руки. Первым заявил о своем желании занять должность моего помощника протоиерей С.А. Голубев, настоятель первого в ведомстве Преображенского всей гвардии собора. Я откровенно ответил ему: «Скажи по совести, Сергий Алексеевич, взял ли бы ты меня в свои помощники, если бы ты был на моем месте, а я на твоем? Ведь ты все время интригуешь против меня, распускаешь самые нелепые слухи, такие-то и такие. Зачем же я возьму тебя? Чтобы ты усилил свои интриги, приблизившись к протопресвитерскому месту?» «Кто тебе сказал о якобы распускаемых мною слухах?» — спросил Голубев. «Твои же сослуживцы и приятели приходят ко мне и рассказывают. Я никогда не выпытываю у них. они сами лезут ко мне с сообщениями о тебе», — ответил я. «Кто же именно сообщал тебе?» — спросил Голубев. «Ты хочешь знать? Хорошо, я скажу тебе: первый — сакелларий твоего собора протоиерей Петр Троицкий», — сказал я. «Вот откормил на своей груди». — возмутился Голубев. «Мой тебе совет: ты занимаешь самое видное в ведомстве место, материально ты обеспечен не хуже меня. Должность помощника протопресвитера потребует от тебя значительной, не дающей утешения ни уму, ни сердцу работы и материально не улучшит твоего положения, так как эта должность будет бесплатной. Сиди ты спокойно на своем месте, и будем мы по-прежнему друзьями! А теперь пойдем-ка лучше чай пить!» Разговор наш происходил в моем кабинете. Мы перешли в столовую и там повели нейтральную дружескую беседу.
Такими откровенными разговорами я достигал сразу двух целей: обезоруживал своих противников, а у шептунов отбивал охоту прислуживаться и нашептывать.
Вторым заявил о своем желании стать моим помощником 77-летний протоиерей А.А. Ставровский. Я прямо ответил ему: «Это, Алексей Андреевич, дело невозможное. Вы на 36 лет старше меня: вы стали священником за 9 лет до моего рождения: вы давным-давно украшены митрой и высокими орденами. Мне совестно было бы распоряжаться вами как своим помощником. Я не могу допустить того, чтобы вы оказывались на посылках. Кроме всего этого, должность помощника ничего не прибавит вам ни в служебном, ни в материальном отношении». Благоразумный и неспособный ни на какие интриги старик согласился со мною.
В помощники себе я избрал председателя Духовного правления. настоятеля Сергиевского собора на Литейном магистра богословия Иоанна Васильевича Морева. Он не был орлом, был вял,
260
не умел показать себя. Но это был человек в высокой степени благородный. честный и неспособный ни на какие интриги. Должность помощника протопресвитера была ему совсем под силу. Материально он не был заинтересован, так как должность настоятеля собора вполне обеспечивала его, и он согласился стать моим помощником. Он был на десять лет старше меня, но это не помешало нам с полным уважением и любовью относиться друг к другу во все время нашей совместной службы.
И у военного министра, и в Военном совете, и в Синоде мое представление об учреждении должности помощника протопресвитера без содержания от казны не встретило никаких возражений. А затем на эту должность, по моему же представлению. 23 февраля 1912 г. был назначен высочайшим приказом протоиерей И.В. Морев. С моих плеч свалилась груда бесплодных дел.
Успех ведомственной работы в значительной степени зависел от тех или иных отношений между протопресвитером и военным и морским начальством, от которого могло получать помощь военно-морское духовенство при несении своей службы. В первую очередь я попытался установить добрые отношения с военным и морским министрами. Оба они встретили мое назначение весьма дружелюбно и у себя приняли меня чрезвычайно приветливо. Оба они не уступали друг другу в деликатности и простоте обращения. По своей же натуре это были совершенно разные люди. Военный министр генерал-адъютант Владимир Александрович Сухомлинов любил жизнь и не стеснялся пользоваться ею. В служебных делах он не всегда бывал вдумчив, иногда бывал поверхностен и поспешен; его. между прочим, обвиняли в нечистых сделках с поставщиками Военного ведомства и даже в измене Родине. Я этим обвинениям совершенно не верю: он мог стать жертвой приближенных к нему лиц, но не личным участием заслужить подобные обвинения. Его отношение ко мне до конца его службы оставалось весьма доброжелательным. Он всегда ласково встречал меня и никогда ни в одной просьбе не отказал мне. Я не имел ни малейшего повода за что-либо жаловаться на него.
Генерал-адъютант адмирал Иван Константинович Григорович любил службу, в жизни был скромен, в обращении с подчиненными доступен, прост, внимателен, всегда серьезен. Адмирал Григорович мог знать меня только по слухам, так как до моего назначения протопресвитером я ни разу не встречался с ним. Встретил он меня теперь в своем служебном кабинете необыкновенно просто и сердечно. Представившись ему. я высказал надежду, что встречу у него содействие при исполнении своей должности. Чистосердечно сознавшись, что не знаю морской службы и буду затрудняться, что можно и чего нельзя требовать от морского, особенно от судового священника, я попросил его предос-
261
тавить мне возможность провести несколько дней на корабле, если возможно, в плавании.
«Отличная мысль! — воскликнул он. — Сообщите мне, когда у вас окажется для этой цели свободное время, и я прикажу снарядить специальный для вас корабль. Плавайте на нем сколько хотите и куда хотите!» Затем я доложил чрезвычайно тревоживший меня вопрос о судовых священниках, полуграмотных иеромонахах66. Он пообещал мне быстро разрешить и этот вопрос, как только я представлю обстоятельный доклад по нему. Я вышел от него очарованным его деловитостью, ясностью его взглядов, быстротой его мышления. И с этим министром у меня до последних дней оставались самые лучшие отношения.
В конце июня я сообщил министру, что готов отправиться в плавание. На следующий день адъютант морского министра доложил мне. что для моего путешествия назначен транспорт «Океан» и он будет поджидать меня 30 июня в Кронштадте, куда доставит меня моторная лодка, которая будет поджидать меня в 9 часов утра на Неве напротив Воскресенского проспекта, в двух кварталах от моей квартиры. Прибыв на корабль, я объяснил командиру судна, что цель моего путешествия — ознакомление с порядками, с укладом судовой жизни, и просил его везти меня, куда ему заблагорассудится, так как меня интересуют не места и люди, а самая корабельная жизнь. Я с наслаждением вспоминаю это продолжавшееся десять дней плавание. Я был окружен всеобщим вниманием, все на корабле было для меня ново и интересно. За время плавания я достаточно присмотрелся к корабельным порядкам, к распределению времени у матросов, к положению священника в морской семье. В некотором отношении я сам стал моряком. Все это очень пригодилось мне при служебных сношениях с судовыми священниками. Наш корабль с уклонами в море прошел по побережью до Либавы, сделав остановки в Ревеле, Риге, Виндаве. В Либаве, поблагодарив очаровавших меня моряков за их гостеприимство, я по железной дороге 11 июля вернулся в Петербург. Там меня ждал сюрприз, который не могу не отметить.
В 1911 г. кончалась постройка храма-памятника в честь моряков, погибших в войну с Японией. Строительство производилась инженером Сергеем Николаевичем Смирновым. Заведовал же строительством особый комитет, председательницей которого была великая покровительница русских моряков греческая королева Ольга Константиновна, а членами кроме нескольких моряков состояли великий князь Константин Константинович и я. Секретарствовал в этом комитете сенатор Петр Николаевич Огарев.
Дней за пять до моего путешествия сенатор Огарев доложил мне просьбу королевы, чтобы в эту церковь был назначен судо-
262
вой священник иеромонах Алексий. Родом калмык, по внешнему виду настоящий японец, иеромонах Алексий не имел даже среднего образования. Не имел он и особых заслуг. Вся его заслуга, сделавшая его «знаменитостью», состояла в том, что, получив освобождение из японского плена, он умудрился вывезти оттуда русское воинское знамя. Государь наградил его крестом на георгиевской ленте. Но такая награда не могла сделать его ни более способным, ни более образованным. Я ответил сенатору Огареву, что считаю иеромонаха Алексия совершенно неподходящим для столичной, да еще в память погибших наших моряков церкви, и просил его доложить о моем мнении Величеству королеве. На следующий день сенатор Огарев снова явился ко мне с сообщением, что королева настаивает на назначении Алексия. Вступать в борьбу с королевой из-за иеромонаха мне совсем не улыбалось. и я ответил Огареву: «Передайте Ее Величеству, что Алексий будет назначен, но я уверен, что через полгода вы будете просить меня об устранении его». Пред отъездом в плавание я назначил Алексия.
Когда я вечером 11 июля я возвратился домой, мне сообщили, что в мое отсутствие сенатор Огарев несколько раз звонил по телефону. прося немедленно уведомить его, как только я вернусь с поездки. Через час он был у меня. «Вот и ошиблись вы, о. протопресвитер, — сказал он, здороваясь со мной. — Вы говорили, что чрез полгода мы будем просить вас об устранении Алексия, а вышло так, что Ее Величество чрез две недели просит вас вернуть его на прежнее место судового священника, а нам дать другого». Огарев рассказал мне при этом отвратительную историю. Получив назначение, иеромонах Алексий явился на стройку. Там ему приглянулась работавшая в конторе инженера Смирнова миловидная и скромная барышня. Алексий начал совсем бесцеремонно приставать к ней. Возмутившийся инженер Смирнов составил протокол и преподнес его королеве, а та не пожелала больше видеть в своей церкви иеромонаха Алексия. Конечно, я согласился исполнить просьбу королевы.
Вызвав иеромонаха Алексия, я объявил ему, что он должен вернуться на прежнее место судового священника. «Я не поеду... Я откажусь от сана!» — заволновался Алексий. «Это ваше право, — спокойно сказал я. — Но прежде чем решать, вы хорошенько подумайте! Пока вы в рясе, да еще с этим крестом, вы имеете какую-то цену. А без рясы и креста куда вы будете годиться?» «Я настаиваю на снятии с меня сана!» — кипятился Алексий. «Если такое желание у вас созрело, то вы должны подвергнуться трехмесячному увещеванию. Этого требует закон», — опять же спокойно сказал я. «Никаких увещеваний мне не надо, ни с каким увещателем я разговаривать не стану. Прошу о немедленном снятии с меня сана», — гневно ответил Алексий. «Тогда на-
263
пишите заявление, что вы решительно отказываетесь от увещевания!» — предложил я. Алексий написал такое заявление, которое вместе с его прошением я отправил в Синод.
Через неделю я получил указ Святейшего Синода о снятии с иеромонаха Алексия сана. Я вызвал Алексия, чтобы он расписался в получении указа. Алексий прочитал указ, но от подписи на указе отказался, «так как незаконно, без увещевания сняли с него сан». Об его отказе я донес Святейшему Синоду. Обер-прокурором тогда был уже не точный и справедливый Лукьянов, а великий монахолюбец и немалый беззаконник В.К. Саблер. Вскоре я получил новый указ Святейшего Синода, сообщавший мне, что, так как иеромонах Алексий отказался расписаться в чтении первого указа, то сан оставляется за ним. Иеромонах Алексий вскоре перешел в епархиальное ведомство.
Чрез некоторое время встретившись с синодальным членом финляндским архиепископом Сергием, одним из лучших богословов того времени, я спросил его: «Скажите, Владыко, каким актом снимается священный сан — молитвенным ли изъявлением богомудрых архипастырей, составляющих Синод, или простым росчерком пера снимающего сан священнослужителя? Если первым актом, то как же мог аннулировать это отказ иеромонаха Алексия расписаться в прочтении синодального указа? Если вторым актом, то. может быть, излишняя вся эта синодальная процедура; может быть, достаточно было бы ограничиться одной распиской снимающего сан?» Смутившись, многолюбимый мною владыка Сергий сказал несколько несвязных слов и замял разговор.
На место иеромонаха Алексия я назначил умного, скромного и благочестивого 45-летнего священника Владимира Александровича Рыбакова, только что, в 1911 г., блестяще окончившего курс Санкт-Петербургской духовной академии. Освящение храма было назначено: нижней церкви — 30 июля в присутствии королевы Ольги Константиновны и ее брата великого князя Константина Константиновича, а верхней — 31 июля в присутствии царской семьи и всей императорской фамилии.
Освящение церквей — непривычная для духовенства служба, и обычно она не проходит гладко. Я же, кроме того, ни разу раньше не совершал освящения церкви. Чтобы в высочайшем присутствии не произошло путаницы, я заблаговременно назначил состав участников освящения, а накануне собрал их всех в назначенном к освящению храме и распределил между ними роли. Дьяконам и певчим было приказано не спешить, но и не затягивать службы. 30 июля освящение нижней церкви прошло, как говорится, без сучка и задоринки. Служба-освящение и литургия заняли всего 1 час 35 минут. В конце литургии великий князь Константин Константинович, целуя крест, сказал мне: «Пожа-
264
луйста, и завтра так же, не затягивая, в присутствии государя совершите богослужение!»
31 июля верхняя церковь была переполнена моряками. Присутствовали почти вся императорская фамилия и все морское начальство с морским министром во главе. Духовенство было то же. На все богослужение, как и накануне, ушло всего 1 час 35 минут. Это удивило государя. Целуя крест, он спросил меня; «Вы ничего не пропустили при освящении храма? Очень скоро прошло у вас богослужение». «Ничего, Ваше Величество, не пропущено. Скорость же объясняется тем, что все были на своих местах и не было у нас затяжек и проволочек», — ответил я. «Да, так хорошо! А то обыкновенно в алтаре сидят и раговаривают, а мы стой!» — сказал государь. Королева и великий князь Константин Константинович поблагодарили меня за отличную службу.
После военного и морского министров я сделал визиты всем старшим военным и морским начальникам, с которыми протопресвитеру приходилось сноситься по делам ведомства. У всех них я встретил самый теплый прием и после находил полное содействие. За все время моей службы в должности протопресвитера я имел всего два столкновения с генергалами. О них будет сказано дальше. Теперь же скажу несколько слов об отношениях военных и морских начальников к служившим в их частях священникам вообще.
Веками закреплялась связь священника с полковой семьей. С древних времен он стал непременным членом этой семьи, делившим с нею и радости, и горе, и переживания мирного времени, и опасности со страданиями боевой поры. К нему привыкали, с ним роднились не только православные члены этой семьи, но и инославцы и иноверцы. Магометанин по вере, татарин по национальности, доблестный и благородный генерал-лейтенант Али-Ага Шихлинский сознавался мне, что самым радостным событием в его жизни было совершение военным священником напутственного молебна при оставлении им артиллерийского дивизиона. Служившие в полках католики, протестанты, магометане и даже евреи вместе с православными посещали православную полковую церковь и участвовали в проведении православных праздников. Хороший полковой священник был одинаково уважаем всеми ими.
Военное и морское начальство в общем весьма благосклонно и внимательно относилось к священникам. Из откровенных бесед со священниками я убедился, что лучшими командирами для них были магометане, потом протестанты, затем католики и на последнем месте стояли православные. Самыми же несносными оказывались очень набожные православные. Первые трое старались проявить свою заботливость о полковом храме и священнике, чтобы кто не подумал, что они небрежно относятся к право-
265
славной вере. Магометане, кроме того, с уважением относились к нашей Церкви и почитали некоторых наших угодников, в особенности Божию Матерь и Святителя Николая Чудотворца. Набожные же православные командиры оказывались несносными, потому что, считая себя знатоками и ревнителями церковного дела, они кстати и некстати вмешивались во все, не исключая и богослужебные, действия священника и этим часто отравляли его существование. Как, например, мне указывали на известного уже нам генерала С.А. Добронравова, перед Русско-японской войной командовавшего 19-м Восточно-Сибирским стрелковым полком. Очень хороший священник этого полка с ужасом вспоминал о своей службе под начальством Добронравова. После войны ревность не по разуму могла погубить этого генерала, если бы я дал ход возникшему делу. А дело состояло в следующем.
В 1911 г. я застал генерала Добронравова начальником гарнизона в укреплении Иман (на Амуре). Здесь генерал красиво проявил свою церковную ревность: он выстроил прекрасный храм и богато украсил его; очень ценный древний иконостас для нового храма он привез из Киева из Михайловского монастыря: затем побудил меня добиться учреждения штатной священнической должности для Иманского гарнизона. Назначенный мною к этому храму уже известный нам зять благочинного о. Щеголева по прибытии к месту своего служения донес мне, что церковь со всем имуществом им принята, но не оказалось антиминса. Пропажа антиминса считалась в нашей церковной жизни событием криминального порядка, так как бывали случаи продажи антиминсов старообрядцам-беглопоповцам, платившим за православные антиминсы большие деньги. Я поручил благочинному произвести строгое расследование, куда девался антиминс. Скоро получился ответ. «Точно установить, куда девался антиминс, мне не удалось, — писал благочинный. — Но надо думать, что увез его генерал Добронравов, уехавший на должность командира бригады 4-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии. Заслуживающие доверия лица утверждают, что генерал иногда на этом антиминсе сам совершает литургию». За такое преступление виновного ожидала каторга. Зная, что генерал тут действует не по злому умыслу, а по неразумию, я скрыл эту бумагу от Духовного правления, а генерала частным письмом предупредил, что его священнодействия мне известны и что за них он может подвергнуться ужасной ответственности.
Крупных столкновений военных священников с военным начальством в пору моего протопресвитерствования почти не было. Мне вспоминаются только два неприятных эпизода. Первый произошел в Омске между благочинным 11-й Сибирской стрелковой дивизии священником Николаем Федоровичем Рождественским и командующим войсками Сибирского военного
266
округа, степным генерал-губернатором, генералом от кавалерии Шмидтом. О. Рождественский был очень дельным человеком, но имел одну слабость: выпивши лишнюю рюмку, он становился вздорным и резким. Генерал Шмидт, бывший офицер лейб-гвардейского Кирасирского полка, любимец великого князя Николая Николаевича, отличался огромным ростом и чрезвычайным самомнением. Столкновение между ними состояло в следующем.
Это было, кажется, в 1912 г., 30 августа (по старому стилю). В этот день один из стоявших в Омске сибирских полков справлял свой полковой праздник: утром — торжественная литургия, под вечер — торжественный обед. Литургию совершал благочинный, приготовивший отвечавшее торжеству слово. Во время богослужения в церковь прибыл генерал Шмидт и тотчас же распорядился сообщить благочинному, чтобы тот поспешил закончить службу. Приготовленное о. Рождественским слово осталось непроизнесенным. Это очень обидело Рождественского. На многолюднейшем обеде присутствовало все военное начальство с генералом Шмидтом во главе. Полковые обеды всегда бывали длинными и многоречивыми: приветствиям, тостам, речам не бывало конца. В числе ораторов всегда выступал и священник как представитель Церкви. О. Рождественскому пришлось говорить в конце обеда, когда и все гости, и сам оратор были в приподнятом от выпитого вина состоянии. Что говорил Рождественский, так и не удалось мне точно узнать. Сам он уверял меня, что он повторил то, что хотел сказать в приготовленной им проповеди: генерал Шмидт объяснял мне, что Рождественский говорил в оскорбительном для него, Шмидта, тоне. Во время речи генерал Шмидт демонстративно оставил собрание, приказав объявить Рождественскому, чтобы он на следующий день утром явился к нему. К явившемуся Рождественскому генерал Шмидт вышел во всем величии своего положения, окруженный большой свитой, и начал разносить несчастного отца, грозя стереть его в порошок, лишить куска хлеба и прочее. А затем я получил телеграмму Шмидта, в которой он просил немедленно убрать как не отвечающего своему назначению о. Рождественского. Раздумывать тут не приходилось: в споре с командующим войсками округа и генерал-губернатором должен был уступить священник, оставлять их вместе для блага же самого Рождественского нельзя было. Я исполнил просьбу генерала Шмидта — перевел Рождественского полковым священником в г. Симбирск —хороший город, считая, что Рождественский будет доволен этим назначением. Но он был связан с Омском какою-то собственностью и неохотно отправился в Симбирск. Вскоре прибывший по делам службы в Петербург генерал Шмидт посетил меня, чтобы «поблагодарить меня за исполнение его просьбы, касавшейся о. Рождественского». «Согла-
267
ситесь, что я должен был просить вас убрать его из Омска. На полковом обеде в присутствии множества моих подчиненных он в своей речи решился оскорблять меня», — начал он доказывать мне справедливость своего требования. «Я не допускаю, чтобы о. Рождественский решился намеренно оскорблять вас. Может быть, под влиянием праздничного обеда он неосторожно употребил неудачную фразу, оскорбившую вас. Я за него извиняюсь пред вами. Но и вы. Ваше Высокопревосходительство, неправы: вы не имели права, вызвав о. Рождественского в свой дворец, в присутствии множества ваших подчиненных, духовных детей о. Рождественского, унижать его. Вы должны знать высочайше утвержденное положение, гласящее, что военный священник подчинен непосредственно только протопресвитеру и никто из военных начальников не имеет права делать ему замечания или внушения», — сказал я Шмидту, который своим огромным ростом, толщиной и разговором произвел на меня впечатление упитанного, неумного и чопорного немца. «Как так? Я — генерал-губернатор и командующий войсками не могу сделать внушение священнику?» — возмутился Шмидт. «Да, не можете! Вы должны были сообщить мне, и я, поверьте, не оставил бы священника без наказания, если бы он оказался виновным пред вами. А так представьте, что вот вы оскорбили священника, унизили его сан; вслед за вами то же сделает командир корпуса, начальник дивизии, командир полка — в каком же положении тогда окажется престиж священника?» — сказал я. «Ну, другие-то начальники и не могут, а я же генерал-губернатор и командующий войсками округа», — пытался оправдаться Шмидт. «И для командующих войсками округов, и для генерал-губернаторов высочайше утвержденное положение не делает исключений». — ответил я. Расстались мы мирно. А о. Рождественского я скоро восстановил в должности благочинного. Во время Великой войны он отлично работал.
Второй случай был печальнее. Летом 1916 г. ко мне в царскую ставку, в г. Могилев, явился молодой священник, из мобилизованных, мой земляк, с жалобой на командира артиллерийской бригады, в которой он служил, 75-й или 76-й, занимавшей тогда позиции в Пинских болотах. Жалоба его состояла в следующем. Раньше у него были очень дружественные отношения с командиром бригады — генералом, сильно выпивающим. Но в последнее время генерал стал невыносимым: напившись, ругает его, священника, самою площадною бранью, издевается над ним. «Почему же произошла такая перемена?» — спросил я. «Потому что я стал отказываться выпивать с ним» — «А раньше выпивали?» — спросил я. «Случалось, — ответил священник. — Вся бригада будет рада, если его сменят» — «Я готов дать ход делу. Но смотрите, чтобы и вам не пострадать: ведь следствие будет производиться
268
не только над генералом, но и над вами. И если и вы окажетесь неправым, то и вас придется наказать». Священник просил дать ход делу и подал рапорт, подробно описав все выходки генерала. Я передал его рапорт инспектору артиллерии, великому князю Сергию Михайловичу, а тот предложил главнокомандующему Западного фронта генерал-адъютанту А.Е. Эверту произвести самое строгое расследование. Расследование подтвердило все обвинения, но установило и виновность священника, раньше бывшего собутыльником генерала, а потом поссорившегося с ним по пьяному делу. В результате генерал был уволен со службы, но и мне пришлось временно удалить священника из армии.
Третий случай был более забавен, чем печален. В 1916 г. 11-й пехотной дивизией командовал генерал-лейтенант Михаил Львович Бачинский, образованный (окончил курс двух академий — Артиллерийской и Генштаба), но очень нервный, раздражительный, желчный человек. В 1904-1906 гг. он командовал 36-м Восточно-Сибирским стрелковым полком. 31 августа (старого стиля) 1916 г. я получил от него телеграмму: «Прошу немедленно убрать из моей дивизии священника 44-го пехотного Камчатского полка, не отвечающего своему назначению». Это был священник Николай Хруцкий — тот самый, что ссорился с моим отцом и злоупотреблял выпивкой. «Ну, — подумал я, получивши телеграмму, — наверное, опять начал выпивать и скандалить». Телеграммой я вызвал Хруцкого в ставку. «Опять принялись за старое?» — встретил я Хруцкого, когда тот явился ко мне. «Честное слово, нет!» — ответил он. «Рассказывайте же честно, по совести, за что начальник дивизии обрушился на вас?» — сказал я. «Честно, ничего не скрывая, все расскажу вам, — заявил Хруцкий. — 30-го, на Александра Невского, наш полк справлял свой полковой праздник...» «И вы за обедом хватили лишнее, а потом наглупили», — вставил я. «Клянусь вам, что за обедом я выпил всего пять рюмок водки, а вина совсем не пил. Для меня пять рюмок все равно что ничего. После обеда были игры, скачки с препятствиями. Наши пехотные офицеры — какие же они скакуны... Поскакал один — не взял препятствия, поскакал второй — тоже без успеха; также и третий, и четвертый, и пятый. Разгорелось у меня ретивое. Эх, думаю, скакуны!.. «Господин полковник, — обратился я к командиру полка, — разрешите мне попробовать счастье!» «Как будто это не к лицу вам... Но если хотите, скачите!» — ответил командир полка. Сел я на своего серого и... взял препятствие. Вот и вся моя вина», — закончил Хруцкий. Потом добавил: «Когда я слез с коня, начальник дивизии набросился на меня: «Вы не умеете держать себя, вы позорите свой священный сан...» Тоже нашелся защитник священного сана... Ему сан мой дорог... Стыдно ему было, что его офицеры не умеют ездить, что я лучший, чем они, кавалерист. А какое преступление я сделал? В походе я же не в коляске, а всегда вер-
269
хом езжу» «Хоть вы и взяли препятствие, я не похвалю вас. Не идет священнику скачками заниматься. Но и преступления большого в вашем деянии не вижу. Однако предупреждаю вас; если оставить вас в полку, начальник дивизии отравит вам существование. Лучше я переведу вас в другой полк», — посоветовал я. Хруцкий с радостью принял мое предложение.
Для успеха своей работы мне необходимо было заручиться благоволением великого князя Николая Николаевича, пользовавшегося тогда неограниченным влиянием на государя. Как-то само собой случилось, что этот великий князь воспылал большой симпатией ко мне, хоть до назначения меня протопресвитером я ни разу не встречался с ним. Вступив в должность, я должен был представиться ему. Мне сообщили, что сам великий князь назначит день для встречи со мной. В половине июня мне сообщили, что великий князь просит меня 19 июня, в воскресенье, отслужить литургию в церкви его имения (Отрадное, в 6 верстах от станции Стрельна) и затем позавтракать у него.
Утром 19 июня я выехал из Петербурга. На станции Стрельна меня поджидал автомобиль великого князя, быстро доставивший меня в Отрадное. Великий князь встретил меня на крыльце своего дома словами; «Очень рад видеть вас у себя. После назначения вас протопресвитером я внимательно следил за прессой. К моему большому удовольствию, ни одна газета не отозвалась о вас плохо». Побеседовав несколько минут с великим князем, я отправился в церковь. На литургии присутствовало все великокняжеское семейство. По окончании литургии последовал завтрак, на котором кроме великого князя и его жены Анастасии Николаевны (Черногорки) присутствовали сын и дочь последней, Лейхтенбергские, и несколько лиц великокняжеской свиты.
Я впервые был гостем великокняжеской семьи. О великом князе Николае Николаевиче ходили самые ужасные слухи — о его грубости, жестокости, невоспитанности. Признаться, я не без смущения ехал к нему. Но тут и великий князь, и великая княгиня очаровали меня своей простотой в обращении и чрезвычайно сердечным гостеприимством. Я был посажен за стол между ними; оба они наперебой старались угощать меня. Я сразу почувствовал себя непринужденно, точно я попал в дом своих близких знакомых, и, не стесняясь, поддерживал разговор. Между прочим, великий князь обратился ко мне с вопросом; «А в случае войны где полагается быть протопресвитеру?» «По положению, в Петербурге, но, думаю, что не оказалось бы препятствий быть протопресвитеру и на фронте, если бы во главе действующей армии стояли вы», — ответил я. «Да, я тоже так думаю», — согласился великий князь. «Это великолепно! — воскликнула великая княгиня. — Запомните это и не оставляйте великого князя, если он окажется главнокомандующим на фронте!» Из этого
270
коротенького разговора я заключил, что на верхах убеждены в неизбежности войны с Германией и для великого князя уже определена роль. После завтрака мы пили кофе в гостиной, продолжая задушевный разговор. Глядел я на великого князя и глазам своим не хотел верить, что это тот самый страшный князь, о котором ходили самые ужасные слухи. После мне объяснили, что женитьба на Анастасии Николаевне и года совершенно изменили его характер.
Откланявшись после кофе милым хозяевам, я выехал вместе с пасынком великого князя молодым морским офицером Сергеем Георгиевичем, герцогом Лейхтенбергским. На вокзале он любезно спросил меня, не буду ли я против того, чтоб он сел со мною в одном купе. На любезность я ответил любезностью. Мы поместились в отдельном купе первого класса. Когда поезд тронулся и разговор наш за шумом поезда не мог быть слышен в коридоре и соседнем купе, герцог спросил меня: «Что вы, батюшка, думаете об императорской фамилии?» Вопрос был слишком острым и неожиданным, так что я смутился. «Я только начинаю знакомиться с Высочайшими Особами: большинство из них лишь мельком видел. Трудно мне ответить на ваш вопрос», — сказал я, с удивлением посмотрев на него. «Я буду откровенен с вами, — продолжал герцог. — Познакомитесь с ними и убедитесь, что я прав. Среди всей фамилии только и есть честные, любящие Россию и государя и верой служащие им — это дядя (великий князь Николай Николаевич) и его брат Петр Николаевич. А прочие... Владимировичи — шалопаи и пьяницы, Михайловичи — торгаши, Константиновичи — идиоты. Все они обманывают государя и прокучивают российское добро. Они не подозревают о той опасности, которая собирается над ними. Я. переодевшись, бываю на петербургских фабриках и заводах, забираюсь в толпу, беседую с рабочими — я знаю их настроение. Там ненависть все растет. Вспомните меня: недалеко время, когда так махнут всю эту дрянь (великих князей), что многие из них и ног из России не унесут...»
Я с удивлением и ужасом слушал эти откровения, лившиеся из уст все же члена императорской фамилии. «Что это такое? — думал я. — Чистосердечная ли откровенность человека, которому я внушил доверие? Подвох ли какой? Или экзамен мне?» Сознаюсь, что я очень обрадовался, когда поезд наш подкатил к Петербургскому вокзалу и мы должны были прекратить этот революционный разговор.
После я убедился, что императорская фамилия была на редкость недружественной семьей. Каждая из четырех ветвей — Владимировичей, Николаевичей, Константиновичей и Михайловичей — отрицательно, а иногда неприязненно и даже враждебно относилась ко всем прочим. А императрица в последние годы ненавидела всех их. И главное, они не скрывали перед посторонни-
271
ми своих чувств. Только государь по мягкости своего характера и деликатности продолжал ровно относиться ко всем своим родственникам, не поддаваясь, однако, влиянию ни одного из них. По вступлении его в должность Верховного главнокомандующего и великий князь Николай Николаевич утратил всякое влияние.
Содержание великокняжеских семейств стоило больших денег: каждый из них имел свой дворец с большим штатом служащих, молодежь тратила огромные средства на кутежи и любовные связи. Управлявший двором великого князя Николая Николаевича генерал М.Е. Крупенский говорил мне, что бюджет этого великого князя равнялся 900 тысяч рублей в год, и эти огромные деньги проживались без остатка. А таким кутилам, какими были Владимировичи, не хватало получавшихся ими от казны и с имений денег, и государю приходилось уплачивать их долги.
Пользы же для Родины и государя от великих князей было немного. Правда, Николая Николаевича военные считали знатоком военного дела, в особенности много сделавшим для расцвета нашей кавалерии. Сергей Михайлович понимал и любил артиллерийское дело и значительно улучшил нашу артиллерию; но его очень серьезно обвиняли в больших хищениях по артиллерийскому ведомству. Великий князь Константин Константинович состоял президентом Академии наук и начальником военно-учебных заведений. В России его, кроме того, знали как поэта. Но и его обвиняли в том, что он своими мягкотелостью и амикашонством подрывал в военно-учебных заведениях дисциплину и скорее развращал, чем воспитывал будущих офицеров. Александр Михайлович понимал морское и воздухоплавательное дело, но, как говорили, предпочитал увлекаться торговлей. Теперь о прочих князьях. Петр Николаевич, скромный, кроткий и незлобивый, увлекался архитектурными проектами церквей и сторонился от всякого начальствования. Простой и добрый Георгий Михайлович увлекался нумизматикой и не делал никакого ответственного дела — во время войны он посылался для раздачи крестов и медалей. Его брат Николай Михайлович, очень способный историк, даже во время Великой войны, состоя при штабе главнокомандующего Юго-Западным фронтом, занимался не военным делом, а интригами. Это сообщал мне сам главнокомандующий этим фронтом генерал-адъютант Николай Иудович Иванов. На назначенного в 1916 г. походным атаманом казачьих войск великого князя Бориса Владимировича начальник штаба верховного главнокомандующего генерал М.В. Алексеев несколько раз жаловался мне, что этот князь, «мотаясь без толку по фронту, своим целым поездом только затрудняет движение воинских поездов, а у железной дороги отнимают целый состав, когда там дорог каждый вагон». При Ставке Верховного главнокомандующего в местечке Барановичи долгое время бро-
272
дил без всякого дела ни к чему не способный принц Петр Александрович Ольденбургский, женатый на сестре государя Ольге Александровне. Другие князья от времени до времени показывались в ставке, не неся никакой ответственной работы. Вообще, обществу великие и малые князья были более известны своими похождениями и беспутством, чем полезными для Родины или даже для трона деяниями. Они не укрепляли, а все более расшатывали трон.
Отношение великого князя Николая Николаевича ко мне до самой войны оставалось весьма сердечным, и он подчеркивал это при всяком удобном случае. Встречаться с ним мне приходилось весьма часто — на всех высочайших парадах. Тут он подходил ко мне принять благословение, справлялся о моем здоровье, задавал вопросы, свидетельствовавшие, что он живо интересуется моей работой. Несколько раз он приглашал меня к себе, чтоб посоветоваться со мной по разным вопросам.
Между прочим, однажды, после выхода пьесы великого князя Константина Константиновича «Царь Иудейский», он вызвал меня, чтоб узнать мое мнение об этой пьесе. Мне она не понравилась. По прочтении у меня получилось впечатление: к святыне прикоснулись неосторожными руками. Особенно не понравился мне любовный элемент (сцена во дворе Пилата, где воины ухаживают за служанкой), внесенный в пьесу. Я чистосердечно высказал свое мнение великому князю. «Очень рад, что вы думаете так же, как и я», — сказал он мне. Из тона речи и отдельных выражений нельзя было не заключить, что вообще он очень отрицательно относился к своему двоюродному брату великому князю Константину Константиновичу. Когда пьеса эта была поставлена капитаном лейб-гвардейского Измайловского полка Данильченко на сцене в офицерском собрании этого полка, Николай Николаевич с супругой отказались присутствовать на ее представлении. хотя присутствовали государь, великий князь Константин Константинович и другие князья.
Для своей протопресвитерской работы я поставил две цели: 1) насколько возможно улучшить состав военного и морского духовенства и 2) сделать пастырскую работу в армии и флоте более серьезной и плодотворной. О той и другой цели я сказал во вступительной своей речи.
Мое вступление в должность протопресвитера петербургское военное и морское духовенство отметило молебном в моей домовой церкви. Когда я вошел в церковь, один из собравшихся in corpore священников, кажется протоиерей С.А. Голубев, встретил меня приветственною речью. В своей ответной речи я, помнится, сказал: «Что мне сказать вам, братья? Я знаю, что многие из вас в первую очередь ждут от меня улучшения материального положения нашего духовенства. Удовлетворение этого вашего желания будет
273
зависеть не столько от меня, сколько от вас: если наши пастыри будут самоотверженно и плодотворно работать для армии и флота, предержащая власть не допустит, чтобы они нуждались в куске хлеба. Я лично обещаю вам, что отдам все свои силы на служение Родине, армии, флоту и вам. В то же время я употреблю все меры, чтобы пастырская работа наша отвечала своему назначению, а для этого — чтобы наши кадры были достойнейшими. Если я достигну того, что все мои подчиненные своими достоинствами будут превосходить меня, я сочту свою задачу блестяще исполненной». И так далее. Конечно, не всем моя речь понравилась: у нас любили говорить о правах и обижались, когда им напоминали об обязанностях. Но многие поняли, какого курса буду держаться я.
Чтобы успешно управлять, надо хорошо знать и дело, порученное тебе, и людей, вместе с тобою работающих над этим делом. Моему ознакомлению с нуждами и запросами армии и флота, как и с личным составом военного и морского духовенства, послужили мои поездки. Тут, конечно, большим препятствием служило то, что военные и морские церкви с их священнослужителями67 были разбросаны по всей необъятной России: были они и в Архангельске, и во Владивостоке, и на Кушке, и в Карсе, и на всех западных окраинах, и внутри почти во всех российских городах. Молодые годы, крепкое здоровье и энергия помогали мне преодолевать и это препятствие.
ХII. Мои служебные поездки, встречи и впечатления
Петербургское военное и морское духовенство я знал довольно хорошо. Кроме того, я продолжал с ним встречаться, а накануне полковых праздников совершал в полковых храмах всенощные бдения с панихидами по почившим чинам полка. Свои служебные поездки я начал с пригородных полков и госпитальных церквей, посетив полковые церкви в Царском Селе. Петергофе, Ораниембауме, в лагере Красного Села. В последнем у меня произошел небольшой инцидент.
Должен сказать, что, будучи главным священником 1-й Маньчжурской армии, я начал вводить в полках и госпиталях небольшие походные библиотечки. Во время своей службы в полку я осознал крайнюю необходимость таких библиотечек, которые могли бы заполнить солдатский досуг, дать солдатам, да и офицерам разумное чтение, отвлечь их от неподобающих занятий. Особенно необходимы такие библиотечки для госпиталей, где, само собой разумеется, больные остаются без всякого дела.
В огромном Красносельском госпитале на большой мраморной доске было отмечено золотыми буквами, что государь импе-
274
ратор, посетив такого-то числа этого года госпиталь, остался чрезвычайно доволен виденным и выразил персоналу госпиталя свою благодарность. Меня встретили священник Василий Федорович Словцов, известный мне по Русско-японской войне, где он не блестяще зарекомендовал себя, будучи священником 36-го Восточно-Сибирского стрелкового полка, и госпитальное начальство. Я обошел палаты, беседуя с больными. Порядок в госпитале, действительно, был образцовый, придраться не к чему было. Потом меня повели в госпитальный сад. Там бродило множество выздоравливающих больных. Я вступил в разговор с ними. «Чем же теперь занимаетесь вы?» — спросил я между прочим. «Да ничем; лежим или, как сейчас, бродим», — ответил один из них. «А время-то, ребята, дорого — ни одна пропущенная минута не вернется. Надо им пользоваться. Почему бы вам теперь, пользуясь свободном временем, одним не почитать, а другим не послушать? Разумные книжки могли бы многому хорошему научить вас и скуку вашу разогнать», — сказал я. «И рады бы мы были почитать что-нибудь. Да что будешь читать, когда книг не дают», — ответил больной. «Разве нет у вас больничной библиотеки?» — обратился я к главному врачу. «Мы книг не держим, чтоб с книгами не передавалась зараза», — сказал главный врач. «Не все же у вас отделения заразные. Для заразных могли бы иметь особые книги. Вот похвалил вас государь, а я не все похвалю. Надо вам завести госпитальную библиотеку, чтоб ваши выздоравливающие не томились от скуки», — посоветовал я.
Длинные поездки я мог делать лишь в те месяцы, когда не бывало высочайших парадов, то есть когда государь пребывал в Ялте или, что реже случалось, в Спале. Первую из таких поездок я совершил в июне 1911 г. по Виленскому и Варшавскому военным округам.
В Вильне стояла 27-я пехотная дивизия. 105-й пехотный Оренбургский полк справлял праздник — освящение пожалованного ему нового знамени. Я с сопровождавшим меня протодиаконом С. Деминым и местным духовенством совершал богослужение и затем присутствовал на пышном обеде, возглавлявшемся помощником командующего войсками Виленского округа генералом Шкинским: сам командующий округом генерал-адъютант Павел Карлович Ренненкампф был в отпуску. Я обратил тогда внимание, что тост за здоровье Ренненкампфа вызвал бурные овации, а тост за Шкинского был встречен почти молчанием. «Не особенно любят этого генерала», — подумал я. На богослужение и обед был приглашен и разумный и очень важный архиепископ Агафангел, но он, думаю, чтобы не ставить меня на второе место, отсутствовал. Конечно, я сделал ему визит.
275
Эти визиты отнимали у меня много времени. В каждом городе я должен был сделать визиты военным начальникам, кончая командирами полков, а также архиерею, губернатору, посетить если не всех, то большинство подчиненных мне священников и так далее. В больших городах на визиты у меня уходили почти целые дни. Но для дела это было необходимо: благодаря визитам устанавливались знакомства и связи, добывались необходимые сведения.
Закончив торжество в Оренбургском полку, я побывал во всех полковых и госпитальной виленских церквах, провел дружескую беседу с собранными священниками (войска были в лагере) и затем отправился дальше — в Гродно. По пути я сделал остановку на станции Ораны, вблизи которой находился большой лагерь. Там я совершил богослужение в лагерной церкви, побеседовал с войсками, в лагере Виленского военного училища по просьбе начальника училища провел специальную беседу «Бог в природе». Дивизия чествовала меня обильным обедом и задушевными речами. которые были бы для меня гораздо более приятными, если бы я не чувствовал себя усталым.
В Гродно стояли 101-103-й пехотные полки, бывшие в то время в лагере. Благочинный этой дивизии, дельный и интеллигентный священник Михаил Иванович Радугин, обстоятельно ознакомил меня с положением духовного дела в дивизии и с работой священников, представившихся мне. Сделав нужные визиты, осмотрев военные церкви и обстоятельно побеседовав со священниками. я отправился дальше — в Варшаву.
В Варшаве в это время архиерействовал очень способный, стихийно-бурный, невыдержанный, резкий и грубый архиепископ Николай (Зиоров). Когда я вступил в должность протопресвитера военного и морского духовенства, он прислал мне письмо: «Ваше Высокопреподобие! Если вы так же редко, как ваши предшественники. будете посещать войска Варшавского военного округа, то я должен буду доложить об этом государю императору. Ваш доброжелатель архиепископ Николай». Письмо было в высшей степени бестактным. Архиепископу Николаю я не был подчинен ни в каком отношении: ему до моего управления не было никакого дела: у архиереев даже в самых маленьких епархиях некоторые приходы в течение многих лет оставались не посещенными архиереем: несмотря на свой священнический сан, по рангу я был приравнен к архиепископу. Я ответил ему: «Ваше Высокопреосвященство! Как часто мои предшественники посещали войска Варшавского военного округа, мне до этого нет дела и судьей их я быть не мог. Я буду посещать эти войска по мере надобности. Что же касается докладов Его Величеству, то я буду иметь возможность чаще, чем вы, видеться с ним и докладывать ему о делах вверенного им мне ведомства. Ваш покорнейший слуга...» Больше архиепископ Нико-
276
лай не писал мне. Едучи теперь в Варшаву, я думал: «Как то мы встретимся с архиепископом?» Чуть ли не первому архиепископу я сделал в Варшаве визит. Он встретил меня любезно, как будто никакого недоразумения между нами не было, в разговоре был интересен, в обращении очарователен. Бывают такие люди, что пред овцами они волки, а пред волками — овцы. Не давать им сдачи, они насядут на тебя; дашь хорошую сдачу — они сразу смиряются. Таков был и архиепископ Николай.
В Варшаве стояли четыре гвардейских пехотных полка и два кавалерийских; кроме полковых церквей там были крепостной собор с тремя священниками, двумя диаконами и двумя псаломщиками и военные церкви: при Варшавской артиллерийской мастерской, при штабе Варшавского военного округа, при военном госпитале и военной тюрьме. Полки, конечно, были в лагере. Осмотрев все церкви, вдосталь побеседовавши со священниками, узнавши их и духовные нужды войск Варшавского округа, я отправился в крепость Новогеоргиевск на пароходе по реке Висле. Путь был небольшой и очень приятный, особенно для уставшего от долгих разговоров в Варшаве.
Комендантом Новогеоргиевской крепости в то время был Ген- штаба генерал от инфантерии Николай Павлович Бобырь, человек набожный и не любивший архиепископа Николая за его резкость и грубость. Генерал Бобырь устроил мне грандиозную встречу. От речной пристани до крепости было около 3 верст. Для встречи меня на всем пути до самого собора были выстроены шпалерами войска: в крепости, кроме специально крепостных войск, еще квартировали 5-й Калужский и 6-й Либавский пехотные полки. В соборе я совершил молебствие, закончив его словом. Генерал Бобырь сопровождал меня всюду: при посещении полковых и госпитальной церквей, при осмотре крепости, тогда перестраивавшейся. Осмотрев церкви, обстоятельно побеседовав со священниками, возглавлявшимися достойнейшим настоятелем собора протоиереем-старцем Федором Евдокимовичем Морозовым, посетив затем всех военных начальников, от них и от священников узнав о настроении и духовных нуждах крепости, угостившись, наконец, парадным крепостным ужином, я отбыл в Варшаву, чтобы оттуда прямо проследовать в Петербург.
Из этой первой ревизионной поездки я вынес много впечатлений. Состав духовенства вполне удовлетворил меня; все священники были людьми достаточно развитыми и работоспособными, все с семинарским образованием; жалоб на них от военных начальников мне не пришлось услышать. Но системы в их работе я не заметил: каждый работал по-своему, как Бог на душу положит, не все, вернее, редкие работали жизненно и плодотворно.
Особо приятное впечатление произвели на меня упомянутый протоиерей Ф. Морозов, в Варшаве — лейб-гвардейского Кекс-
277
гольмского полка священник Константин Дмитриевич Введенский, 35 лет, разумный, интеллигентный, приятный, в Гродно — священник Михаил Радугин. В Вильне заслуживал внимания протоиерей Иван Голубев, отличавшийся и великими достоинствами, и огромными недостатками — с ним я хорошо познакомился на Русско-японской войне.
Во второй половине июля я совершил другую довольно продолжительную поездку, посетив г. Ровно, где квартировали два полка 32-й пехотной дивизии, Шубковский лагерь (в 18 верстах от Ровно), обслуживавший 11-й корпус (11-я и 32-я дивизии), которым командовал тогда генерал Владимир Викторович Сахаров, бывший начальником штаба Маньчжурской армии, Дубно (там квартировали: пехотный — Селенгинский и кавалерийский — Чугуевских улан полки и дисциплинарный батальон) и г. Кременец (42-й пехотный Якутский и 11-й драгунский Рижский полки). Драгунский полк квартировал в 6 верстах от Кременца — лагерь для него не требовался. Только тут я и увидел войска. Во всех остальные местах мне приходилось ограничиваться осмотром храмов и беседой со священниками. Зато утешил меня Шубковский лагерь. Генерал Сахаров и прочие военные начальники встретили меня там как родного, как долгожданного дорогого гостя, окружив меня чрезвычайным вниманием. В лагере я пробыл более суток, успев за это время помолиться с войсками, побеседовать и с военными начальниками, и еще больше со священниками.
Особо приятное впечатление произвел на меня благочинный 11-й пехотной дивизии протоиерей Константин Иванович Максимович, за свое благочестие и внимательное отношение к каждому любимый и уважаемый и своим 43-м пехотным Охотским полком, и всем корпусом.
При встрече с ним я первым долгом спросил: «А как о. Николай Хруцкий? Продолжает выпивать?» «После вашей проборки бросил это занятие. Чтоб бутылки не смущали его, все перебил в доме — матушке не во что налить керосину или постного масла. Тяжело ему бывает на праздничных обедах, когда видит всех выпивающими. Но держится», — ответил о. Константин. «Вы уж не оставляйте о. Николая без своей поддержки, пока он не привыкнет к сухому режиму», — попросил я о. Максимовича.
В отношении священников подтвердилось прежнее мое впечатление: все они способные к работе и достаточно образованные. чтобы с успехом работать, но нет у них выучки, нет и системы в работе. Даже совершение ими богослужения не могло удовлетворить меня: каждый служил по-своему, со своими, часто неудачными манерами и движениями: один — по-рязански, другой — по-тобольски, третий — по-полтавски и так далее. Каждый по-своему устанавливал богослужебный чин со своими, часто совсем несуразными сокращениями. Беседы священников
278
с нижними чинами бывали схоластичны, не всегда понятны и почти всегда безжизненны. Отношения между священниками и офицерским составом полков также не всегда бывали ровными и правильными; то они доходили до грубого панибратства, то до нежелательной обособленности.
Тут не все умели найти золотую средину, чтобы священник был для офицеров и добрым товарищем, и уважаемым духовным отцом. То же и в отношениях к нижним чинам. Некоторые священники, подражая офицерам, относились к ним не по-отцовски, а по-начальнически. И так далее. В беседах со священниками я старался обратить их внимание на все такие и иные недочеты в их пастырской службе. Поучая таким образом подчиненных мне священников, я в то же время старался подметить что-либо новое — доброе, мне неизвестное в их работе, в их взглядах и отношениях, чтобы затем воспользоваться им для всего ведомства. Уча их, я сам старался поучаться от них. И всегда старался проверять свои взгляды и свой опыт.
В августе этого же года я уделил несколько дней на поездку в Москву, чтобы познакомиться с московским военным духовенством. В Москве было 18 подчиненных мне церквей: 9 — гренадерских полков, 2 — артиллерийских, 1 — Сумского драгунского, 1 — тюремная, 1 — госпитальная, 1 — лагерная на Ходынском поле и 1 — Измайловской богадельни, 1 — Сергиево-Пантелеимоновского братства и 1 — Сергиево-Елисаветинского убежища для увечных воинов.
Первый мой визит в Москву был не из легких. Пришлось делать визиты множеству духовных, военных и гражданских чинов, побывать во всех церквах, побеседовать со всеми священниками: в каждой церкви надо было сказать собравшимся несколько слов. Труднее же всего было ублаготворить всех церковных старост.
Русское купечество вообще славилось большим гостеприимством, а московское — в особенности. Каждая же московская военная церковь имела старостой какого-либо богатого купца: старостой лагерной церкви был содержатель знаменитого ресторана «Яр» Алексей Якимович Судаков, старостой церкви 4-го Гренадерского полка — крупнейший меховщик Михайлов, старостой церкви 2-го Гренадерского полка — ковровый фабрикант Бренев и так далее. Каждый староста ждал моего визита. А визит состоял в следующем: прибыв в назначенный час, я заставал богато сервированный, уставленный всевозможными яствами и напитками стол, и начиналось угощение, продолжавшееся два-три-четыре часа, с настойчивыми приглашениями и просьбами еще скушать, еще выпить. Особенным гостеприимством отличался Судаков. Он всякий раз встречал меня на вокзале, увозил к себе домой и помещал меня в своем роскошном особняке,
279
предоставляя в полное мое распоряжение огромный кабинет и роскошный, в два света, зал. Угощал же он меня так, что и царский стол пред его угощением меркнул. «Яр» ведь был лучшим рестораном в России, а его повар получал министерское жалованье — 18 тысяч рублей в год при готовом столе и квартире. Привыкши к умеренному питанью, я не мог более трех дней пробыть в Москве и всякий раз возвращался в Петербург отяжелевшим, полубольным.
От духовенства Первопрестольной я ждал большего, чем увидел. Священники не блистали образованием. Из 16 священников только один был с высшим образованием, но и он оказался не без дефектов, иначе не ушел бы в 1887 г. из смотрителей духовного училища в полковые священники и на 25-м году священнической службы не оставался бы он без протоиерейского сана. Выделялся среди них священник 4-го Гренадерского полка о. Рафаил Прозоровский.
Во второй половине сентября я предпринял длиннейшую поездку, начав ее с Киева. Командующий войсками Киевского военного округа генерал-адъютант Николай Иудович Иванов, мой хороший знакомый по Русско-японской войне, будучи в Петербурге. просил меня посетить войска его округа, причем предложил мне по прибытии в Киев остановиться у него. «Я человек одинокий и скромный, а дом у меня огромный. Дам в полное ваше распоряжение две большие комнаты, а для разъездов свою колясочку вам предоставлю», —убеждал он меня. В этой поездке меня сопровождал начальник канцелярии М.П. Журавский, питомец Московской духовной академии выпуска 1886 г., мой земляк, старая канцелярская крыса, нелегкий человек.
Прибыв в Киев, я поместился у генерала Н.И. Иванова в его дворце, а Журавский — у своих знакомых. Не успел я с дороги выпить стакан чаю, как хлопотливый Николай Иудович вынес мне аккуратно сложенный листок с адресами лиц, которым я должен был сделать визиты: митрополиту Флавиану, генерал-губернатору Шипову, губернатору, викариям, разным военным начальникам. Всего мне предстояло сделать 21 визит. Я взмолился: «Помилуйте, Николай Иудович! Я же приехал сюда не визитировать, а увидеть ваши войска, помолиться с ними, побеседовать со священниками, а вы хотите сделать меня бродящим по Киеву визитером. Для такого числа визитов и суток не хватит. А мне предстоит еще далекий путь» — «Нет уж, батюшка, вы не спорьте! Послушаетесь меня, старика! Вы еще молодой человек, недавно назначены, если не сделаете кому-нибудь визита — тот обидится, врага можете нажить. Я дам вам свою одноконную колясочку, объедете всех. Во всем должен быть порядок» — «Тогда дайте мне автомобиль!» — сказал я. «Что вы, что вы! — ужаснулся мой генерал. — Духовное лицо, важное и на автомобиле... Весь город заго-
280
ворит об этом, сами рады не будете... На колясочке, на колясочке поедете». С длинной бородой, благочестивой осанкой и простоватыми манерами, Николай Иудович был бы более подходящим для должности настоятеля солидного монастыря, чем для высокого военного поста. А я на его одноконной колясочке прыгал по Киевским холмам, более дня потратил на визиты. Николай Иудович умер в 1919 г. Что он сказал бы теперь, когда и митрополиты, и патриархи, забыв о каретах, ездят на автомобилях и летают на аэропланах68?
В Киеве военное духовенство не было многочисленным: при соборе — три протоиерея, три диакона и два псаломщика: четыре полковых священника (33-й пехотной дивизии), священник с дьяконом при госпитальной церкви и священник с дьяконом при Военно-Прозоровской церкви. И тут, как в Москве, не было ни одного священника с высшим образованием69. Все священники киевские не выделялись из ряда обыкновенных: они не блистали ни дарованиями, ни особыми заслугами, ни особым влиянием на свои паствы. Наибольшей любовью и уважением военных чинов пользовался протоиерей 129-го Бессарабского пехотного полка Александр Леонтьевич Дородницын, с 1884 г. служивший в этом полку и вместе с ним проведший войну 1877-1878 гг., ставший как бы священной реликвией полка. Толковый, сердечный и обходительный, он действительно заслуживал уважени70.
Во время пребывания моего в Киеве произошло следующее печальное событие. В ряду других я сделал визит 1-му викарию Киевской епархии епископу Павлу, раньше служившему настоятелем Киевского Софийского собора. Я заехал к нему в Михайловский монастырь в 6 часов вечера. Красивый, приветливый, словоохотливый старичок, епископ Павел произвел на меня весьма приятное впечатление. Угощал меня вкусным чаем и еще более вкусными грушами. В половине седьмого я простился с ним, так как он должен был ехать в Купеческий клуб для служения панихиды: это был 40-й день кончины П.А. Столыпина. «Может быть, и вы примете участие в нашем печальном торжестве?» — обратился он, прощаясь, ко мне. Я обещал принять участие в панихиде.
На панихиду я отправился вместе с генералом Н.И. Ивановым. Когда мы прибыли, клуб уже был переполнен, духовенство стояло в облачениях. Епископ Павел приказал дать мне облачение, я стал около него. Тотчас началась панихида. Протодиакон возгласил: «Благослови, владыко!» Епископ Павел слабым голосом произнес: «Благословен Бог наш»... и, не докончив возгласа, упал к моим ногам. Его унесли в соседнюю комнату. Духовенство начало служить молебен о недужном. Только успели пропеть «Царю небесный», как вышедший доктор сообщил собравшимся, что владыка скончался. Начали
281
служить панихиду, поминая и П.А. Столыпина, и новопреставленного епископа Павла. Такова жизнь человеческая; полчаса тому назад епископ Павел приятно беседовал со мною, хлопотал о земном, прося меня принять в военное ведомство его родного племянника-священника, что я вскоре и сделал (принятый оказался очень хорошим священником), а сейчас владыка лежал бездыханный на столе.
Во все время моего пребывания в Киеве генерал Н.И. Иванов не переставал опекать меня, следя за каждым моим шагом. Признаться, такая опека иногда была и тягостной, но, ценя его добрые чувства, я терпеливо сносил ее.
Начальником штаба Киевского военного округа был тогда мой старый знакомый, бывший профессор Академии Генштаба генерал-лейтенант Михаил Васильевич Алексеев. Он и тут успел заявить себя работником огромного масштаба, безмерно превосходившим своего патрона. Успела приобрести великие симпатии в Киеве и супруга генерала Алексеева, энергичная, неутомимая вечная печальница о страждущих и бесприютных Анна Николаевна, развившая там большую благотворительную деятельность. Приятнейшей особенностью этой четы было то, что оба они делали большие дела скромно, незаметно, стараясь оставаться в тени. Я несколько раз посетил их.
Простившись с Киевом, я направился в Одессу. В Одессе было всего шесть военных священников: 59-го и 60-го пехотных полков, 15-го и 16-го стрелковых полков, законоучитель военного училища и госпитальный священник. Принят я был в Одессе чрезвычайно сердечно: меня поместили в лучшей гостинице, вечером священники и ктиторы чествовали меня в гостинице же роскошным обедом. На следующий день я посетил все церкви, побеседовал с войсками, побывал на уроках в военном училище и, конечно, расправился с неизбежными визитами. Неотразимое впечатление произвел на меня тамошний архиепископ Димитрий (Ковальницкий).
Я дважды заезжал к нему. В первый раз не застал его. Во второй раз у меня до отхода парохода, на котором я должен был ехать в Севастополь, оставалось около часу. Он встретил меня как родного, хотя я в первый раз видел его. Бывший выдающийся профессор Киевской духовной академии, принявший монашество после того, как жена оставила его, архиепископ Димитрий среди тогдашних российских иерархов представлял крупнейшую фигуру. Величественный по внешнему виду, он отличался большим умом, непреклонной волей, добрым сердцем, большой инициативностью. Бывшие питомцы Киевской духовной академии с восторгом вспоминают о нем как о профессоре, инспекторе и затем ректоре этой академии. Не могу забыть его приема. Усадив меня на диван рядом с собой, архиепископ Ди-
282
митрий обратился ко мне; «В первый раз вижу я вас, а уж очень сразу полюбились вы мне. Погостили бы вы у меня денек! Побеседовали бы с вами, душу отвел бы я...» Мне самому чрезвычайно приятно было бы побеседовать с этим мудрым архипастырем. Но пароход не мог ждать меня. От архиепископа я прямо проехал на пароходную пристань.
Одесское военное духовенство произвело на меня лучшее впечатление. чем киевское. В его работе, отношении к воинским чинам видна была жизнь и даже творчество. Самое лучшее впечатление произвел на меня священник 16-го стрелкового полка Леонид Розанов.
Сравнительно молодой (37 лет от роду), жизнерадостный, энергичный и тактичный, он сумел заслужить и любовь, и уважение в своем полку. Таким он оказался и на войне. Вот другой священник, М. К., в мирное время слыл чуть ли не за святого, а как началась война, отказался идти с полком. Меня тогда чрезвычайно огорчило это.
Но вот я выехал на пароходе из Одессы. В первый раз я совершал морское путешествие. Нептун был милостив ко мне; погода стояла прекрасная, об изнурительной морской качке и помину не было. После беспокойных дней, проведенных в Киеве и Одессе, я отдыхал и телом, и душою. В Севастополе мне предстояла большая работа; там кроме морского собора с четырьмя священниками, двух полковых (13-й дивизии) и морского кладбищенского было еще 11 судовых священников. Мне предстояло увидеть и квартировавшие в Севастополе 49-й и 50-й пехотные полки, побывать на кораблях, на которые никогда не заглядывали мои предшественники, обстоятельно побеседовать со священниками и, наконец, провизитировать начальствующим лицам.
В Севастополь пароход прибыл 22 сентября, под вечер. На пристани меня встретили вместе с духовенством морские и военные начальники и между последними — начальник военной воздухоплавательной школы полковник Генштаба Сергей Иванович Одинцов, окончивший курс академии в 1902 г., мой знакомый. «Вы, о. протопресвитер, должны посетить мою школу и благословить моих летчиков». Мы условились, что 23-го в 6 часов утра он пришлет за мною автомобиль.
На следующий день в назначенный час я был на аэродроме. Там меня встретили все воздухоплаватели с начальником школы во главе. Поздоровавшись со всеми, я сказал несколько слов обучающимся в школе, пожелав им Божьих благословения и помощи в их новом деле. В воздухе стояла полная тишина. Солнышко нежно светило. Офицеры начали полеты. Ко мне обратился с просьбой капитан лейб-гвардейского Саперного батальона, мой сосед в Петербурге (церковь этого батальона стояла рядом с моим домом) полететь с ним. Я без колебаний согласился. Мы сделали
283
несколько кругов над аэродромом на высоте 300-400 метров. Все были очень довольны. Теперь мой поступок никому не может показаться легкомысленным иль странным: летают же теперь на аэропланах и митрополиты, и патриархи. Как же я. благословлявший летчиков на их работу, мог отказаться от полета с ними? Мой отказ могли принять за трусость. Но тогда, как увидим, совсем по-иному отнеслись к моему маленькому воздушному путешествию.
Когда, вернувшись в Севастополь, я похвастался, что не только видел воздухоплавательную школу, но и летал на аэроплане, М.П. Журавский пришел в ужас: «Что вы сделали! Что вы сделали! Что подумают о вас! Не обойтись вам без больших неприятностей» И так далее. Как я ни доказывал, что я не мог поступить иначе, что в моем полете нет ничего зазорного, он твердил свое и, признаться, несколько смутил меня. Мое смущение еще больше усилилось, когда по пути в Батум я прочитал в «Новом Времени» сообщение: «Севастополь. 23 сентября. Протопресвитер военного и морского духовенства летал на военном аэроплане». Первая мысль явилась у меня: «Что-то скажет Н.И. Иванов, не позволивший мне в Киеве ездить на автомобиле?» А Журавский твердил свое: «И надо же было вам соглашаться на полет. Вот видите: уже в Петербурге знают об этом». В Петербурге, действительно, мой полет дал пищу для разговоров. Рассказывали мне. что больше всех возмущался великий князь Константин Константинович, находивший мой поступок легкомысленным, не подходящим для протопресвитерского сана. Даже в любившей меня Академии Генштаба голоса профессоров разделились: одни хвалили, другие осуждали меня. Болгарская пословица говорит: «Всеко чудо за три деня» (всякое чудо на три дня). Скоро забыли и о моем полете. В 1915г., летом в Барановичах, на завтраке у государя я сам напомнил о нем. Государь, между прочим, сказал, что взгляды людские часто меняются: считавшееся раньше неприличным, непозволительным теперь считается обыкновенным, принятым. Я продолжил его мысль, рассказав случай с Н.И. Ивановым, не позволившим мне делать визиты на автомобиле. Государь искренно смеялся: уже в то время духовные лица, ездившие на автомобилях, не вызывали ничьего осуждения или удивления. «А в Севастополе тогда же был такой случай», — сказал я и передал историю с моим полетом. «Кажется, — сказал я, — и Вашему Величеству тогда докладывали осуждавшие меня». «Нет, я об этом не слышал. Но я не похвалил бы вас», — ответил государь. «Почему. Ваше Величество?» — спросил я. «А вы одобрили бы меня, если бы я полетел?» — спросил государь. «Не одобрил бы, потому что вы могли бы разбиться. А если бы я разбился, от этого большого несчастья не произошло бы. Вы избрали бы другого протопресвитера — этим дело и кончилось бы», — ответил я. Больше царь ничего не сказал.
284
В Севастополе я пробыл два дня. Мои впечатления были таковы. Командовавший Черноморским флотом адмирал Эбергардт — чудный человек, приветливый и ласковый, добрый и серьезный. Моряки отзывались о нем как о хорошо знающем свое дело, но считали его слабохарактерным, поддающимся посторонним влияниям. В то время неограниченным влиянием у него пользовался, как рассказывали мне, настоятель Севастопольского адмиралтейского собора протоиерей Роман Иванович Медведь, возглавлявший черноморское духовенство. О. Романа Медведя нельзя обойти молчанием или отделаться от него несколькими словами. В 1898 г. окончивший курс Санкт-Петербургской духовной академии, молодой для своего большого поста, умный и начитанный, о. Медведь отличался одной особенностью: он больше всего любил слушать самого себя. Когда он начинал говорить или докладывать, можно было быть уверенным, что он не кончит, пока не остановят его. Говорил он медленно, тягуче, вкрадчивым голосом, смакуя каждое слово, останавливаясь на мельчайших подробностях. При этом улыбка все время играла на его безусом лице. Когда он приезжал в Петербург, я с ужасом ждал его доклада, всякий раз отнимавшего у меня не менее двух часов и чрезвычайно утомлявшего меня. Небольшого роста, худощавый, безбородый, всем улыбавшийся и в то же время старавшийся придать своей невзрачной фигуре возможно большую важность, о. Медведь на некоторых производил неприятное впечатление — что-то иезуитское просвечивалось в нем. Но он сумел очаровать адмирала Эбергардта и, как рассказывали моряки, оказывал на него большое неблагоприятное влияние. Морские офицеры не любили, даже можно сказать, ненавидели его и не упускали случая, чтобы поиздеваться над ним. Вспоминается один случай.
Услышав, что я для ознакомления с морской службой плавал на корабле, о. Медведь попросил адмирала Эбергардта позволить и ему поплавать на корабле. Адмирал разрешил. Когда о. Медведь вошел в отведенную ему на корабле каюту, он увидел висящего, подвязанного за хвост к потолку медведя. Офицер объяснил, что это постоянное украшение данной каюты. В действительности же медведь появился тут специально для о. Медведя. Дело было осенью, когда Черное море любит шалить. Во время медвежьего плавания начался шторм, а о. Медведь оказался подверженным морской болезни. О бывшем с о. Медведем во время плавания рассказывали офицеры: «Это был единственный в естественной истории случай, что медведь ревел белугой».
Стараясь угодить адмиралу, о. Медведь пустился было в опасную и для священника преступную аферу: он предложил морским священникам выпытывать на исповеди их настроение, их политические взгляды и затем докладывать ему. Когда началась
285
революция, только бегство из Севастополя спасло о. Медведя от жестокой мести.
В 1916 г. по возвращении государя из Севастополя мне пришлось защищать о. Медведя. Был воскресный день; у государя по минутам было распределено время: в 10 часов — литургия во Владимирском соборе, в половине 12-го — прием дворянской депутации, в 12 — прием другой депутации, в половине первого — третьей, в час — завтрак. Медведь же, решив показать царской семье все свое богослужебное искусство, едва к 12 часам кончил литургию. Спуталось все. Всегда точный в расписании времени, государь со своей семьей и приглашенными к высочайшему завтраку вкушали не в час, как было назначено, а в 3-м часу дня. Когда государь вернулся в ставку, генерал-адъютант адмирал Нилов, сопровождавший государя в Севастополе, набросился на меня: «Такого глупого протоиерея, как севастопольский, давно следовало выгнать из ведомства. Нашел время и место показывать свои фокусы... И кому? Царю и его семье. Два часа держал нас в соборе, все запутал нам. Государю пришлось всех принимать с опозданием на целый час. Нигде такого безобразия не случалось». Я решил извиниться пред государем за о. Медведя. «Прошу Ваше Величество, — обратился я к нему, — не поставить в вину севастопольскому протоиерею Роману Медведю. что он, проявив излишнее усердие в соборе, нарушил Ваш порядок дня. Это способный священнослужитель, по тут он не понял, что нельзя Вас и Всппу семью утруждать слишком большой службой». «Да, — ответил государь. — он слишком долго задержал нас в соборе, после него все у нас перепуталось, и мы завтракали, сильно проголодавшись, в третьем часу. Мои дочери очень нападали на него. Я должен был защищать его. Я понимаю, что он хотел доставить нам удовольствие, а вышло иное. Бывает так».
Севастопольское морское и сухопутное духовенство не произвело на меня особенного впечатления. Побеседовав с собравшимися священниками, пригласив, в особенности морских священников, усилить свою пастырскую работу, я на пароходе выехал в Батум. Это было 25 или 26 сентября. Черное море пошаливало, и меня мутило, но все же я мужественно перенес качку. По пути, в Сухуме, я принял священника и командира стоявшего в этом городе 203-го пехотного Сухумского полка и время остановки парохода провел в беседе с ними.
Вот и Батум. Хорошенький городок, с тропической растительностью и очень красивым, хоть и небольшим собором, в который по повелению императора Александра III назначались священники только русской народности. Настоятелем этого собора был переведенный мною из Петербурга протоиерей Николай Александрович Каллистов, бывший главный священник 3-й Маньч-
286
журской армии. Теперь я позавидовал бы о. Каллистову. Чего ему было желать лучшего? Прекрасный храм, приятный город, хороший климат, берег моря, совершенно обеспечивавшее его содержание жалованье по должности настоятеля собора и причтовые доходы. Чем мог Петербург привлекать его? Книжными сокровищами, научными собраниями, лекциями? Но всем этим он не интересовался. Столичной суетой и разнообразием жизни? Но какое разнообразие жизни, какая суета нужны священнику, да еще достигшему преклонных лет — о. Каллистову шел 64-й год? Большими материальными средствами, которые ему предоставляла столичная церковь? Но и в Батуме материальных средств по горло хватало ему: он получал очень солидное жалованье, у него, как говорили, были хорошие сбережения, которых с преизбытком хватало на жизнь одинокого человека: Каллистов был бездетным вдовцом. Жить бы о. Каллистову в Батуме да Бога благодарить за посланное ему после бурной и мятежной жизни место для благоденственного и мирного жития. Но о. Каллистов дулся на меня, а я делал вид, что не замечаю его настроения, и старался утешить старика.
В Батуме кроме о. Каллистова был только один еще военный священник — стоявшего там 204-го пехотного полка, благочинный 51-й дивизии, осетин Мамитов, 63-летний старец. Помолившись в соборе, побывав в полку и отслужив там молебен, побеседовав с о. Мамитовым, я отправился дальше для посещения войск Кавказского военного округа.
В эту поездку я посетил Карс, Александрополь, Кутаис и Тифлис. В Карсе стояли два полка (79-й и 80-й) 20-й пехотной дивизии и 1-й Уманский казачий полк, в Александрополе —два пехотных (153-й и 154-й) 39-й пехотной дивизии и кавалерийский — 18-й Северский драгунский полк, в Кутаисе тоже два полка (201-й и 202-й) 51-й пехотной дивизии и 1-й Хоперский казачий полк. Кроме того, в Карсе и Кутаисе были военные госпитали. Я не оставил без посещения ни одного полка, везде совершая молебны и сопровождая их беседами. В Карсе в церкви 80-го Кабардинского полка и в Кутаисском военном госпитале я совершил литургии. Во всех местах, конечно, уделял много времени сердечным беседам со священниками.
Войска и духовенство встречали меня с необыкновенным радушием, отличающим кавказские нравы. Но тут была и другая причина радушия: ни один из моих предшественников не заглядывал в эти отдаленные от центра России места. Прибытие протопресвитера было беспримерным событием. Чрезвычайное же гостеприимство проявил 153-й Бакинский полк. Там я встретил нескольких своих боевых товарищей, служивших в 33-м Восточно-Сибирском стрелковом полку: Георгия Зедгинидзе, братьев Тихоновых, Арсения Микаберидзе и других, встретивших меня
287
как родного, как дорогого гостя. Командовал этим полком полковник Лесневский (кажется, не ошибаюсь). Поляк и католик, он, однако, проявлял чрезвычайную заботливость о полковом храме. Теперь он принял все меры, чтобы как можно торжественнее и пышнее встретить меня. Ужин в этом полку продолжался за полночь. Излияниям чувств конца не было. Полк готов был чествовать меня и на следующий день, но я поспешил оставить радушный Александрополь.
В Тифлисе мне предстояла большая работа; два собора — Александро-Невский (с тремя протоиереями, протодиаконом, диаконом и псаломщиком) и Николаевский (с протоиереем, диаконом и псаломщиком), 15-й и 16-й гренадерские полки. 5-й Кубанский пластунский батальон, 17-й драгунский Нижегородский полк, военный госпиталь и военное училище. А затем... визиты. Прибыв в Тифлис, я прежде всего представился наместнику графу Иллариону Ивановичу Воронцову-Дашкову. Такого вельможи я не встречал ни раньше, ни позже. Наружный вид, изысканность манер, аристократическая простота в обращении делали его величественным и очаровательным. Граф принял меня весьма приветливо, усадил в гостиной, познакомил с графиней, расспрашивал меня о Петербурге, о моих впечатлениях от поездки по Кавказу, о моем дальнейшем маршруте. «Может быть, вам нужен конвой? Тогда я велю, чтобы он сопровождал вас», — предложил он мне. Я, конечно, отказался от конвоя.
После наместника я сделал визит экзарху Грузии архиепископу Иннокентию, которого я знал по Петербургу, где он раньше служил викарием. Величественный, умный и ловкий, он очень подходил наместнику. Кажется, последним он и был выведен на высокий пост экзарха. Обед у него и продолжительная беседа с ним доставили мне большое удовольствие. Потом следовали визиты; помощнику наместника генералу Шатилову, командиру корпуса генералу Александру Захарьевичу Мышлаевскому, бывшему блестящему профессору Академии Генштаба и моему сослуживцу по академии и другим.
На следующий день я начал объезд воинских частей. Генерал Мышлаевский сопровождал меня. Откровенно сказать, это значительно стесняло меня; после каждого молебна я произносил речь, и не сопровождай меня генерал Мышлаевский, прекрасный оратор и строгий критик, я чувствовал бы себя свободнее и мог повторяться в речах, а в его присутствии приходилось напрягать внимание и избегать повторений. Последним пунктом нашей поездки был 17-й драгунский Нижегородский полк, кавказская гвардия, которым командовал бравый полковник гвардеец Гильленшмидт, а священником был о. Павел Вороновский. В этом полку нас ожидал завтрак.
288
Кавказцы отличаются большим гостеприимством и еще большим многоглаголанием — на их парадных завтраках и обедах много выпивается вина и еще более выливается речей. И на нашем завтраке полились речи. Одним из первых говорил старший полковник князь Меликов. В Петербурге я знал его жену, разведенную, а его сыну до назначения меня протопресвитером давал уроки Закона Божия. Самого же его я впервые видел. Весь тост Меликова состоял из прославлений меня: я и такой, и этакий — одним словом, лучшего быть не может. Закончил Меликов свой тост приглашением: «Итак, выпьем за генерала Мышлаевского!» «А я-то тут причем?» — удивился Мышлаевский. После обеда я посетил Тифлисское военное училище, начальником которого был генерал Загю, а законоучителем — очень достойный протоиерей кандидат богословия Михаил Архангельский. Помолился, побеседовал с юнкерами, потом за чашкой чаю провел несколько минут в беседе с начальником и чинами училища, а вечер я посвятил беседе со священниками.
Отличное впечатление произвел на меня священник Нижегородского полка П. Вороновский: 43 лет от роду, умный, воспитанный, тактичный и в то же время весьма благообразный, он пользовался большой любовью полка. Возглавлявший Тифлисское военное духовенство настоятель собора и благочинный тифлисских военных церквей протоиерей Тимофей Веселовский во всех отношениях уступал ему. На меня он произвел впечатление подлаживающегося, заискивающего, неискреннего и не очень умного человека, ласкательством приобретавшего расположение сильных мира, главным образом, дам.
По пути из Тифлиса в Петербург я задержался в г. Баку, где было два объекта для моей цели: бакинская портовая церковь с двумя священниками и диаконом и 206-й пехотный Сальянский полк, которым командовал мой бывший сослуживец по 33-му Восточно-Сибирскому стрелковому полку, симпатичнейший полковник Кванчехадзе. Полк чествовал меня пышным обедом, а к отходу поезда прислал чуть ли не целый воз чарджуйских дынь, причинивших мне в пути немало хлопот.
Ревизионная поездка Киев — Баку ознакомила меня со значительной частью военного и морского духовенства, с их настроением, работоспособностью, с отношениями между ними и военными начальниками, с нуждами и запросами войск. Она же дала мне возможность закрепить связи с военными начальниками, что для успеха дела оказывалось не лишним. Приглядываясь к работе лучших священников, я почерпнул кое-что и для своего пастырского опыта.
Виноват. Я не упомянул еще об одном пункте, задержавшем меня на один день: о Владикавказе. Там стоял 81-й пехотный Апшеронский полк, находились военный госпиталь и штаб 3-го
289
Кавказского корпуса, с командиром которого генерал-лейтенантом Алексеевым мне нужно было встретиться. Генерала Алексеева я знал по Русско-японской войне, когда он командовал 5-й Восточно-Сибирской дивизией, входившей в состав 1-й Маньчжурской армии. В отличие от бывшего профессора Академии Генштаба его звали Желтоглазым, потому что у него один глаз был черный, а другой желтый. Этот генерал Алексеев был одним из тех военных, которые в разговоре с духовными лицами старались выбирать религиозные темы. «Я человек православный, — начал генерал Алексеев, — люблю религию, в церковь хожу. Но я верую, как царь: царь православный — и я православный: перейди царь в магометанство — и я стану магометанином...» «Это очень оригинально, — сказал я, — такой религиозности я еще не встречал».
Из виденного и замеченного мною во время ревизионной поездки по Киевскому, Одесскому и Кавказскому военным округам я вынес следующие заключения.
1) Во многих местах пастырская работа военных и морских священников оставляла желать лучшего в отношении совершения богослужений, ведения бесед с нижними чинами, отношений священников к офицерам и нижним чинам. Для придания богослужениям большей жизненности и плодотворности священники нуждались в авторитетном руководстве.
2) В больших городах имевшиеся там военные или морские священники принадлежали к разным дивизиям и к разным благочиниям. Объединяющего всех их и ответственного за их работу лица не было, почему не могло быть и объединенной, согласованной работы всего духовенства. В Москве, например, военные священники принадлежали к пяти благочиниям, в Тифлисе — к трем, даже в Карсе, где имелось всего четыре священника, два принадлежали к одному благочинию, казачий — к другому, а госпитальный сам себе подчинялся. Это создавало большие затруднения для военных начальников при их сношениях со священниками гарнизона. Для меня стала очевидною необходимость учреждения должностей гарнизонных благочинных, которым подчинялись бы все священники гарнизона и которые были бы ответственны за их согласованную работу.
3) Для священников требовалась помощь в ведении ими внебогослужебных бесед. Существовавшие пособия были недостаточны. Требовалось нечто новое, более жизненное, отвечающее нуждам и интересам воинства. Требовать от священников, чтобы каждый из них сам изобретал это новое, нельзя было, ведь для того и существует начальство, чтобы помогать подчиненным. Прибыв в Петербург, я поручил священнику кронштадтской морской Богоявленской церкви кандидату богословия Сергею Тихоновичу Путилину, человеку очень спо-
290
собному, составить военно-морской катехизис, дав ему при этом свои зтсазания. О. Путилин вскоре блестяще исполнил заданную ему работу. А я сам составил небольшую книжку «Служение священника на войне», изобразив в ней все возможности для плодотворной работы священника на бранном поле. Эта небольшая книжечка явилась своего рода откровением для публики, считавшей, что вся работа священника на войне сводится к служению молебнов и панихид, погребению убитых и умерших да в редких случаях к хождению священника с крестом в руке в бой впереди полка. Известный публицист В.В. Розанов в «Новом Времени» поместил восторженный отзыв о моей книге.
Осенью 1911 г. командир лейб-гвардейского драгунского Московского полка, квартировавшего в г. Твери, князь Енгалычев пригласил меня прибыть в полк для освящения устроенной им читальни для нижних чинов. Такая читальня была полной новинкой в Российской армии. Я, конечно, согласился.
Московские драгуны обратили освящение читальни в большое торжество. Мне сослужили полковой священник, он же и благочинный 1-й кавалерийской дивизии, толковый и выдержанный о. Василий Дмитриевич Спасский и священник 8-го Гренадерского полка Константин Тихвинский. Очень стройно пел полковой хор. Богослужение происходило в самой читальне — огромной, красиво убранной комнате. После освящения следовал богатый обед, обязанный обилием роскошных яств старосте полковой церкви московскому купцу-колбаснику Григорьеву, чрезвычайно доброму и милому человеку.
Пред самым обедом князь Енгалычев попросил меня уделить несколько минут для разговора с одним из офицеров его полка, нуждавшимся в моем совете. В отдельной комнате наедине офицер изложил мне свою просьбу, которая состояла в следующем. Около двух лет тому назад он повенчался со своей, кажется, двоюродной сестрой. Теперь они ждут ребенка. Но какой-то злой человек донес об их незаконном браке. Началось дело. Предстоит насильственное расторжение брака. «Мы любим друг друга... Расторжение нашего брака будет страшнейшим для нас несчастьем. Спасите нас!» — воскликнул со слезами офицер. «Трудное дело, — ответил я. — Чтобы защищать вас, я должен просить Святейший Синод не исполнять закон. Поймите, что в моем положении это по меньшей мере неудобно! Подумаю, как вам помочь». Вернувшись в Петербург, я попросил военного министра Сухомлинова умолить государя повелеть Синоду прекратить дело этого офицера. Сухомлинов, перед тем очень болезненно перенесший собственный развод, принял к сердцу мою просьбу и испросил у государя нужное повеление. Чета была спасена.
291
Будучи в Твери, я посетил Тверского архиепископа Антония. Благочестивый, но замкнутый, нелюдимый, не для управления ответственной кафедрой, а для монашеской кельи он был пригоден. Это была ошибка, что таких выдвигали на высокие административные посты.
XIII. Наиболее примечательное из пережитого в 1912 году
Когда я теперь, на склоне своих лет. бесстрастно и совершенно объективно оглядываюсь на дореволюционную российскую церковную жизнь и тогдашних церковных деятелей, я всякий раз прихожу к заключению, что самой интересной в российском церковном ведомстве была должность протопресвитера военного и морского духовенства. Читатель согласится со мною, когда я объясню ему преимущества положения этого духовного сановника.
К сказанному в начале XI главы я прибавлю следующее. Протопресвитер военного и морского духовенства не только мог, но и должен был странствовать по всей России, по всем углам которой — земным и морским — была расселена его паства. И везде как высокопоставленный и желанный гость он был принят и военными, и гражданскими начальниками, старавшимися познакомить его с достопримечательностями и достижениями края. Запретных углов для протопресвитера не было. Для своих поездок он во всякое время мог пользоваться бесплатной воинской литерой, предоставлявшей ему место 1-го класса. По распоряжению министра путей сообщения протопресвитеру всегда отводилось отдельное купе 1-го класса. При дальних же путешествиях протопресвитер пользовался прогонными деньгами по 15 коп. за версту, для каковой цели ему отпускался особый кредит по 5 тысяч рублей в год. Часто протопресвитеру предоставлялся отдельный вагон 1-го класса или салон-вагон. Другой особенностью службы протопресвитера было то, что он являлся непременным участником всех великих торжеств, на которых присутствовал государь. Если такие торжества происходили не в Петербурге, то заботу о помещении, питании, передвижении протопресвитера принимало на себя Министерство двора. Мне пришлось быть участником грандиозных торжеств в память Отечественной войны 1812 г. в Москве и на Бородинском поле и в 1913 г. — Романовских торжеств по случаю исполнившегося 300-летия царствования Дома Романовых в Санкт-Петербурге. Костроме и Москве. Постоянные встречи с министрами, военачальниками и разными государственными и общественными деятелями, все новые и новые знакомства и впечатления — это было особенностью протопресвитерского служения. Человека
292
дела не могла не увлекать и роль, отведенная протопресвитеру как церковно-государственному деятелю: ему поручалось религиозно-нравственное попечение об армии и флоте. Опыты предшествовавших войн с очевидностью показали, что российские православные священники могли различными путями содействовать успехам и славе российского воинства. Военный и морской священник мог быть добрым гением своей паствы. Бывали случаи, что священники на поле брани решали участь боя. Зависевшие от протопресвитера подбор военных и морских священников. воспитание их, руководство ими, содействие им в их работе являлись важным для государства делом.
Но чем больше я втягивался в работу, чем более я изучал настроение и нужды разных частей великой Российской армии, чем более я проникал в сложность лежавших на протопресвитере обязанностей, его долга пред Богом и Родиной, тем более я приходил к сознанию собственной недостаточной подготовленности к прохождению протопресвитерской должности, как и несовершенной работы моих предшественников.
Да простят мне глубоко почитаемые мною мои предшественники протопресвитеры А.А. Желобовский и Е.П. Аквилонов мое дерзновение критически отнестись к их протопресвитерской деятельности! Не желание чем-либо омрачить их память и еще менее — возвеличить себя, а чувство долга не утаивать ошибок прошлого, чтоб они не повторялись в будущем, побуждает меня сказать правду об их ответственном стоянии на протопресвитерском посту.
Протопресвитера А. А. Желобовского я застал быстро дряхлевшим стариком. Дряхлость одолевала его, когда ему еще не было 70 лет. Б последние годы своей жизни он был полной развалиной и более всего интересовался собственным покоем. Правда, его служба протекала в то время, когда большинство деятелей предпочитали плыть по течению, шаблонно исполняя обязанности своего звания. Характерно, например, было то, что А.А. Желобовский, прослужив 15 лет в должности протопресвитера, продолжал оставаться с обывательским взглядом на служение священника на войне и даже не пытался разрешить вопросы, возбуждавшиеся современным ходом войны. С одряхлением протопресвитера явно дряхлело и возглавлявшееся им ведомство: в его работе не было воодушевления, огня, размаха, новизны, совершенствования методов и способов деятельности, оно плыло по течению по традиции, а чаще — по воле и усмотрению составлявших его.
Протопресвитер Е.П. Аквилонов, ученый, честный, доброжелательный. благородный, при всех своих высоких качествах был совсем неподготовлен к протопресвитерской должности: он не знал ни армии, ни ее нужд и запросов, ни военного и морского ду-
293
ховенства — его личного состава, обязанного удовлетворять эти нужды. Его манера обращения с людьми была не в его пользу, а быстро развивавшаяся страшная болезнь, саркома, отнимала у него душевный покой и лишала его нужной трудоспособности. Вдобавок ко всему этому он протопресвитерствовал менее одиннадцати месяцев. В такой короткий срок и здоровый человек не смог бы изучить все особенности ведомства.
Теперь я покритикую самого себя. Меня ведь тоже никто не подготовлял к протопресвитерству, а сам я не смел помышлять об этом высоком посте. Правда, я имел значительный стаж: около десяти лет я прослужил в Академии Генштаба, где получил возможность хорошо ознакомиться с рядовым офицерством и высшими слоями армии: затем в течение двух лет я служил в действующей армии — десять месяцев полковым священником и благочинным и более года главным священником армии. В первой должности я познакомился с сибирскими войсками и уразумел службу священника на поле брани, во второй — приобрел некоторый административный опыт. Моим девизом было изречение народной мудрости: «Век живи, век учись». Кто не идет вперед, тот остается позади. Постоянное совершенствование в работе, постоянное творчество были увлекавшей меня стихией. Но я не мог сказать, что в совершенстве знаю и армию, и флот — с их разнообразными нуждами, с их настроениями, с условиями возможной в их среде пастырской работы. Не знал я и огромнейшей части военного и морского духовенства.
Незнакомому с бытом, укладом жизни и настроением разных частей великой Российской армии могло казаться, что все полки как полки. Между тем каждый полк, как и каждая иная воинская часть, имел свой духовный облик, свои традиции, свое настроение. В этом отношении даже между полками одной и той же дивизии замечалась большая разница. К примеру, взять полки 1-й гвардейской дивизии: Преображенский, Семеновский, Измайловский, Егерский. Именно в духовном отношении, в своих взглядах и симпатиях, в своем отношении к делу каждый из этих полков резко отличался от других. Еще большая разница замечалась между войсками внутренней России и окраинных округов — Сибирского, Кавказского, Туркестанского. Пастырская работа священников в значительной степени определялась особенностями местной военной жизни, с которыми должен быть знаком протопресвитер, обязанный руководить работой подчиненных ему пастырей.
Особенность протопресвитерского служения, между прочим, состояла и в том, что протопресвитер был вхож и в солдатские казармы, и в царский и великокняжеские дворцы: он должен был Заметь держать себя по-отечески, доступно и сердечно с нижними чинами и в то же время не ронять своего авторитета при обраще-
294
нии с великими и знатными мира — там он должен был считаться с великосветскими правилами и приличиями жизни, забвения которых не прощало высшее общество. Для меня, выросшего в деревенской глуши, в дьячковском доме, это требование великосветскости являлось немало затруднительным, особенно на первых порах моей протопресвитерской службы. Наконец, при моих встречах с иностранцами большим недочетом оказывалось незнание мной ни одного разговорного иностранного языка, меня очень смущавшее, а некоторых иностранцев удивлявшее.
Моим плюсом было то, что я сознавал недостаточную свою подготовленность и старался ко всему присматриваться, все изучать, подмечать, не стыдясь учиться от каждого из своих подчиненных. А главное — я ни на минуту не забывал, что я призван служить, а не начальствовать, не упиваться властью, а пользоваться ею для общего блага. Последнее было понято большинством военного и морского духовенства и оценено им.
23 февраля 1912 г. высочайшим приказом протоиерей И.В. Морев по моему представлению был назначен помощником протопресвитера военного и морского духовенства. С моих плеч свалились груды бумаг, которые я должен был перечитывать и писать на них свои резолюции, бумаг для дела безразличных, но отнимавших у меня много времени и утомлявших мое зрение. Протоиерей И.В. Морев оказался именно таким сотрудником, какой мне был нужен. Я ценил, уважал и любил его. Некоторая его вялость не мешала делу.
Большим событием 1912 г. были юбилейные торжества 1812г., происходившие в Москве и на Бородинском поле. Съезд на торжества был огромный: вся императорская фамилия, министры, разные депутации и так далее. Фигурировало и несколько ветеранов — участников войны 1812 г., в подлинности которых не без основания многие сомневались. По этому поводу рассказывали следующий случай. Командующий войсками Виленского военного округа и Виленский генерал-губернатор, генерал П.К. Ренненкампф, большой любитель эффектов и сюрпризов, решил, чтобы доставить удовольствие государю, найти в своем генерал-губернаторстве свидетеля событий 1812 г. Всем исправникам генерал-губернаторства было приказано немедленно сообщить, имеются ли в их уездах такие старожилы. Скоро генерал Ренненкампф получил от одного из исправников Минской губернии, чрез которую в 1812 г. проходили войска, известие, что в такой-то деревне живет крестьянин, которой собственными глазами видел Наполеона. Ренненкампф полетел туда, чтобы самому расспросить старика. Пред светлыми очами генерала предстал глубокий, но еще достаточно бодрый старик, бывший николаевский солдат. «Здорово, старина!» — обратился к нему генерал Ренненкампф. «Здравия же-
295
лаю, Ваше Высокопревосходительство!» — браво ответил старик. «Ты помнишь войну 12-го года?» — «Как не помнить. Ваше Высокопревосходительство! Французы ж тут проходили... Видимо-невидимо их было». — «А самого Наполеона видел?» — «Видел, видел! И самого Наполеона видел!» — «Где же ты его видел?» — «Где ж видеть? туг, в энтой самой деревне видел — у соседа на квартире ён жил». — «Интересно! Рассказывай, старина, все, что ты о Наполеоне знаешь! Самому батюшке Царю потом в Москве расскажешь» — «Что ж рассказывать? Бывало, как только рассветает, ён выходит на прогулку, значит. И зачнет, бывало, взад и вперед по улице ходить, этак руки за спину заложивши. И это кажиный день». — «Отлично, отлично, старина! А каков был Наполеон по внешнему виду? Ты ж, небось, запомнил?» — «Как не запомнить. Ваше Высокопревосходительство! Одно слово: ерой! Росту громаденного, в плечах сажень, борода до пояса...» Ренненкампф сразу изменился в лице. «Уберите этого болвана!» — приказал он исправнику и поспешил сесть в свой экипаж.
Командующим войсками Московского военного округа был тогда генерал от кавалерии Павел Плеве. Маленького роста, сутуловатый, близорукий, с некрасивым лицом, на котором резко выделялся большой нос, генерал Плеве не мог производить доброго впечатления своем наружным видом. Замкнутый, необщительный и неприветливый, придирчивый и мелочный, он не был любим своими подчиненными. Говорили тогда, что если бы он не был женат на Вере Александровне, родной сестре военного министра Сухомлинова, надо сказать, женщине чрезвычайно доброй и благородной, генералу Плеве никогда не занимать бы такого высокого поста.
Во время торжеств на Бородинском поле происходил большой парад, в котором участвовали чуть ли не все войска Московского военного округа. Командовал парадом генерал Плеве. На своем великолепном огромном жеребце Плеве был не только невзрачен, но и карикатурен. А тут еще его близорукость. Ведя войска, он не узнал государя и салютовал адъютанту. А когда ему сказали, что государь дальше, он попятился и задом своей лошади чуть придавил царя. Другой за такую оплошность был бы уволен, но зять военного министра только был обойден большой наградой, ожидавшей его.
К чести генерала Плеве надо сказать, что, командуя на Великой войне 5-й армией, он блестяще зарекомендовал себя, показав себя военачальником разумным и волевым, хоть и по-прежнему нудным и тягостным для подчиненных, особенно для ближайших своих сотрудников.
В общем же торжества 1812 г. прошли эффектно, величественно. Хлебосольная Москва не посрамила себя. Ей было что вспоминать о 1812 годе.
296
Во время этих торжеств я близко познакомился с третьим викарием Московского митрополита епископом Серпуховским Анастасием (Грибановским), и доселе продолжающим играть роль в эмиграции в сане митрополита, председателя Архиерейского Синода. На него была тогда возложена разработка всей церковно-церемониальной части торжеств. Лучшего церемониймейстера, чем епископ Анастасий, нельзя было желать. Но его беспримерная осторожность и угодничество перед высокопоставленными особами и их женами производили неприятное впечатление. Рассказывали, что хорошо понимавший его многоученый профессор Московской духовной академии Глаголев так выразился о нем: «Если бы Анастасий жил в то время, когда Моисей писал 3-ю главу книги Бытия, последний иначе написал бы 1-й стих этой главы. Вместо написанного тогда: «змий же бе мудрейший (по-русски «хитрее») всех зверей, сущих на земле», он написал бы: «Анастасий же бе мудрейший всех зверей, сущих на земле...»
Летом 1912 г. я посетил большинство судов Балтийского флота. Удивительный флотоводец, всегда скромный и всегда энергичный и заботливый, командовавший этим флотом адмирал Николай Оттович Эсеен был очень доволен моим посещением. У меня сразу как-то установились сердечные с ним отношения, несмотря на то что он был лютеранином. Были довольны и другие морские начальники. Один из адмиралов сказал: «Более 30 лет служу я на флоте, а в первый раз вижу нашего протопресвитера на корабле: глазам не верится». Были довольны и судовые священники. Давно служившие говорили мне: «Заброшены мы были прежними протопресвитерами, во флоте иногда на нас смотрели как на беззащитных, а теперь после вашего посещения авторитет наш поднялся».
Летом же этого года я совершил объезд значительной части финляндских военных частей: по приглашению командира 20-го Финляндского драгунского полка совершил закладку церкви в г. Вильманстранде, побывал в Свеаборгской крепости, настоятелем собора которой был молодой (41 год) и ловкий протоиерей Василий Ягодин, побывал в военных церквях г. Гельсинфорса и, наконец, обозрел военные выборгские церкви. В Выборге в день полкового праздника Финляндского стрелкового полка я совершил в церкви этого полка литургию. Священник этого полка Сергий Михайлович Соколовский заслуживал того, чтобы ему уделить особое внимание. Уроженец Новгородской епархии, окончивший курс Новгородской духовной семинарии, 35 лет от роду, уже 11 лет служивший священником в армии, о. Соколовский был самым энергичным, самоотверженно преданным своему делу военным священником. Его энергия была неиссякаема, он горел, не угасая, и все свое время отдавал своему полку: бесе-
297
дам с нижними чинами и офицерами, заботам о церкви. Не пил, не курил и вообще проводил самую строгую жизнь: его дом был домашней церковью. Но... и на солнце бывают пятна. Недостатком о. Сергия являлась его ревность не по разуму.
Офицеры 7-го Финляндского стрелкового полка были как все прочие офицеры: молодежь в особенности не прочь была выпить, поухаживать, а так как полковые вечера обычно происходили по субботам, накануне свободных дней, то и запоздать к церковной службе. А о. Сергий требовал от офицеров, чтобы они проводили такую же строгую, как он, жизнь, чтобы они подавали нижним чинам пример аккуратности во всем. Когда его убеждения и наставления оказались бесплодными, он начал, не стесняясь присутствием нижних чинов, в своих церковных проповедях обличать, а потом громить офицеров.
Командиром 7-го Финляндского стрелкового полка тогда был мой земляк, сын священника с. Иваново Невельского уезда полковник Генштаба Иван Константинович Серебренников, человек кроткий и доброжелательный. Он специально приехал в Петербург просить меня повлиять на о. Соколовского. Я вызвал последнего к себе. На мой совет изменить тон проповедей, щадить авторитет офицеров, избрать другие средства для их вразумления, если они действительно зарываются, о. Соколовский отвечал: «Они сами роняют свой авторитет: солдаты видят их безобразия и возмущаются. Я по Евангелию действовал: обличал их наедине, потом — при их же товарищах и уже, когда мои сердечно-товарищеские внушения оказались бесплодными, я стал обличать их пред всей церковью (Мт. 18, 15-17). Пусть бросят свои безобразия, и я перестану обличать их». Мои просьбы смягчить тон проповедей не подействовали, о. Сергий продолжал настойчиво вести свою линию. А командир полка все чаще заходил ко мне с просьбами усмирить грозного духовного отца. Я еще несколько раз вызывал к себе о. Сергия. В одно из посещений он заявил мне: «Я действую как подобает православному пастырю: если вы признаете, что я должен спокойно относиться к офицерским безобразиям, соблазняющим и развращающим солдат, то увольте меня от службы в армии, я найду себе другое место» Что мне было делать? О. Сергий по усердию и работоспособности был лучшим священником во всем ведомстве. В то время он собирал средства на постройку нового храма, сам выделывал кирпичи, рубил деревья, все свое время отдавая службе в полку и постройке новой полковой церкви. Уволить такого священника рука не подымалась. Но и оставлять его было небезопасно: недовольство офицеров грозило перейти в открытое возмущение. А он продолжал все более обострять свои отношения с офицерами: убедившись, что его грозные проповеди не приносят пользы, он начал громить офицеров в одной из черносотенных газет, помещая
298
язвительные и чрезвычайно резкие статьи. Под этими статьями стоял псевдоним «Кобзарь», но все знали, и сам о. Сергий не скрывал, что это его статьи. Новые визиты командира полка, новые вызовы неукротимого Кобзаря. Я уже приходил к решению уволить о. Соколовского как безнадежно неисправимого человека. Как ни тяжело было бы решиться на это, мне пришлось бы так сделать, если бы случай не выручил меня.
Скончался благочинный 2-й Финляндской стрелковой бригады священник Николай Крестовоздвиженский. Должность военного благочинного имела большие преимущества и в материальном, и в служебном положении священника. Из остававшихся трех священнослужителей этой бригады о. Соколовский по возрасту был младшим, но по ревности к службе он превосходил других. У меня явилась мысль назначить благочинным о. Соколовского, но под известным условием. Я вызвал его к себе. «Хочется мне, о. Сергий, назначить вас благочинным», — сказал я. «Покорнейше благодарю!» — весело ответил Соколовский. «Погодите благодарить. Есть одно препятствие, устранение которого зависит от вас», — сказал я. «Какое препятствие?» — спросил Соколовский. «Боюсь я, что если назначу вас благочинным, то мне самому придется бежать со службы» — «Почему?» — удивился Соколовский. «Вот почему. Теперь ваш командир полка еженедельно беспокоит меня жалобами на вас. А тогда начнут беспокоить меня и другие командиры полков бригады, и начальник бригады, пожалуй, и командир корпуса. Поэтому, прежде чем назначить вас, я ставлю такое условие: если вы согласитесь бросить свои грозные проповеди и перестанете заниматься ругательной литературой, я назначу вас благочинным. Согласны ли вы принять мое предложение?» Соколовский попросил дать ему день на размышление. На следующий день он явился ко мне с положительным ответом. Я назначил его благочинным, и он утихомирился. Во время Великой войны он, как увидим дальше, блестяще проявил себя.
Летом же 1912 г. я побывал в Двинске. В Двинском лагере стояли три полка (97-й и 99-й) 25-й пехотной дивизии и 25-я артиллерийская бригада. Я в переполненной воинскими чинами лагерной церкви совершал литургию, посетил военно-крепостной собор и военный лазарет. Двинское военное духовенство произвело на меня очень хорошее впечатление. Особенно понравились мне молодые, приветливые, любимые своими полками священники Дмитрий Митерев и Андрей Аркадов. Представительности благочинного, протоиерея Николая Игнатовича, значительно мешали маленький рост и небольшой горб. Настоятель собора протоиерей Иоанн Вещезеров отвечал своему назначению.
Из Двинска я проехал в Витебск. Там были всего две военные церкви: 100-го пехотного Островского полка и местная Никола-
299
евская. Когда я учился в Витебском духовном училище, последняя была и нашею училищной церковью. Теперь настоятелем ее был мой товарищ по семинарии священник Стефан Белинский, встретивший меня как самого близкого родственника.
После внимательных наблюдений над военной и морской жизнью у меня составился определенный тип военно-морского священника мирного времени. Для своей части он должен быть и духовным, попечительным об ее религиозно-нравственных нуждах отцом, и добрым другом офицеров и нижних чинов. Его духовный сан не должен отстранять его от товарищеского общения с офицерами и от участия в их невинных развлечениях и забавах, но священник должен знать во всем меру и всегда помнить завет великого апостола: «Все мне позволительно, но не все полезно» (1 Кор. 6, 12). Лучшие священники ведомства умели найти золотую средину и пользовались и любовью, и уважением всей своей части. У уклонившихся в крайность не спорилось дело.
За время моих поездок по округам у меня установились добрые, дружеские отношения с подчиненными мне священниками, оценившими мою простоту и доступность, внимательное отношение к нуждам каждого и готовность помочь каждому. Могу сказать, что почти все провинциальные священники были на моей стороне. Но петербургское военно-морское духовенство продолжало коситься на меня, так как я в значительной степени нарушил его покой, благоденственное и мирное житие, потребовав от него более внимательного отношения к духовным нуждам своих частей, более серьезной духовной работы. Только младшие и вновь назначенные мною священники были моими настоящими друзьями и деятельными помощниками. Из этих последних считаю долгом упомянуть о протоиерее Василии Николаевиче Грифцове и священнике Иване Федоровиче Егорове. Как и большинство рязанцев, в значительной мере неотесанный, мало заботившийся о внешнем виде, но всегда честный, толковый, энергичный и смелый, о. Грифцов проявил кипучую деятельность в должностях настоятеля Троицкого лейб-гвардейского Измайловского полка собора и председателя правления свечного завода. Священник Егоров отдался внешкольной работе с детьми и достиг в этом отношении потрясающих успехов. Собрав около себя десятка два интеллигентных и верующих студентов и студенток, он вместе с ними занялся внешкольным обучением детей. Обучение происходило в соборе. Беседы вел сам о. Егоров, опытный законоучитель. Дети были разделены на десятки. Каждый десяток возглавлялся десятником или десятницей, на обязанности которых лежало следить за порядком во время беседы, проверять, насколько понята беседа, пояснять непонятое. Беседы начинались и заканчивались молитвою, которую пели дети. В некоторые дни специально для детей совершалась литургия при пении детского
300
хора. Скоро беседы стали посещаться и матерями, и отцами, а число детей, посещавших беседы, в 1914 г. доходило до 800 человек. Такие же беседы, следуя примеру о. Егорова, начал вести молодой талантливейший настоятель колпинской церкви священник Александр Иванович Боярский.
Должен тут сказать, что с первого же дня управления ведомством я начал прилагать все усилия, чтобы заполнять ряды военного и морского духовенства людьми идейными, талантливыми71. Так, мне удалось заполучить Введенского, окончившего курс Санкт-Петербургского университета, оказавшегося блестящим проповедником, и Боярского, выдающегося кандидата Санкт-Петербургской духовной академии, также блестящего проповедника, неутомимого работника. Потом они оставили о себе незавидную память, сыграв — Введенский в сане митрополита, а Боярский в сане протопресвитера — большую роль в обновленчестве. Но у меня они были послушнейшими, всегда талантливо исполнявшими поручавшиеся им задачи и всегда служившими к великой славе нашей Церкви и ко благу Родины. В том, что они сошли с прямого пути, может быть, виновны были их новые епархиальные начальники, не сумевшие понять, оценить, приласкать и направить их.
Кстати, о Введенском. Противники его утверждали, что он крещеный еврей. Это клевета. Я хорошо знал и его отца, Ивана Андреевича Введенского, и его мать. Оба они были чистокровными русскими. Иван Андреевич был сыном симбирского дьякона. В последние годы своей жизни он служил директором Витебской мужской гимназии. В Витебске он и умер. Вдова потом вышла замуж за директора Витебской частной гимназии.
За 1911-1912 гг. мое положение укрепилось: царь, царица, великий князь Николай Николаевич с подчеркнутым вниманием относились ко мне; в высших военных кругах я приобретал все больший вес; духовенство поняло меня и в огромнейшем большинстве было со мною. Но мои успехи раздражали моих противников. Не смея открыто выступить против меня, они распускали разные нелепые слухи, перетолковывали мои слова и действия, не останавливаясь и пред явной клеветой. Я начинал привыкать ко всему этому, но один случай был тяжело пережит мною.
После двух неприятнейших случаев со священниками, последний из которых имел место во 2-м Финляндском стрелковом полку, я обратился к духовенству с напоминанием, что священник никогда не должен забывать о своем сане и потому не засиживаться поздно в офицерских собраниях, не увлекаться развлечениями, не соответствующими его духовному званию, и всегда памятовать, что не все дозволительно священнику, что дозволительно офицеру. Этот казалось бы безобидный приказ вызвал целую бурю. В одной финляндской газете появилась заметка, что протопресвитер армии и флота оскорбил армию, потребовав,
301
чтобы военные священники не посещали военных собраний, так как им неприлично принимать участие в развлечениях вместе с офицерами. В городе пошли разговоры, неприятные для меня. Должно быть, мои внутренние переживания отражались на моем лице, потому что прибывший ко мне по служебному делу протоиерей церкви Главного штаба Павел Никанорович Левашов спросил меня: «Вы чем-то удручены, о. протопресвитер?» Я открыл ему свою душу, высказав горькое сожаление, что злые люди так превратно перетолковывают самые добрые намерения. «Успокойтесь! — сказал он мне. — Пусть выболтаются. Не пройдет и двух недель, как история забудется и вспоминать о ней не будут». После, когда являлись новые огорчения, я не раз вспоминал эти мудрые слова протоиерея Левашова, успокаивавшие меня. В Болгарии мне напомнила о них болгарская пословица: «Всеко чудо за три деня».
В 1912 г. мне удалось сделать одно хорошее дело. Для нужд протопресвитера существовала домовая церковь. Она помещалась над квартирой протопресвитера, в 3-м этаже. Она имела вид большой комнаты с обыкновенным невысоким потолком, с дубовым иконостасом, без особых украшений. Алтарь церкви помещался над кабинетом протопресвитера. Витая железная лестница вела из кабинета в алтарь. Причт этой церкви состоял из протоиерея, протодиакона и псаломщика. Утварью церковь была бедна, ризница ее была убогой. Протопресвитер А.А. Желобовский почему-то на ризницу и утварь не обращал внимания, расходуя все церковные средства на содержание церковного хора и в особенности на великопраздничные подарки певцам. Протопресвитер Е.П. Аквилонов не успел порадеть о церкви. Я счел своим долгом украсить свою домовую церковь. Мой план был таков: расширить церковь, присоединив к ней две комнаты моей квартиры в 3-м этаже: поднять потолок, насколько возможно выше: новый иконостас и роспись церкви сделать в стиле XVII века, но без утрировок, без тех грубых подделок под старину, к которым любили прибегать тогдашние мастера. Мне посоветовали пригласить для исполнения всех работ художника Адамовича, согласившегося выполнить все работы за 28 тысяч рублей. Адамович превзошел мои ожидания. Получился чрезвычайно красивый храм: от многих пришлось мне слышать, что во всем Петербурге моя церковь стала самой красивой из всех столичных домовых церквей. Особенно восхитительны были висевшие по обеим стенам лампады из оксидированной меди с красными просветами от красного шелка, которым они были внутри выложены, и действительно с большим художеством исполненный иконостас, также покрытый оксидированной медью. К освящению храма московский купец Бренев, староста церкви 2-го Гренадерского полка, поднес мне для моей церкви великолепный (72 пуда ве-
302
сом), исполненный по мерке бархатный ковер, для всей церкви — синего цвета, а для алтаря и амвона — малинового. Такой роскоши ни в одной церкви не было. Обстановка моей церкви, особенно в вечернее время, создавала удивительное настроение, вызывая мистические чувства и в самых заледеневших сердцах.
Казалось, было сделано доброе дело, не оставляющее места для кривотолков и осуждений. Но мне и за это дело пришлось немало перенести: меня обвиняли в честолюбии, в желании затмить протопресвитера Желобовского, уничтожить память о нем. Я отвечал: «Я буду счастлив, если одному из моих преемников удастся разрушить этот храм, чтобы создать другой, еще более красивый и величественный».
Немало и иных огорчений выпадало на мою долю. Особенно доставалось мне от великосветских дам. Они беспрерывно бомбардировали меня самыми разнообразными, часто неисполнимыми просьбами, а когда я не исполнял их просьбы, обижались, возмущались, писали обидные письма. Первенство в этом отношении принадлежало вздорной и сумбурной жене благороднейшего члена Государственного Совета генерала от кавалерии Андрея Ивановича Косича. Сначала она усиленно проявляла мне свое благоволение, а потом, когда я не исполнил одной ее просьбы, она обратилась в жестокого моего истязателя.
Занимая высокий пост, пользуясь большим вниманием сильных мира, огромной квартирой и разными иными выгодами своего положения, я, однако, ежедневно вспоминал свою Суворовскую церковь, где протекало мое беспечальное, мирное и во всех отношениях благоденственное житие, где окружен я был полным доверием, любовью и преданностью. Теперь же занятое мною высокое положение оплачивалось почти ежедневными неприятными переживаниями. В минуты наибольших неприятностей я повторял слова Годунова: «И рад бежать, да некуда... ужасно!» Куда ж было бежать с протопресвитерского поста?!
XIV. События 1913 года. Романовские юбилейные торжества. Освящение царского Федоровского и Кронштадтского морского соборов. Поездка на Дальний Восток. Лейпцигские торжества
Юбилейные торжества в честь 300-летия царствования Дома Романовых начались в Петербурге 24 февраля 1913 г. торжественнейшим богослужением в Казанском соборе. Блестящий сонм духовенства возглавлял специально прибывший для этой цели Антиохийский Патриарх Григорий, простой и добрый, пре-
303
данный России старик. Ни раньше, ни позже не довелось мне видеть более грандиозного богослужебного собрания: вся царская фамилия, все министры. Государственный Совет, Сенат, Государственная Дума, генералитет, все губернаторы и губернские предводители дворянства, представители земства и городов и так далее — словом, была представлена вся великая Россия. Духовенство было облечено в самые лучшие священные одежды, пели Придворная капелла и хор Казанского собора. Да, это богослужение было самым торжественным из всех, какие я видел в России. После литургии Их Величества в Белом зале Зимнего дворца принимали поздравления, причем государь каждому поздравлявшему вручал особый романовский значок, носившийся затем на правой стороне груди. Вечером этого дня в том же зале государь угощал своих поздравителей роскошным обедом. Обедало 800 человек. Кроме множества блюд особенностью этого обеда было то, что подавалось только французское шампанское, а обычно на всех высочайших завтраках и обедах пили только русское шампанское «Абрау Дюрсо».
В принесении поздравлений Их Величествам участвовало и духовенство — как православное, так и католическое. В православной группе, кроме членов Святейшего Синода, были придворный и военный протопресвитеры и викарии Петербургского митрополита. Русская католическая группа возглавлялась митрополитом Ключинским. Обе группы стояли вблизи одна от другой, но не вступая в беседу и даже не поприветствовав друг друга. «И это священнослужители, служащие одному и тому же Христу, одинаково обязанные соблюдать Его евангельские заветы», — подумал я. Я подошел к католической группе, чтоб поздороваться с ними. По-видимому, их это очень тронуло. Мы разговорились. «Вы находите нормальным такое положение, что наши и ваши, стоя рядом, не хотят даже взглянуть друг на друга?» — обратился я к митрополиту Ключинскому. «Чем же мы виновны, что они не желают подойти к нам?» — ответил Ключинский: «А почему бы вам не подойти? Я же подошел к вам», — сказал я. «Вы другое дело: вы знаете нас, а мы вас знаем. А они могут отвернуться от нас и в том случае, если мы подойдем к ним», — сказал Ключинский. Так и разошлись владыки, не взглянув друг на друга.
Романовские торжества продолжались в мае в Костроме и Москве. Во время торжественной литургии, совершавшейся в соборном храме костромского Федоровского монастыря, государь с семьей и многочисленной свитой стоял у правого клироса, а на левом клиросе стоял Распутин. Его дикая фигура всем бросалась в глаза. Вечером в день торжества на царском пароходе, стоявшем у левого берега Волги напротив монастыря, происходил тожественный обед. Когда после обеда обедавшие вышли на палубу, им представилась волшебная картина: на правом берегу
304
Волги в небольшом отдалении от реки красовался феерически освещенный город. Не хотелось верить, что это игра электрических огней, а не действительное сооружение. В Москве торжества прошли величественно: чудесно было богослужение в Успенском соборе с пением знаменитого Синодального хора. Поразительно красив и богат был обед в Кремлевском дворце, данный гостеприимною Москвою. По богатству он, пожалуй, превосходил царский обед 24 февраля. Во все время торжеств я пользовался каретой придворного ведомства и широким гостеприимством своего приятеля Алексея Якимовича Судакова.
В том же 1912 г. я освящал царский Федоровский собор в Царском Селе ив 1913 г. — Морской собор в Кронштадте. Разные по архитектуре и убранству соборы. От первого веяло далекой стариной, а второй был блестящим произведением современного искусства.
Царская семья, как известно, жила в Александровском скромном дворце, хотя вблизи от этого дворца находился великолепный в стиле рококо Екатерининский дворец с окружавшим его чудесным парком, с большим двором, на котором часто происходили парады, и очень красивым внутри дворца собором. Царица, сторонница простоты и скромности, невзлюбила Екатерининский дворец с собором. Богослужения для царской семьи стали совершаться ее духовником в приспособленной под церковь маленькой комнатке Александровского дворца, причем певцами были царица с дочерьми. Затем с 1909 г. царская семья стала посещать крохотную церковь, устроенную в одной из казарменных комнат Собственного Его Величества сводного пехотного полка. Царице хотелось быть поближе к простым солдатам; она уже разочаровалась в аристократии и интеллигенции и ее потянуло к простому народу. А затем у нее же явилась мысль выстроить собор в древнерусском стиле, который напоминал бы о русской старине, представлявшейся ей идеальной и желанной. Усердный архитектор постарался удовлетворить вкус императрицы, и подражание старине было доведено до крайностей: стены были связаны толстущими железными болтами, некоторые иконы написаны на прогнивших с одной стороны досках, вся иконопись была сделана в древнерусском стиле. Ктитором собора был назначен полковник Собственного Ее Величества сводного пехотного полка Д.Н. Ломан. Фактическим же ктитором стала сама царица, распоряжавшаяся всеми порядками в храме. Царская семья неопустительно посещала этот храм, стоя во время богослужений на левом клиросе. Царица же на всенощных бдениях стояла (или сидела — у нее были больные ноги) в особой комнатке рядом с алтарем и по лежавшим пред нею на аналое книгам следила за богослужением. По ее распоряжению освящение главного (верхнего) храма в честь Федоров-
305
ской иконы Божией Матери было поручено мне. Для сослужения мне при освящении были вызваны архимандриты — наместники лавр Киево-Печерской, Троице-Сергиевской, Александро-Невской и Почаевской. Пел хор Придворной капеллы. На богослужении присутствовала почти вся императорская фамилия и огромная свита”. Освященной церкви высочайше повелено было именоваться Федоровским собором Собственного Его Величества конвоя и Сводного пехотного полка. 2 июня 1913 г. мне было присвоено звание протопресвитера и почетного настоятеля этого собора.
Мое почетное настоятельство выражалось лишь в том, что я от времени до времени, всякий раз с особого соизволения царицы, приглашался для совершения богослужений. Совершив всенощное бдение, я в таких случаях оставался ночевать в Екатерининском дворце, где мне отводились покои и предоставлялся ужин, а на следующий день совершал литургию. Иногда после литургии я приглашался в Александровский дворец к царскому завтраку.
Характерная мелочь. Почти на всех богослужениях в Федоровском соборе присутствовал Распутин. При совершении же богослужений там мною его ни разу не было. Это было ясным знаком, что этот временщик не благоволил ко мне.
9 июня 1913 г. я освящал кронштадтский Морской собор. По грандиозности постройки, красоте плана, изяществу отделки этот собор принадлежал к числу самых красивых российских храмов. Строителем его был гражданский инженер, профессор Василий Антонович Косяков, в плане своей постройки повторивший прием храма Святой Софии в Константинополе. Центральная открытая часть собора вмещала до 3 тысяч молящихся, кроме того, со всех сторон имелись обширные галереи с хорами, отделенные от молящихся лишь с восточной стороны собора. Весь собор с наружными крыльцами занимал площадь в длину 39 и в ширину 30 сажень; внешняя высота собора с крестом — 33 сажени. Снаружи собор был облицован гранитным цоколем и серовато-желтым кирпичом и укреплен гранитными полированными наличниками и колоннами порталов, терракотовыми орнаментами, мозаичными иконами, майоликовыми фризами и изображениями архангелов с символами Евангелистов: крыши медные, с золочеными крестами и орнаментами на куполах; входные двери были облицованы отливною орнаментированною бронзою, а главный западный был украшен мозаичными изображениями Спаса Нерукотворного, двумя картинами из жизни Святителя Николая Чудотворца, четырьмя символами евангелистов и орнаментами.
Внутри собор был украшен по низу мраморною панелью с памятными досками черного мрамора, а выше — искусственным
306
мрамором и лепными орнаментами с мраморными вставками; два яруса галерей поддерживались колоннами искусственного мрамора, каковым отделаны были и наличники внутренних дверей. Иконостас, солея с амвоном и кафедрою для проповедника, сень над главным престолом, жертвенники, горнее место и отдельные киоты были сделаны из натурального белого и цветного уральского мрамора с мозаичными и бронзовыми украшениями. Главный престол был сооружен из резного белого мрамора с ляпис-лазурью, престолы малых приделов — из ляпис-лазури с оправами и украшениями из серебряной бронзы. Вся внутренняя отделка собора выполнена была в характере византийского стиля: тот же характер был выдержан и в иконах, и стенной росписи, украшавшей всю алтарную апсиду, северную и южную части собора, два западных полукупола и западные хоры. Стены, своды и стекла больших круглых окон северной и южной частей храма были убраны орнаментами, символами и священными картинами.
Вся утварь собора (священные сосуды. Евангелия, запрестольные и напрестольные кресты, подсвечники и запрестольные семисвечники, равно как и аналои, хоругви, лампады, большие и малые паникадила) была выполнена в общем стиле собора, местами с применением орнаментов в характере морских атрибутов.
Паникадила были сделаны в виде древних хоросов с лампадообразными светильниками из оксидированной бронзы, украшенной писанными изображениями святых угодников, давленными и чеканными орнаментами и подвесами.
Ковры-дорожки, ведшие от престолов по ступеням солеи, вышитые вручную женами моряков, проработавшими над этим около года, имели узор из орнаментов и изображений жизни земного и водного царств.
Общая стоимость собора определялась в 1 миллион 955 тысяч рублей. Кроме того, стоимость некоторых частей внутренней отделки и оборудования была покрыта отдельными пожертвованиями. Собор блестел великолепием73.
10 июня я в сослужении многочисленного морского духовенства совершил освящение собора. Собор был переполнен: государь с императрицей и детьми, великий князь Кирилл Владимирович, министры, члены Государственного Совета и Думы, сенаторы, военный и морской генералитет, многочисленное морское офицерство74, — собор был залит электричеством, сиянием горевших свечей, блеском золота на парадных мундирах.
В высочайшем присутствии не полагалось говорить проповеди. Но величие и красота собора, чрезвычайная торжественность обстановки вдохновили меня сказать несколько слов. Когда я произнес: «В этом величественном храме и земной царь при всем своем величии будет чувствовать свое ничтожество пред ве-
307
личием верного и всемогущего Царя Небесного, имя Которого будет прославляться здесь», — я уметил, что покачнулась вся наполнявшая собор толпа. Потом говорили мне: «Смелый вы человек! В присутствии царя решились сказать об его ничтожестве». Но на смиренного государя эти мои слова произвели самое сильное впечатление. 20 октября в Ялте на завтраке у царя сидевшая рядом со мной фрейлина А.А. Вырубова сказала мне: «Как хорошо сказали вы при освящении Кронштадтского собора: «Царь земной при всем своем величии будет чувствовать в этом соборе свое ничтожество пред величием Царя Небесного». На Их Величества ваши слова произвели чрезвычайно сильное впечатление». А Вырубову придворные называли граммофоном царской семьи.
В этом же году мне довелось освятить третий исторический храм — в Лейпциге, сооруженный по случаю столетней годовщины битвы народов под Лейпцигом. В конце сентября обер-прокурор Святейшего Синода Владимир Карлович Саблер по телефону сообщил мне, что государь поручает мне совершить освящение Лейпцигского храма. Немцы соорудили громадный памятник, а мы — храм Божий. На нашем богослужении будет присутствовать император Вильгельм с другими высочайшими особами Германии, Австрии и Швеции, войска которых вместе с русскими сражались в 1813 г. с Наполеоном. Я поблагодарил за лестное предложение, но высказал свою мысль, что на таком исключительном торжестве наша церковная часть должна быть представлена наилучшим образом, чтобы вместе со мною отправились на торжество лучший в России московского Успенского собора протодиакон Константин Васильевич Розов и один из самих лучших российских хоров — московский Синодальный хор. «Это великолепная мысль! — сказал Саблер. — Завтра же я доложу ее Его Величеству». На следующий день вечером Саблер по телефону сообщил мне, что государю очень понравилась моя мысль и он повелел командировать вместе со мною Розова, Синодальный хор и опытного звонаря, чтобы он показал немцам, как православные звонят в своих храмах.
Более величественного протодиакона, чем Розов, нельзя представить: огромного роста, плотный — 12 пудов весу, красивый, с вьющимися волосами и открытым лицом, брюнет, с исключительно сильным и красивым голосом, 39 лет от роду, Розов мог олицетворять молодую, могучую, красивую Россию. Но у него был один недостаток, беспокоивший меня: он страдал запоем. Когда он прибыл ко мне, я без церемоний обратился к нему: «А не оскандалимся мы с вами в Лейпциге? Не дай Бог случится это, мы тогда опозорим и себя, и Россию» — «Это вы насчет того-с, выпивки говорите? Будьте спокойны! Не подведу вас. Верневшись в Москву, наверстаю. А там ни-ни... А вот как быть насчет костюма? Я захватил с собой штатский — наши же священники
308
за границей в штатских костюмах ходят» — «Нет уж! Мы поедем в духовных костюмах. Немцы, может быть, подивятся, глядя на нас, но пусть потешатся! А нам лучше сохранить свой духовный облик», — сказал я.
Захватив с собою великолепные, специально изготовленные из кованой серебряной парчи, с золотыми галунами облачения и новую для меня митру, пожертвованные для предстоящего торжества петербургским купцом Леляновым, мы с о, Розовым и звонарем Иваном выехали, присоединившись к отправлявшейся на торжество военной депутации. Депутация состояла из великого князя Кирилла Владимировича, начальника Генштаба генерала от кавалерии Якова Григорьевича Жилинского, генерал-лейтенанта Воронова и командиров тех гвардейских полков, которые в 1813 г. участвовали в сражении под Лейпцигом.
Меня чрезвычайно интересовала эта поездка, я ведь до того времени ни разу не был за границей. Когда мы въехали в Германию, меня все удивляло там; села и деревни совсем не похожие на наши, белорусские, которые я более всего знал; лес огороженный, убранный, как сад у нашего хорошего хозяина, — не то что поваленного дерева, сучка неубранного в нем не найдешь. Вспомнились мне родные края, прошлые годы. Когда я служил псаломщиком в с. Усмыни, огромная лесная дача соседнего Барановского имения (в 18 тысяч десятин) подходила к самому нашему селу, В 1893 г, управляющий этим имением Петр Алексеевич Попов, племянник владельца этого имения Клейнберга, продал лык за 3 тысячи рублей. Сдирались лыки с молодых липовых деревьев крестьянами, исполу продавались по 30 копеек за сотню. Значит, за 3 тысячи рублей было продано около 1 миллиона лык и столько же досталось дравшим лыки крестьянам. Но не обошлось без того, что последними немалое количество лык было утаено и что с многих срубленных деревцев не удалось содрать лык. Значит, было срублено около 3 миллионов молоденьких лип. Ободранное стволы этих деревцев, как никому не нужные, оставлялись в лесу. Это было подлинное лесное кладбище. Велика и обильна была наша святая Русь, потому и порядку в ней мало было.
Вот и Берлин, где нам предстояла пересадка. Мы вошли в буфет. Удивленные взоры присутствовавших там устремились на нас, особенно на Розова. Немцы — народ крупный, но и среди них Розов выделялся массивностью своей фигуры. «Начинается! — подумал я. — Поглазеют на нас немцы. Иные примут нас за ряженных или за цирковых клоунов. Даровое развлечение доставим им».
В Берлине к нам присоединились: русский посол в Германии Свербеев, состоявший при особе Вильгельма, представитель нашего государя, благороднейший и добрейший свитский генерал Илья Татищев и некоторые другие чины нашего посольства в Берлине. В Лейпциге меня и Розова поместили в очень хорошей
309
гостинице. Военные чины нашей компании поместились в другой гостинице, на той же улице, шагах в 50 от нас. Старожил Лейпцига немец Додель, принимавший большое участие в постройке нашей лейпцигской церкви, позаботился о всех нас. На другой день вечером в своем доме он чествовал нашу депутацию роскошным обедом. Что заставляло его усердствовать — денежный ли какой расчет или погоня за русским орденом, — так и осталось для меня неясным.
Лейпцигский храм по вместимости очень незначительный, но весьма эффектный: с высоким открытым куполом, на высокой площадке, служащей для крестных ходов вокруг храма: под этой площадкой устроена усыпальница для останков — костей русских воинов, павших в битве народов в 1813 г.
Все торжества были приурочены к 5 октября: немцы в этот день открывали свой грандиозный памятник, а у нас должно было состояться освящение храма. Наша депутация должна была присутствовать при открытии немецкого памятника: у нас ожидалось прибытие в нашу церковь к молебну всех съехавшихся на торжество высочайших особ с их свитами. А всего таких особ насчитывалось до 33: император Вильгельм с немецкими королями, герцогами и князьями, австрийский наследник престола Франц Фердинанд, шведский наследник престола и наш великий князь Кирилл.
Для сослужения со мною прибыли знаменитый берлинский протоиерей Алексей Петрович Мальцев и дрезденский священник Дмитрий Якшич. 4 октября были нами перенесены в усыпальницу останки русских воинов, павших в битве народов. 5 октября утром мы начали чин освящения храма. Крестный ход с антиминсом был совершен по площадке вокруг храма. Впереди крест и хоругви с иконами, затем Синодальный хор в древнебоярских костюмах, потом духовенство в сиявших серебром и золотом одеждах, наконец, богомольцы. Картина была внушительная, для немцев невиданная.
Чинно и красиво проходила у нас литургия. Величественно служил Розов: восхитительно пел Синодальный хор. После «Со страхом Божиим и верою приступите» раскрылись западные двери и в церковь ввалилась толпа высочайших особ. Впереди шел саксонский король (Лейпциг — столица Саксонии) — он на всех выходах выступал первым и за столами занимал первое место. — за ним император Вильгельм, эрцгерцог Австрийский Франц Фердинанд и прочие особы.
Кончилась литургия, начался благодарственный молебен. Красиво и вдохновенно Розов отчеканивал каждое слово, а на многолетии он превзошел себя: его громовой голос заполнил весь храм, волнами раскатывался в куполе: певчие искусно подхватывали конец каждого протодиаконского возглашения сво-
310
им вдохновенным «Многая лета!» Впечатление получалось потрясающее. Даже привыкшие к торжественным русским богослужениям члены нашей депутации были восхищены службой. А удивлению немцев, и особенно самого Вильгельма, не было границ. Рассказывали, что целый тот день он буквально бредил Розовым и Синодальным хором. На обратном пути Синодальный хор. по настоянию Вильгельма, в Берлине дал концерт. Вильгельм сам посетил этот концерт и капельмейстера своего оркестра привез с собой, чтобы тот послушал удивительное пение. Рассказывали, что, войдя в концертную залу, Вильгельм прежде всего спросил: «А Розов будет петь?» Немцев чрезвычайно удивляли басы и в особенности — октава, им не верилось, что это человеческий голос, и они подозревали, что хор тут пользуется каким-то инструментом.
Лейпцигские торжества проходили помпезно, но чинно и мирно. Толпа заполняла улицы, экипажи с великим трудом пробирались, но никаких эксцессов не было, во всем виднелся образцовый порядок. Когда же на улицу выходили мы (я и Розов), все пешеходы на нас устремляли свои взоры и с нескрываемым удивлением начинали рассматривать нас. Как сейчас представляю виденную тогда картину: все, кто серьезно, кто с улыбкой, разглядывают нас, а женщина, везшая в колясочке ребенка, тычет ему в плечо пальцем, указывая на Розова. Немцы спрашивали меня: «Ysten der Grosste sei Yhnen?» Я отвечал: «О! У нас много гораздо больших». Это производило сильное впечатление на немцев.
Вечером 5-го в городской ратуше происходил торжественный обед с участием всех высочайших особ и всех депутаций. По роскоши он значительно уступал нашим торжественным петербургским и московским обедам. После обеда Вильгельм обходил гостей, беседуя с ними. Эрцгерцог Франц Фердинанд неотступно следовал за ним. «Этот австрийский нахал явно оттирает Вильгельма от нас». — сказал нашей депутации возмущенный Кирилл Владимирович.
Кончились торжества. Наша депутация возвращалась домой. В дороге мы делились впечатлениями. На меня дисциплинированность и выдержанность немцев произвели большое впечатление. Другие были иного мнения. Особенно бородатый, свирепый на вид командир лейб-гвардейского Павловского полка генерал Некрасов. «Вы, господа, не понимаете немца, — ораторствовал он. — У него все держится на правиле, порядке, системе, шаблоне. Но тут-то и слабая его сторона. Начни противник действовать вопреки правилу, системе, немец растеряется, и пропало дело. Так мы и будем воевать, и разобьем немца».
20 октября в Ялте я докладывал государю о своей поездке в Лейпциг. Государь остался очень доволен и наградил меня орде-
311
ном Святой Анны 1-й степени. Я, таким образом, был причтен к лику звездоносцев.
Бывая в Москве, я всякий раз посещал великую княгиню Елисавету Феодоровну, подвизавшуюся в созданной ею Марфо-Мариинской обители. Это была замечательная женщина: глубоко религиозная, смиренная, жертвенная и рассудительная. Говорили, что в замужестве за великим князем Сергеем Александровичем, родным дядькой государя, она была глубоко несчастна. После трагической его смерти она ушла в молитву и труд. Все огромное получавшееся ею от казны содержание она отдавала на содержание своей обители, а сама жила, отказывая себе во всем, в молитве, труде и подвиге служила образцом для всех сестер обители. С родной сестрой-императрицей у нее в то время были негладкие отношения — не сходились они в характере своей религиозности. совершенно расходились в своих отношениях к Распутину: царица перед ним благоговела, великая княгиня считала его злым гением России. Во мне Елисавета Феодоровна почувствовала союзника для борьбы с Распутиным и доверяла мне даже сокровенные свои мысли и переживания. Я глубоко чтил эту святую женщину, жившую для служения людям и мученически закончившую свою праведную жизнь.
В 1913 г. мне удалось совершить длиннейшую ревизионную поездку на Дальний Восток. Мой маршрут был: Владивосток, залив Посьет, Никольск Уссурийский, Хабаровск и затем места стоянок полков по железной дороге от станции Даурия до Омска. Опять пришлось мне пересечь всю Сибирь. После Русско-японской войны неузнаваемой она стала: сократилась тайга, расширились поля и луга, выросло много новых поселков, разрослись города: Новониколаевск, например, из 30-тысячного городка превратился в 130-тысячный город. Земля везде обрабатывалась машинами — в этом отношении Сибирь успела опередить даже среднюю Россию. По рассказам, Сибирь богатела не по дням, а по часам. Да и как было не богатеть ей: земли и лесу сколько хочешь, скота — изобилие, огромные сибирские реки кишели рыбой, в лесу — какой только нет дичи... В России крестьянин страдал от малоземелья и безземелья, а тут для него открывался бесконечный простор. Неудивительно, что сибирский крестьянин мог жить помещиком, имея 40 и более коров, 15 и больше лошадей, сотни голов всякого мелкого скота и всякой птицы. Охота за птицей и пушным зверем, ловля рыбы являлись для него больше развлечением, чем подспорьем. Неистощенная богатая сибирская земля щедро вознаграждала работника за его труд. Привольно жилось сибирскому крестьянину.
туда я ехал в экспрессе в отдельном купе первого класса. Для меня эта поездка показалась особенно приятной. После петербургской суеты я отдыхал в вагоне. Приятно было наблюдать бес-
312
прерывно менявшиеся картины и наслаждаться полным покоем. Вагон-ресторан не переставал баловать путников, каждый день угощая их новыми и новыми яствами из продуктов тех мест, по котором мы проезжали: Сибирь чего только не предоставляла в распоряжение вагонного ресторатора! Кроме домашних птиц и животных она снабжала всевозможной дичью и разными вкуснейшими сибирскими рыбами. Питательный же вопрос в пути имеет большое значение. Поезд шел девять с половиною суток со скоростью 65 верст в час. Движение на восток имеет ту особенность, что ежедневно сокращается продолжительность дня; разница между Петербургом и Владивостоком во времени выражается в семи с половиной часах: когда в Петербурге 12 часов ночи, во Владивостоке в это самое время 7.30 утра. Привыкать к такой перемене нелегко. А на обратном пути приходится переживать иное явление — увеличение дня.
Владивосток был для меня новым городом, в котором я раньше не бывал. Но войска Владивостокского гарнизона привлекали меня: в самом Владивостоке стояла 3-я Сибирская стрелковая дивизия, во время Русско-японской войны входившая в состав 1-й Маньчжурской армии, в которой я служил главным священником: 9-я Сибирская стрелковая дивизия, в которой я провел первую половину Русско-японской войны, состоя ее благочинным и священником 33-го Восточно-Сибирского стрелкового полка, стояла около Владивостока, на русском острове. Там же, во Владивостоке, имелись церкви со штатными священниками: штаба Владивостокской крепости. Сибирского флотского экипажа, 1-й Владивостокской крепостной артиллерийской бригады, 2-й такой же бригады, транспорта «Ксения». Некоторые из владивостокских военных священников были моими подчиненными в бытность мою главным священником.
Для войск Владивостокского гарнизона прибытие протопресвитера было событием чрезвычайным: Владивосток впервые видел протопресвитера, ни один из моих предшественников не доезжал до Владивостока. Все воинские части встречали меня приветливо, радушно, сердечно. Не забывшая же меня 9-я Сибирская стрелковая дивизия устроила мне царскую встречу: от пристани до церкви (расстояние — около 3 километров) были расставлены шпалерами войска; меня встретило на пристани все военное начальство; экипаж, в котором ехал я с начальником дивизии генерал-лейтенантом Свиньиным, конвоировался 50 всадниками: вся церковь была украшена зеленью и цветами: на совершенном мною молебствии присутствовали не только все офицеры, но и их семейства; вечером 33-й полк чествовал меня пышным обедом, на которым моими бывшими боевыми товарищами было сказано много задушевных речей. Говорили о моей службе в полку, вспоминали отдельные
313
эпизоды моего отношения к солдатам и офицерам в промежутках между боями и во время боев. Издали многое кажется виднее, и из теперешней оценки моей работы в полку я понял многое, что военными в особенности ценится в работе священника. Часы, проведенные на Русском острове, остались памятными для меня на всю жизнь.
Во Владивостоке я проделал обычную работу: повидался со всеми военными и морскими начальниками, объехал все воинские части, где молился, беседовал (целый вечер провел в братской беседе) с собравшимися священниками, посетил на даче Владивостокского архиепископа Евсевия, приветливого и благостного владыку, — словом, выполнил все полагавшееся по протоколу.
Чтобы я мог посетить 2-ю Сибирскую стрелковую дивизию, стоявшую лагерем в урочище Новокиевском, в 18-20 верстах от залива Посьет, командующий Тихоокеанским флотом предложил мне воспользоваться морским транспортом, которому поручено было доставить меня в залив Посьет и обратно. Я с благодарностью принял предложение. Вечером на корабле меня встретил командир — капитан 1-го ранга Иванов, обаятельнейший человек, сообщивший мне, что на корабле нас ждет ужин, в путь мы отправимся ночью, чтобы часов в 6 утра быть в заливе Посьет.
Около 6 часов утра мы увидели на огромной скале очень красивое массивное изображение двуглавого орла. «Вот и залив Посьет», — сказал мне командир судна. На берегу меня встретили начальник штаба дивизии и благочинный, доложили мне, что дивизия ждет моего прибытия, а представитель посьетского маленького гарнизона попросил меня посетить оставшиеся в Посьете две роты. Конечно, я исполнил его просьбу: побывал в ротах, побеседовал с воинами, благословил их. После этого мы — я, начальник штаба и благочинный дивизии — выехали на пароконном экипаже в Новокиевское.
Человеку необходима смена впечатлений, однообразие его утомляет и ему надоедает. Мы ехали невдалеке от морского берега, по левую сторону тянулось болото, сильно пахло йодом. Я с наслаждением вдыхал йодистый воздух, любовался природой. Езда на лошадках имеет свою прелесть: железнодорожный поезд, автомобиль бездушны, а тут чувствуешь живых существ, наслаждаешься их движениями, их задором и волнением. А мне, кроме того, вспоминались мои прежние поездки к добрым соседям, когда я служил в селе. Полтора часа, ушедших на эту поездку, доставили мне большое удовольствие.
Новокиевское было извещено о часе нашего отъезда из Посьета. Там выстроившаяся дивизия поджидала моего приезда. Меня встретил начальник дивизии генерал Львов, элегантный, приятный человек, и священники дивизии с командирами полков. По-
314
том следовали: молебен, совершенный мною в сослужении всех священников, моя речь перед фронтом дивизии, беседа с офицерами, обход палаток. Так и прошло время до обеда, в котором приняли участие все офицеры дивизии. Тосты, речи... Обед затянулся надолго. После обеда мне предложили побывать на экзамене в унтер-офицерской школе. Там я пробыл более часа, принимая участие в экзамене, и затем, простившись с гостеприимной дивизией, я отправился в Посьет для обратного следования во Владивосток. Как помню, это было 20 августа.
Уже начинало темнеть, когда я взошел на свой корабль. Вдоль всего корабля был растянут толстый канат, увешанный рыбами. «Что это такое?» — удивился я. «Мне сказали, что вы большой любитель рыбной ловли. Вот я и захватил с собою сеть, чтобы доставить вам удовольствие. Не дождавшись вас, когда солнце стало клониться к закату, мы сделали одну тоню, и вот наш улов: около 25 пудов разной рыбы. Уже варится уха. Знатная будет. Хотите, еще разок забросим сеть? На большее нельзя рассчитывать, потому что забросим на прежнее место, а что-либо поймаем». Забросили. Улов оказался меньший. Однако и эта тоня дала около 5 пудов рыбы. Мне и этот улов казался удачным, а Иванов возмущался: «Ну что это за рыба! Впрочем, на одном месте нельзя подряд двух тонь делать». Сибиряки были избалованы рыбной ловлей: берега Тихого океана кишели рыбой, иногда руками можно было ловить ее. Пока мы занимались ловлей, рыбный ужин был приготовлен. Уха вышла на славу, и я не помню, чтоб еще когда-либо ел такую вкусную уху. Ночью наш корабль отправился в обратный путь. 21-го утром мы остановились у Русского острова.
Простившись с гостеприимным Владивостоком, я отправился в дальнейший путь. Первая моя остановка была в г. Никольске Уссурийском, где стояла лагерем 1-я Сибирская стрелковая дивизия. туг мне была устроена такая же, как на русском острове, встреча: на вокзале меня встретило все военное начальство во главе с командиром корпуса генерал-лейтенантом Генштаба Михаилом Михайловичем Плешковым и начальником дивизии генералом Леонтием Леонтьевичем Сидориным: от вокзала до лагерной церкви были расставлены шпалерами войска; вечером в военном собрании меня чествовали ужином. Тут я, как и в 9-й дивизии, встретил немало знакомых по русско-японской войне: 1-я е и 9-я Восточно-Сибирские стрелковые дивизии составляли тогда 1-й корпус. Генерал Сидорин был тогда начальником штаба этого корпуса, его жена Наталья Антоновна — сестрой милосердия в одном из госпиталей 1-й Маньчжурской армии. И 1-я дивизия встречала меня как родного. Исполнив в Никольске Уссурийском все отвечавшее цели моей поездки, я отправился в Хабаровск. От Владивостока мне был предоставлен отдельный вагон, что чрезвычайно облегчало мое путешествие, освобождая
315
меня от пересадок, давая мне возможность в пути принимать нужных мне людей, и так далее.
В Хабаровске жил командовавший войсками Приамурского военного округа, там же стояла в лагере 6-я Сибирская стрелковая дивизия, хорошо знавшая меня по Русско-японской войне. Командовал войсками Приамурского округа в то время генерал Платон Алексеевич Лечицкий. Я хорошо знал его. Во время Русско-японской войны он сначала командовал 24-м Восточно-Сибирским стрелковым полком, а потом бригадой 6-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии. Когда я. будучи главным священником 1-й Маньчжурской армии, объезжал полки этой дивизии, он сопровождал меня.
Замечательный человек был этот генерал Лечицкий. Сын священника Гродненской епархии, окончивший курс двух классов Литовской духовной семинарии, а потом курс захудалого Варшавского юнкерского училища, не получивший, таким образом, ни общего, ни военного высшего образования, он брал нутром, ярким военным талантом создавал себе блестящую военную карьеру. На Русско-японской войне о нем сразу заговорили как о блестящем командире полка. Скоро он был произведен в генералы и пожалован редким для армейца отличием — зачислением в Свиту Его Величества. После войны он получил 1-ю Гвардейскую пехотную дивизию. Блестящие, избалованные титулами и связями гвардейцы негодовали, что ими попович, бурсак командует, но не могли не преклоняться пред огромными военными способностями и достоинствами генерала Лечицкого. Вскоре он получил корпус, а затем и округ. На Великой войне генерал Лечицкий окажется одним из самых способных и дельных генералов.
Генерал Лечицкий с редкой сердечностью встретил меня и во время моего пребывания в Хабаровске ни на минуту не покидал меня. В церкви, в лагере, даже при визитах к военачальникам он сопровождал меня. По его. конечно, инициативе дивизия чествовала меня богатейшим обедом с сердечными речами, с задушевными излияниями. Генерал Лечицкий не был речист, по внешнему виду был сумрачен, но у него были доброе сердце, благородная душа, преданность своему долгу и самоотверженная любовь к Родине. Войска понимали и высоко ценили его.
В задушевной беседе с генералом Лечицким я поделился своими впечатлениями, вынесенными от встреч во время поездки с сибирским офицерством. Совсем иным стало оно после войны, чья-то крепкая рука перевоспитала его. До войны в Восточно-Сибирских войсках царил бесшабашный разгул: пьянство, разврат, дикие пьяные игры и всякие безобразия. Теперь, побывав в нескольких гарнизонах, приняв участие во многих обедах и ужинах, я не видел подпившим, потерявшим равновесие ни одного офицера. И внешний вид Восточно-Сибирского
316
офицера стал иным, и манеры его изменились. Теперь он ничем не отличается от российского офицера. Генерал Лечицкий согласился со мной. О работе священников его округа генерал Лечицкий отозвался с похвалой; все они пользуются уважением офицерства и оказывают доброе влияние на солдат. Потом я встречусь с генералом Лечицким на Великой войне. Из Хабаровска, не останавливаясь в Никольске Уссурийском, я направился в Россию.
После неспокойных нескольких дней, требовавших постоянного напряжения и утомивших меня, я отдыхал в вагоне. Август подходил к концу, наступала осень, вид покрытых лесом придорожных холмов был восхитителен. Это был чудный, игравший всеми красками, какие только может дать природа, ковер, все время менявший свой рисунок. Российские леса не бывают такими. В Харбине продолжительная стоянка поезда. Я вышел из вагона, чтоб хоть издали взглянуть на город. Как будто город разросся, но жизнь в нем текла прежняя: рикши, около вокзала торговцы чаем, снующие грязные китайцы: только русских солдат, которыми во время войны кишели маньчжурские вокзалы, не видно.
После Харбина я сделал остановку на станции Даурия, где стоял 15-й Сибирский стрелковый полк. Ужасная стоянка! Только и увидишь людей — солдат полка, служащих на станции, да пассажиров проходящих поездов. Природа дикая, без воды и лесу. В такой глуши и запивающего надо простить. Полк был извещен о моем приезде и встретил меня радостно — гостя невиданного. Помолился я с полком в церкви, прошел по казармам, побеседовал с воинами, с командиром полка, с симпатичным священником Антонием Жуковичем. Русский человек вообще гостеприимен, и чем в более диком он углу, тем гостеприимнее он. Рад он тогда встречному человечку и готов чем только может угостить его. В войсках гостеприимство было традиционным, священным долгом. Угощали меня в 15-м полку усердно, упрашивали дольше пробыть у них. Но у меня впереди было много дела, предстоял большой путь, и в тот же день я отправился дальше.
Следующим этапом моего путешествия была Чита, областной Забайкальский город, в окрестностях которого стояли: в посаде Березовке— 17-й, 18-й и 19-й, а в посаде Песчанке— 13-й и 14-й Сибирские стрелковые полки. И туг ласковый прием, радушие и гостеприимство. Исполнив свой долг — помолившись с войсками, побеседовав с военными начальниками и священниками, — я отправился в г. Сретенск. В стороне от моего прямого пути лежал он. в 350 верстах от Читы, и стоял там всего один 10-й Сибирский стрелковый полк, но мне хотелось посетить эту заброшенную в далекую сибирскую глушь воинскую часть, редко, по всей вероятности, навещавшуюся высшим начальством и
317
ни разу не видевшую протопресвитера. Пробыв день в Сретен-ске, выполнив задачу своей поездки, я отбыл в Читу, чтобы продолжать свое путешествие.
Полюбовавшись в пути красавцем Байкалом и бирюзовой Ангарой, я прибыл в Иркутск, где в феврале 1906 г. был возведен в сан протоиерея.
туг меня ожидала значительная работа: в Иркутске стояла вся 7-я Сибирская стрелковая дивизия (25-28-й Сибирские стрелковые полки), был военный госпиталь и дисциплинарная рота. Во всех этих частях и учреждениях следовало побывать, помолиться, побеседовать. А затем визиты архиепископу, генерал-губернатору, губернатору, военным начальникам, викарию. Генерал-губернатором Иркутским в то время был генерал Алексей Ермолаевич Эверт, мой сослуживец по 1-й Маньчжурской армии, в которой во время войны он был начальником штаба. И генерал-губернатор, и дивизия, каждый от себя, чествовали меня обедами. Иркутск оставил во мне впечатление доброе: священники работоспособны и к своему долгу внимательны, отношения между священниками и военными частями сердечны и дружественны.
В г. Красноярске квартировали два полка (30-й и 31-й) 8-й Сибирской стрелковой дивизии, которой тогда командовал мой добрый знакомый генерал Алексей Редько. Во время Русско-японской войны он командовал 6-м Сибирским Красноярским полком; 1 августа 1905 г. по его и прекрасного священника этого полка о. Василия Тюшнякова приглашению я в походной полковой их церкви совершал литургию и освящение воды. Это было недалеко от г. Херсу. Редько был добрым, серьезным, религиозным воином, с того времени у меня с ним установились сердечные отношения. Встреча с генералом Редько была у меня самая сердечная, мы радостно приветствовали друг друга. Я радовался, что вижу его начальником славной дивизии, он — что встречает меня как протопресвитера, духовного главу Российских армии и флота. Тут же, на вокзале, встретил меня, к моему удивлению и радости, и о. Василий Тюшняков, в то время снова учительствовавший в Красноярской учительской семинарии.
С вокзала мы поехали в полковую церковь, где ждали меня чины обоих полков. Помолились, и, как везде, я приветствовал собравшихся словом: побывал затем в казармах, сделал визиты архиерею, губернатору, Редько, командирам полков. Удививший меня своим хлебосольством еще 1 августа 1905 г., генерал Редько с командирами полков вечером чествовали меня обильным обедом. К обеду был приглашен и епископ Енисейский и Красноярский Никон (Бессонов). В то время ему было 43 года — возраст незначительный для епархиального архиерея. Об этом архиерее не могу не сказать несколько слов.
318
Я тогда впервые видел епископа Никона. Не произвел он на меня хорошего впечатления, хотя и по внешнему виду, и по обращению его с людьми он мог нравиться многим. Карьера его была особенной: он сначала окончил курс Константиновского межевого института, а потом курс Московской духовной академии, на втором курсе постригшись в монахи (в конце 1892 г.). В 1906 г. он стал викарным, а в январе — самостоятельным Енисейским и Красноярским епископом. С 15 ноября 1912 г. состоял членом Государственной Думы. Особенно не понравился мне голос епископа Никона. В частном спокойном разговоре можно было не заметить дефективности в голосовом епископском аппарате. Но когда за обедом епископ Никон начал выкрикивать свою застольную речь, я не без жути слушал его: из епископского горла вылетали какие-то резкие, отрывистые, металлические звуки, как будто туда была вставлена серебряная пластинка. Речь епископа была длинна, малосодержательна и даже, пожалуй, эксцентрична. С началом революции Никон показал себя: отказался от сана, женился на еврейке и после, как сообщали мне, бесчинствовал.
Уже шел сентябрь. Мне хотелось возвратиться в Петербург к Воздвижению Креста Господня (14 сентября). На дальнейшем же моем пути Сибирских войск было мало: один полк в Томске, два полка в Омске, да и эти полки находились в лагерях. Все же я решил побывать в Томске, куда меня тянула легенда о старце Федоре Кузьмиче, которым якобы был император Александр I. Университетский город Томск еще не был как следует устроен. Когда я ехал в экипаже, меня встретило на главной немощенной улице огромное стадо коров, над которыми вилось густое облако пыли. Глубоким провинциализмом веяло и от зданий, и от жителей.
Я заехал с визитом к правящему епископу Мефодию. О нем я раньше был наслышан. Архиереи звали его Хлыстовской Богородицей за его безбородое, вытянутое и как будто всегда удивленное лицо. О нем говорили, что он неглуп, начитан, добр, но злоупотребляет наркотиками и тогда бывает невменяем. В архиерейском доме мне сказали, что владыка уехал на прогулку и неизвестно, когда он вернется. Я отправился к викарному епископу Евфимию. Тот принял меня с важностью, не соответствовавшей ни его положению, ни его разуму. Первый его вопрос был: «А вы где же постоянно проживаете?» Чтобы российский архиерей не знал, где живет протопресвитер военного и морского духовенства, — это было немалое диво. Я хотел ответить: «На луне, Ваше Преосвященство», но воздержался и сказал: «В Петербурге, в Петербурге, Ваше Преосвященство». Мне бросилось в глаза, что над диваном, на котором важно восседал архиерей, рядом с портретом царствовавшего императора висел портрет Федора Кузьмича — огромный, в раме. Потом я побывал в домике Федора Кузь-
319
мича, превращенном в тщательно оберегаемый музей, и на его могиле, ставшей местом постоянного паломничества. В Томске держалось твердое убеждение, что Федор Кузьмич был императором Александром I.
В Омске я останавливался на самое короткое время, чтобы увидеться со Степным генерал-губернатором и командующим войсками Сибирского военного округа. Но он был в отъезде, и я с первым же отходящим поездом двинулся в уже безостановочный путь до Петербурга.
Поездка на Дальний Восток весьма удовлетворила меня: войскам, никогда не видевшим духовно возглавлявшего их протопресвитера, я, несомненно, доставил утешение; сибирское духовенство познакомилось со мною, с моими взглядами и требованиями, убедилось, что каждый священник смело может обращаться ко мне со своими нуждами и недоумениями и может надеяться на братский отклик, а не на начальническое отношение; я за время поездки ознакомился с духом сибирских войск, с личным составом и священниками, с духовными нуждами сибирских воинских частей, обогатился опытом лучших пастырей; и войска, и священники увидели, что Петербург не забывает их и готов заботиться о них.
По пути из газет узнал, что в Петербурге внезапно скончался присутствовавший в Синоде экзарх Грузии архиепископ Иннокентий. По осанке, по деловитости, по умению обращаться с людьми это был один из самых выдающихся архиереев. По внешнему виду могучий и совсем не старый — ему было не более 50 лет, — он, казалось, должен был еще долго жить. Смерть сразила его неожиданно, напомнив забывающим, что она близко около каждого из нас.
Во время моего путешествия ведомством управлял мой помощник протоиерей И.В. Морев. Пред самым отъездом я назначил священника в стоявший в г. Калуге полк 3-й пехотной дивизии. поручив о. Мореву уведомить об этом, как полагалось. Калужского епископа Георгия (Ярошевского), бывшего ректора Санкт-Петербургской духовной академии, человека высокомерного, заносчивого, вздорного. Когда я вернулся в Петербург, мне доложили, что в мое отсутствие произошла очень неприятная история: посланная епископу Георгию бумага, составленная по форме, то есть без испрашивания благословения и молитв, а с обычным «С совершенным почтением и преданностью...» была возвращена епископом Георгием с резкой надписью, что лица иерейского сана должны знать форму обращения к архиереям. «Что же дальше делать?» — спросил меня начальник канцелярии. «Ничего! Больше с ним не сноситься. А если он пожалуется Синоду, я объясню, что нарываться на новые оскорбления мы не желаем». — ответил я. В 1915 г. будучи в Минске, куда незадол-
320
го перед тем был переведен Георгий, я посетил его. Любезности его не было границ. Бывают особы, которые только тогда становятся людьми, когда подстегнешь их. В сане Варшавского митрополита Георгий закончил свою жизнь трагически: он был застрелен архимандритом Смарагдом.
Из пережитого в 1913 г. не могу не упомянуть о пасхальном богослужении в царскосельском Федоровском соборе. Обыкновенно пасхальное богослужение я совершал в своей домовой церкви. Но в 1913 г. царица пожелала, чтобы я служил в Пасхальную ночь в Федоровском соборе. В том году Пасха пришлась на 14 апреля (по старому стилю). Весна была столь ранняя и теплая, что царица с дочерьми и придворные дамы явились в собор в летних белых платьях.
Мне сослужили царский духовник, протоиерей собора Зимнего дворца о. Владимир Калачев, протоиерей Николай Андреев и священник Кибардин, четыре священника и два диакона. Пел полный хор Придворной капеллы. Собор внутри был залит электричеством и огнями горя1цих свечей; снаружи собор был окружен цепью разноцветных фонарей, около которой пылали смоляные бочки; густая цепь конвойцев и чинов Сводного полка окружала собор; от горевших огней роща, среди которой стоял собор, имела волшебный вид. Крестный ход вокруг собора вышел грандиозным; впереди военные чины несли кресты, хоругви и иконы, за ними шли в своих красивых костюмах певчие, потом в золотых блестящих одеяниях духовенство, за которым следовал государь с дочерьми и многочисленной свитой в парадных мундирах, дамы в нарядных белых платьях. Все это было как в чудесной сказке. Государыня из-за больных ног не шествовала в крестном ходу, а оставалась на соборной паперти. После утрени духовенство вышло на амвон, держа в руках; я — крест, другие — Евангелие и иконы. Подошел похристосоваться только один государь — он христосовался за весь находившийся в храме народ. Это было символично и экономично; христосованье со всеми богомольцами очень удлинило бы службу. Царская семья и свита оставались до конца богослужения и, только приложившись ко кресту после литургии, вышли из собора.
По окончании богослужения духовенство было приглашено во флигель Екатерининского дворца, где для них был приготовлен пасхальный стол и ночлег. В 11 часов дня они должны были участвовать в торжественном принесении Их Величествам пасхальных поздравлений. Угостил нас царь на славу; чего только не было на столе — всяких изысканных яств и питий! После семинедельного самого строгого поста мне особенно вкусной показалась жирная ветчина, после которой я выпил два бокала холодного шампанского. В 10-м часу дня я проснулся от нестерпимой боли в желудке, сопровождавшейся поносом с кровью. Превозмогая
321
себя, я все же в числе других приносил поздравление Их Величествам. но едва живой добрался до дому. Бросились искать доктора. После долгих поисков нашли еврея Кривисского Самуила Соломоновича, который признал у меня дизентерию в чрезвычайно острой форме. Узнав от меня, что на следующий день, 15 апреля, я должен присутствовать на высочайшем параде в Царском Селе, он категорически заявил, что о моей поездке надо всякую мысль оставить — при благополучном течении болезни я должен пролежать в постели не менее трех дней. Ночь я провел неспокойно. Усталость чувствовалась страшная. Утром 15-го ко мне явился протодиакон Демин узнать, поедем ли мы на парад. «Конечно, поедем», — ответил я. Услышав мой ответ, мои домашние начали со слезами умолять меня, чтобы я не безумствовал, не подвергал себя страшной опасности, но я остался непреклонным.
Парад происходил во дворе Екатерининского дворца. С трудом я облачился и едва добрел до аналоя. Слабость одолевала меня; чтобы не упасть, я придерживался за аналой. Вот начали прибывать высшие начальствующие лица: помощник главнокомандующего, сам главнокомандующий великий князь Николай Николаевич, военный министр. Каждый из них обходил фронт, здороваясь с войсками, а потом подходил ко мне. Это отвлекало меня от мысли о моей болезни. Наконец, раздался голос сторожевого фельдфебеля; «Их Императорское Величество изволят следовать!» Сойдя с автомобиля, государь направился к фронту. Заиграла музыка, начали склоняться знамена, загремело «Ура!» Я совсем забыл о своей болезни. Молебен прошел великолепно. Никто из военных даже не заметил, что я болен. После парада последовал во дворце предложенный государем завтрак, устроенный по-великопраздничному. Я ел, пил, не считаясь со своей болезнью. Домой вернулся усталым. Отдохнув часок в постели, встал совершенно здоровым, к великому удивлению доктора Кривисского.
***
В заключение не могу не вспомнить о Георгиевском празднике 26 ноября 1913 г. Не каждый год он праздновался. В этом году угощение для нижних чинов — георгиевских кавалеров — было предложено в Народном доме. Особенность праздника состояла в том. что каждый из угощавшихся мог взять на память свой столовый прибор — тарелки, ложку с ножом и вилкой, кружку. Для кавалеров офицерского Георгиевского креста и для священнослужителей, украшенных золотым наперсным крестом на георгиевской ленте, в Зимнедворском соборе высшим духовенством совершался торжественный молебен в присутствии царской семьи и всевозможных высших чинов, а вечером в Зимнем дворце царь угощал богатым обедом георгиевских кавалеров.
322
После молебна все члены Синода, как и участвовавшие в молебне придворные и военные — георгиевские кавалеры, священники были приглашены к особо для них сервированному завтраку. Это было царское угощение.
Вечером обед был восхитителен. Большой зал Зимнего дворца был залит блеском золота и серебра на военных мундирах. Сидели за столом не по старшинству чинов, а по степеням ордена и времени получения его. Почти все старшие кавалеры были моими знакомыми и в значительном числе соратниками в Русско-японской войне. Это был цвет российского воинства. В настроении всех чувствовалась особая торжественность: герои со своим царем дружно праздновали свой кавалерский праздник.
XV. 1914 год. Торжества. Ведомственная работа. Поездка по Туркестану. Распутинская история. Съезд военно-морского духовенства
Парадная сторона моей службы в этом году проходила так же. как и в предыдущие годы: я выезжал на все высочайшие парады. происходившие летом в Царском Селе, Петергофе и других местах, а зимою — в Петербурге в Михайловском манеже, и всякий раз переживал волновавшие меня чувства. Только не было Преображенского парада в Красном Селе. А это бывал самый многолюдный из всех обыкновенных парадов: в день Преображения Господня праздновали лейб-гвардейский Преображенский, 148-й Каспийский полки и еще какая-то воинская часть; кроме того, в этот день происходило производство в офицеры юнкеров, окончивших курс санкт-петербургских военных училищ. Этот парад бывал всегда многолюдным и в известном отношении торжественно-забавным: забавно было смотреть, как произведенные спешили облечься в офицерские формы и затем петушками вылетали на вокзал, чтобы поскорее попасть в Петербург, где с нетерпением ждали их знакомые и родственники. Вечером петербургские рестораны дрожали от веселья новых офицеров.
Но кроме этих ставших для меня обычными парадных торжеств в 1914 г. мне пришлось быть участником и нескольких торжеств иного рода.
1 января я участвовал в принесении поздравлений Их Величествам после новогоднего молебна в соборе царскосельского Екатерининского дворца. Поздравление происходило в большом зале этого дворца. И собор, и зал, переполненные тогда сановниками и генералитетом, представляли величественную, блестящую картину. Мне сообщили, что ни один европейский двор не был таким блестящим, богатым, широким, не умел так показать
323
себя, как наш императорский. Только австрийский в некотором отношении будто бы приближался к нему.
6 января происходил Крещенский парад с освящением воды на реке Неве. Пожалуй, это был самый красивый парад. Литургию в соборе Зимнего дворца и освящение воды на Неве совершал Петербургский митрополит с придворным духовенством. Литургии предшествовал торжественный выход: следом за церемониймейстерами первыми шли царь с царицей-матерью, во второй паре — великий князь Михаил Александрович, родной брат царя, с царицей и так далее. В царской фамилии тоже строго соблюдалось старшинство: первое место занимал родной брат царя, за ним следовали Владимировичи — двоюродные братья царя, дальше Константиновичи — дети и внуки Константина Николаевича, младшего брата императора Александра II, потом Николаевичи, затем Михайловичи и так далее. Собор заполнялся избраннейшей публикой, высшими чинами Российской империи. Митрополит с крестом встречал царя в дверях собора. По окончании литургии следовал торжественный выход. От дверей соборных и до Невы двумя рядами стояли гвардейцы (от всех частей Петербургского и его окрестностей гарнизона) и юнкера военных училищ. Нельзя было не удивляться выправке гвардейцев. Они стояли как вкопанные. Не верилось, что это люди, а не мраморные статуи. Погружение креста в воду Петропавловская крепость приветствовала салютами пушечных выстрелов. По окончании чина освящения воды царь провожал церковную процессию до соборных дверей. Присутствовавшее духовенство и в этот день угощалось царским завтраком. Как красивый, волшебный сон вспоминается Крещенское торжество того времени.
12 января мне пришлось быть участником двух больших торжеств: освящения памятника великому князю Николаю Николаевичу на площадке против Михайловского манежа, в сквере, и крещения сына князя Ивана Константиновича и его жены Елены Петровны — Всеволода. Первое торжество состоялось до полудня, второе — в 4 часа дня, оба в высочайшем присутствии. Первое было грандиозным: на нем присутствовали большинство великих князей, министры, войска в составе взводов от войск гвардии и всех частей войск, расположенных в столице и ее окрестностях. военно-учебные заведения, различные русские и иностранные депутации, множество высокопоставленных лиц, как и сподвижников чествуемого князя в бытность его главнокомандующим в войне с Турцией (1877-1878 гг.). Второе торжество было семейным, хоть и на нем, кроме высочайших особ, присутствовало много придворных чинов, председатель Совета министров Коковцев, председатель Государственного Совета Акимов, первоприсутствовавшие в I и II Общих собраниях и в Общем собрании
324
кассационных департаментов. Освящение памятника совершал я с военным духовенством, а крещение князя Всеволода — царский духовник протоиерей Николай Григорьевич Кедринский. Я и три митрофорных протоиерея — С.А. Голубев, Философ Николаевич Орнатский и Николай Васильевич Николаевский — ассистировали. Восприемниками были государь и великая княгиня Елисавета Маврикиевна, бабка новорожденного.
***
Кончался третий год моего служения в должности протопресвитера. За это время я успел ознакомиться с ведомством и составом духовенства, понять задачи и нужды ведомства. Провинциальное военное и морское духовенство, кажется, без исключений было расположено ко мне. Среди петербургского подчиненного мне духовенства был значительный кадр талантливых, честных, усердных и преданных мне сотрудников, в огромной степени облегчавших мне работу. Оставалось, правда, в столице еще несколько недовольных мною, пытавшихся исподтишка интриговать против меня, распуская разные, иногда самые нелепые слухи. С такими я расправлялся просто: вызывал к себе и откровенно сообщал о доложенном мне. Так было, например, с протоиереем лейб-гвардии Семеновского полка Сергием Архангельским, позволившим себе наговаривать офицерам, что я будто бы выдаю врагам государственные тайны. Я сказал ему: «Если вы убеждены в распространяемом вами, то вы должны официально сообщить начальству, можете через меня подать рапорт. Если же вы делаете это по злобе, за отстранение вас от должности председателя правления нашего свечного завода, то лучше бросьте это недостойное занятие. Иначе вы заставите меня принять свои меры. Помните: первое, что я покрыл вашу безусловную виновность в развале нашего завода, и второе, что вы как не получивший высшего образования не имеете никаких прав на занимаемое вами место, одно из самых лучших в ведомстве. Мне не составит большого труда сплавить вас куда-либо в провинцию». После этой «дружеской» беседы о. Архангельский успокоился, хоть и не стал моим другом.
Озабоченный желанием помочь священникам в ведении ими бесед с нижними чинами, я был очень обрадован выходом в свет «Военного Катехизиса», составленного кронштадтским морским священником о. Сергием Путилиным. Я сказал бы, что это было первое серьезное, планомерно, жизненно и разумно составленное пособие, драгоценное в особенности для начинающих службу в войсках и флоте. Незадолго перед выходом этой книги я издал небольшую книжку «Пост и молитва» — сборник моих статей, помещенных в «Сельском Вестнике». Эта книжка также оказалась недурным пособием для проповедников и собеседователей. У меня
325
уже было созрела мысль создать целую такого рода библиотеку, привлекши к составлению ее лучших духовных и светских писателей. Быстро улучшавшиеся дела нашего свечного завода, открывавшие мне возможность тратить большие суммы на нужды ведомства, позволяли мне не страшиться и очень крупных расходов.
Духовенство, мне подчиненное, за минувшие три года имело возможность убедиться, что я в отношениях его со мною и между собою желаю прежде всего искренности и правды, что я караю преступления, а не ошибки, и не считаюсь ни со связями, ни с родством виновных. Откровенно сказать, к сановным и пользующимся связями я бывал более строг, чем к незнатным и беззащитным, по заповеди Спасителя. «Кому дано много, много и потребуется: и кому много вверено, с того больше взыщут» (Лк. 12, 48). Помнятся мне два случая.
Первый случай. Благочинный 15-й Кавалерийской дивизии, священник 15-го драгунского Переяславского полка В. К., приходившийся племянником моему помощнику протоиерею И.В. Мореву, обвинил священника 15-го уланского Татарского полка Дмитрия Лебедева, ему подчиненного, в ничегонеделании. Вызванный мною о. Лебедев с документами в руках доказал мне всю ложь благочиннического обвинения, вызванного завистью и злобой. Командир Татарского полка дал мне самый лучший отзыв об о. Лебедеве. Я тотчас лишил отца К. благочиннического звания и переместил его на худшее место. Заступничество о. Морева не помогло отцу К.
Второй случай. Ближайшим моим соседом был протоиерей лейб-гвардии Саперного батальона, бывший главный священник 2-й Маньчжурской армии Александр Петрович Журавский, родной брат М.П. Журавского, начальника канцелярии Духовного правления, не имевший высшего образования, но благодаря брату очень скоро успевший украситься разными орденами и митрой, являвшейся высшей наградой и очень редкой для белого священника. В 1912 г. о. Журавскому было 53 года. Человек неглупый и добрый, о. Журавский, как к другие его братья, страдал одной страстью — к многоглаголанию. Эта страсть приводила его к тому, что он посещениям разных религиозно-философских собраний, где можно было болтать без умолку, уделял гораздо больше внимания, усердия и времени, чем исполнению прямых своих обязанностей. Аккуратностью и серьезной исполнительностью он не отличался. В первых числах сентября 1913 г. командир лейб-гвардии Саперного батальона, свиты Его Величества генерал-майор Подымов явился ко мне с просьбой побудить о. Журавского серьезнее относиться к службе: он всегда неаккуратен в службе, а теперь уже прошла неделя, как кончился срок его отпуска, он же, по-видимому, и не думает возвращаться. О. Журавский проводил свой отпуск в 10 часах езды от Петербур-
326
га. Вызвав начальника канцелярии М.П. Журавского, я поручил ему телеграфировать брату, чтобы он не позже как чрез два дня был на месте службы.
Прошло три дня, а о. Журавский продолжал наслаждаться просроченным отпуском. Я опять вызвал М.П. Журавского и уже строже приказал: «Сейчас же телеграфируйте о. Александру: если он немедленно не прибудет в Петербург, будет уволен от службы». Конечно, оба Журавские не остались довольны моей строгостью, но вояжер немедленно, чуть ли не на следующий день вернувшись из отпуска, явился ко мне. Я встретил его следующими словами: «Вы должны были вернуться из отпуска неделю тому назад. Очевидно вы думаете, что ваши высокие награды и большие родственные связи75 дают вам право поверхностно относиться к службе. Вы должны помнить, что бывший главный священник Маньчжурской армии за несерьезное отношение к службе перемещен из Петербурга в Батум; для бывшего главного священника 2-й Маньчжурской армии тоже найдется где-нибудь в провинции место, если он не будет радеть о своих служебных обязанностях. Помните, что я в своих решениях и действиях непреклонен и не считаюсь ни с какими родственными связями. Заслуженные, старшие, должны подавать добрый, а не дурной, пример младшим». Конечно, ни сам о. Журавский, ни его присные не остались довольны, но на все духовенство, и в особенности на провинциальное, сделанный мною о. Журавскому нагоняй произвел самое благоприятное впечатление: духовенство увидело в нем доказательство моего беспристрастия и серьезного отношения к службе. Я лично старался служить примером неутомимого работника. Накануне полковых праздников в частях Петербургского гарнизона я в полковых церквах совершал всенощные бдения и панихиды по почившим чинам данного полка. В самый день праздников обязательно выезжал на высочайшие парады. В будни у меня ежедневно дважды в день происходил прием посетителей: с 9 до 11 часов утра и с 4 до 6 вечера. Прибывших издали и по экстренным делам я принимал во всякое время. Часто случалось, что меня отрывали от обеда, что очень огорчало моих домашних. Но я оставался верен своему принципу: я должен всем служить и считаться с их, а не со своими удобствами. Духовенство скоро поняло и оценило такое мое настроение.
В свободные от поездок воскресные и праздничные дни, как и накануне их, я совершал богослужения в своей домовой церкви, и тогда за литургиями проповедовал. Церковь протопресвитера раньше привлекала богомольцев своим прекрасным хором, теперь же стала привлекать и своим чудесным видом. Мое участие придавало совершавшимся в ней богослужениям большую торжественность.
327
В Великом посту 1914 г. мною было положено начало новому делу: еженедельному по четвергам от 5-6 часов вечера ведению богословских чтений для офицеров в огромном и роскошном зале армии и флота (Санкт-Петербург, Литейный, 20). Первую лекцию читал я на тему «Вера и неверие» 27 февраля; 6 марта читал бывший профессор богословия Казанского университета протоиерей А.В. Смирнов на тему «О самоубийствах». Затем в следующие четверги лекторами выступали: законоучитель Санкт-Петербургского морского корпуса священник Дмитрий Иванович Удимов и В.П. Быков, читавшие на темы; «Христианство как высшее выражение религиозной истины», «Душа и бессмертие», «Великий мировой обман». Чтения привлекли множество слушателей. На первом из них присутствовал сам главнокомандующий Петербургским военным округом великий князь Николай Николаевич.
В 1914 г. у меня уже созрел целый ряд серьезных проектов. Я уже мечтал о том, что мне удастся создать собственную типографию, и тогда я смогу широко развить специальное для религиозно-нравственного воспитания чинов армии и флота издательство. Стремясь обновить личный состав подчиненного мне духовенства, я был очень озабочен дальнейшим положением уходящих в отставку священников и решил во что бы то ни стало устроить для наших пенсионеров особый поселок, где им предоставлялись бы бесплатные квартиры с огородами. Ведомство протопресвитера набирало кандидатов в военные и морские священники из разных епархий. Эти кандидаты иногда оказывались случайными и почти всегда незнакомыми с настроением и духовными нуждами нашего воинства. Я сознавал необходимость иметь собственных, специально для службы в войсках подготовленных кандидатов — пришел к убеждению в необходимости иметь собственную военно-духовную семинарию с несколько измененным курсом и некоторыми добавочными предметами, касающимися военной психологии, педагогики, проповедничества. Я был убежден, что царь, великий князь Николай Николаевич и министры окажут мне полную поддержку в осуществлении моих желаний.
Некоторые считали меня беспокойным, слишком требовательным, всегда недовольным. Да, я почти всегда бывал недоволен и прежде всего самим собой. Мне казалось, что я недостаточно вникаю в жизнь и нужды своего ведомства и порученного мне дела, что моя и подведомственных мне священников работа требует новых и новых улучшений, что очень многое в ведомстве должно быть улучшено, исправлено. Я был убежденным, фанатичным сторонником истины, что жизнь должна быть беспрерывным движением вперед, что кто не идет вперед, тот остается позади, что только в болоте застой и неподвижность. С великим удовлетворением теперь, на старости лет. я вспоми-
328
наю, что малейший успех в работе, самое незначительное достижение в совершенствовании порученного мне дела гораздо более меня радовали, чем высокие награды, которыми меня жаловал царь, и иные материальные блага, выпадавшие на мою долю. Я горел желанием служить Родине, воинству, своим соработникам, направляя, вдохновляя, поддерживая их. Будучи строг к самому себе, я бывал очень строг и к ним. Но они не осудили меня за мою строгость. Когда в 1917 г. началась революция и разные епархиальные съезды и собрания начали свергать с кафедр своих архиереев, собравшийся в июле этого года в г. Могилеве Съезд представителей военного и морского, действовавшей армии и тыла, духовенства единогласно, решительно, без всяких нажимов с моей стороны избрал меня пожизненным военно-морским протопресвитером, известив об этом Святейший Синод и председателя Совета министров. Прошло более 30 лет после того, а я доселе продолжаю получать письма от остающихся еще в живых своих бывших сослуживцев, исполненные самой теплой любви и признательности, и слышать сообщаемые моим знакомым отзывы обо мне как о начальнике, который не только начальствовал, но был и другом, братом, отцом для своих подчиненных, а я хотел быть таким, я стремился к тому, чтобы более служить, чем начальствовать. В предоставленных мне власти и положении я не искал самоуслаждения и самовозвеличения и никогда не забывал, что я Божий слуга, обязанный дать Господу отчет в своем служении. Не скрою, должность протопресвитера военного и морского духовенства была весьма любезна моему сердцу. Причин этому было много: я любил наши армию и флот, сроднился с ними, считал великой честью служить им: меня увлекало стремление сделать более широкой, продуктивной, более плодотворной работу духовенства в армии и флоте; меня увлекало и то, что для моей кипучей энергии в должности протопресвитера военного и морского духовенства открывалось безграничное поле деятельности. Я так ценил свою должность, что никакие повышения по службе не могли прельстить меня. Когда в 1914 г. директор Канцелярии обер-прокурора Святейшего Синода по поручению В.К. Саблера спросил меня, не желаю ли я получить повышение — стать протопресвитером придворного духовенства, я с негодованием отверг это предложение, хоть протопресвитер придворный и пользовался большими благами, чем военный: ему всегда предоставлялась придворная карета, у него была придворная дача. В 1916 г. Петроградский митрополит Питирим, благодаря Распутину пользовавшийся тогда неограниченным влиянием на царицу, от имени последней предложил мне стать архиепископом, что, по его словам, сразу поставило бы меня на второе место в рядах российской иерархии и усили-
329
ло бы мою власть. Я ответил ему, что места в рядах российской иерархии не увлекают меня, я доволен занимаемым мною местом, а нужной для дела власти и в настоящем моем положении предостаточно, недостатка в ней я не ощущал и не ощущаю. В июле 1918 г. Московский Поместный Собор, по предложению председательствовавшего митрополита Антония (Храповицкого), просил меня стать военно-морским митрополитом. Я отказался и от этой чести. Не привлекали меня почести горнего звания. Меня увлекали дело и простота жизни.
И о современных демократических сановниках приходится слышать, что они любят окружать себя пышной обстановкой, которая якобы необходима для их престижа. Я никогда не был рабом этой слабости. Сделавшись протопресвитером, по тогдашнему представлению большим сановником, я решительно ни в чем не изменил образа и обстановки своей жизни: мебель у меня оставалась прежняя, что служила мне на прежней частной квартире: стол у меня был простой: ездил я на трамвае или на извозчике: высшим удовольствием для меня было пожить в глухой деревне, на берегу озера, около леса, там я босой бродил по воде, ловил рыбу, увлекался сбором грибов и ягод, посещал крестьянские избы и беседовал с крестьянами. С января 1911 до февраля 1912 г. царским духовником был протоиерей Николай Григорьевич Кедринский, человек незлой, но недалекий, совершенно не подходивший для занятого им места. По рангу чинов он стоял ниже меня, но и ему, как и придворному протопресвитеру, было предоставлено право пользоваться придворной каретой, что он делал с гордостью, но не всегда благоразумно: он, например, заставлял карету с кучером и лакеем в придворных красных с черными орлами ливреях выстаивать около бани и в мороз, и в непогоду по часу и более, пока его высокопреподобие обмывало свои преподобные телеса. О. Кедринский однажды обратился ко мне: «Вы не имеете своей кареты!.. Как же вы ездите?.. Ужель на извозчике?» «Реже на извозчике, чаще на трамвае», — ответил я. Кедринский прекратил разговор: стоит ли, мол, разговаривать с таким плебеем! Когда началась революция, у Кедринского отняли карету, ему пришлось ездить в трамвае. Отвыкши от такого способа передвижения, он, влезая в трамвай, оступился, и ему отрезало ногу. Отвык от трамвая, вот и поплатился...
Говоря о ведомственной работе, я не могу не уделить нескольких строк петроградскому Троицкому Измайловского полка собору. Первый после Исаакиевского по величине столичный собор, по преступному нерадению протоиерея Невдачина и Ко, был, как сказано выше (в XI главе), доведен до мерзости запустения. Я решил во что бы то ни стало привести его в надлежащий вид. По подсчету архитекторов, для этого требовалась огромная сумма — не менее 500 тысяч рублей. В министерстве мне объяснили, что
330
нельзя рассчитывать на получение и несравненно меньшей суммы, и посоветовали мне поискать какого-либо богача-благотворителя, который за орден или чин согласился бы дать нужную сумму. А один из моих знакомых указал мне на некоего Бруевича, который, управляя имениями принца Ольденбургского, скопил себе огромное богатство, а теперь, жертвуя большие деньги, украшается высокими чинами и орденами; недоучка из Могилевских мелкопоместных дворян, он уже имеет чин тайного советника и орден Владимира 2-й степени. За орден Белого Орла он, пожалуй, согласится дать нужную сумму. Я отправился к Бруевичу.
Бруевич жил на одной из Измайловских Рот76, занимая небольшую квартирку на 4-м этаже, с низкими потолками и мещанской обстановкой. Ко мне вышел старик выше среднего росту, скромно, но прилично одетый. «Очень рад познакомиться. Вы, конечно, по делу», — обратился он ко мне. «Конечно, не в гости», — ответил я и изложил ему суть своей просьбы. «Да, — сказал он, — собору надо помочь... Но почему же вы именно ко мне обращаетесь за помощью?» «Потому, во-первых, что я наслышан о вас как о большом, щедром жертвователе, а во-вторых, вы же прихожанин этого собора», — объяснил я. «Сумма кругленькая. 500 тысяч целковых... нешуточная... Но у меня она найдется. Только вот какой вопрос; я дам вам 500 тысяч рубликов, а чем же вы меня вознаградите?» — «Выхлопочу вам следующий высокий орден — Белого Орла», — сказал я. «Белого Орла за такую жертву маловато. Чтоб нам не торговаться, я прямо скажу, что меня удовлетворило бы; выхлопочите мне звание гофмейстера. Гофмейстер, собственно, тот же тайный советник, только придворный. Если вы в силах сделать это. считайте, что мои 500 тысяч рубликов в вашем распоряжении», — ответил Бруевич.
Пожалование придворными званиями зависело от министра двора. Я отправился к графу Владимиру Борисовичу Фредериксу. Милый и благородный, очень ласково относившийся ко мне старик Фредерикс внимательно выслушал меня, но в исполнении просьбы решительно отказал. «К глубокому сожалению, — сказал он, — я не могу порадовать вас ответом. Вы знаете этого Бруевича? Знаете, каким путем нажил он огромное богатство? Мы даем придворные звания только лицам, в нравственном отношении безукоризненно чистым. А Бруевича ввести в придворный круг!.. Нет!.. Это немыслимо!»
Через некоторое время в «Правительственном Вестнике» было напечатано, что тайный советник Бруевич за заслуги по Императорскому Человеколюбивому обществу жалуется чином действительного тайного советника. Он пожертвовал этому обществу 500 тысяч рублей. А Троицкий собор скоро был приведен в надлежащий вид усилиями нового энергичного причта, возглавленного протоиереем В.Н. Грифцовым.
331
К 1914г. была приведена в блестящий вид и моя домовая церковь. Как уже сказано, протопресвитер А.А. Желобовский все свое внимание отдавал хору, а на украшение церкви, на обновление ризницы им не обращалось никакого внимания. Протопресвитерская церковь была одной из худших петербургских церквей. У многих сельских церквей ризницы были богаче протопресвитерской, где даже пасхальные облачения были ветхими и убогими. После перестройки моя церковь стала самою лучшею петербургскою церковью и по красоте, и по размерам; в 1917 г. в ризнице моей церкви имелось 72 священнических и много диаконских облачений. Все это были пожертвования добрых людей, многие из них имели огромную ценность. Моя церковь блистала великолепием.
Воспользовавшись промежутком между Пасхой и праздником Вознесения Господня, когда не предвиделось никаких высочайших парадов, я решил посетить войска Туркестанского военного округа. Самый край очень интересовал меня. В этом путешествии меня сопровождал протодиакон С. Демин.
До Ташкента мы доехали без остановок. Прибыли туда 21 апреля. 22 апреля я занимался визитами: к генерал-губернатору, генералу от кавалерии Александру Васильевичу Самсонову, с которым я был знаком по Русско-японской войне, архиерею, командиру корпуса генералу Ерофееву и другим. С генералом Самсоновым, милейшим и благороднейшим человеком, мы встретились как добрые знакомые. Он меня познакомил со своими служебными радостями и горестями. Одной из последних было пребывание в Ташкенте великого князя Николая Константиновича, сосланного сюда еще императором Александром III за какой-то крайне непристойный проступок. Несмотря на свой значительный возраст (род. 2 февраля 1850 г.), великий князь не освободился от своей эксцентричности и его выходки постоянно приходилось сглаживать генерал-губернатору. Накануне моего приезда он. например, выслал 500 человек рабочих перемащивать главную улицу, не нуждавшуюся ни в каком ремонте. Генерал-губернатору пришлось, облекшись в парадный мундир, ехать к сумасбродному великому князю и доказывать ему необходимость отсрочить работу. У великого князя это был приступ его сумасбродства: через два-три дня он забыл о своем мимолетном желании. Незадолго пред тем великий князь требовал от настоятеля Ташкентского военного собора протоиерея Константина Николаевича Богородицкого, чтобы он немедленно повенчал его с 17-летней гимназисткой. Великий князь в то время был женат и жил с женой. Отказ почтенного о. протоирея привел его в бешенство с самыми дикими угрозами. Мое положение обязывало меня посетить этого оригинального великого князя, и я сделал это. Великий князь в тот же день прислал мне свою визитную карточку.
332
Эксцентричность великого князя не помешала ему сделать одно очень доброе дело: он оросил Голодную степь, превратив ее, благодаря орошению, в цветущий сад. Генерал Самсонов посоветовал мне по телеграфу выразить великому князю свое восхищение орошенной им Голодной степью, которую я должен буду проезжать, следуя в г. Скобелев (Маргелан). Я так и сделал. Вернувшись в Ташкент, я нашел присланную мне великим князем толстую связку огромных картонов с цветными зарисовками разных уголков Голодной степи. Это был великокняжеский ответ на мою телеграмму.
23 апреля, в день тезоименитства императрицы Александры Феодоровны, я служил в Военном соборе. Присутствовали генерал Самсонов и все начальствующие военные и гражданские лица. Вечером у генерала Самсонова был большой прием, на котором все внимание им было уделено мне. Усевшись со мною в укромном уголке, генерал Самсонов начал изливать скорбь своей души. Он был глубоко обижен военным министром Сухомлиновым. Государь хотел его, Самсонова, назначить Варшавским генерал-губернатором. Сухомлинов воспротивился этому, убедив государя, что Самсонов не знает французского языка и потому негоден для Варшавы. На самом же деле Самсонов безукоризненно говорил по-французски. «Я не прощу этого Сухомлинову, — говорил мне Самсонов. — У меня имеются потрясающие документы, удостоверяющие преступную связь военного министра со шпионской фирмой Альтшуллера. Сухомлинов — изменник, предатель», — возмущался Самсонов. «Вы очень неосторожны, Александр Васильевич, — сказал я. — Я-то вас не выдам, в этом вы можете быть уверены. Но я уверен, что тут есть сторонники Сухомлинова, следящие за каждым вашим словом, за каждым вашим шагом. Не забывайте, что Сухомлинов продолжает пользоваться у государя неограниченным влиянием. Узнавши, он не простит вам ваших отзывов о нем. Будьте осторожнее». Высокопорядочный человек, храбрый воин, генерал Самсонов был очень доверчив и прямолинеен. Царицей приема была жена генерала Самсонова, высокая, стройная, красивая женщина, с большим достоинством державшая себя.
Следующий день, 24 апреля, я отдал посещению воинских частей: 1-4-го туркестанских стрелковых полков. Ташкентского военного госпиталя и Ташкентской же дисциплинарной роты, а вечер провел в беседе со священниками. Войска встречали меня с большим радушием, священники произвели на меня доброе впечатление. Среди них выделялся настоятель собора протоиерей Константин Николаевич Богородицкий, окончивший курс Казанской духовной академии (выпуск 1887 г.), пастырь благоговейный. рассудительный, преданный своему делу. Приятное впечатление произвел и второй соборный священник, Александр
333
Малицкий, бывший офицер, окончивший курс 2-го Константиновского училища, воспитанный, скромный и дельный. Об остальных ташкентских священниках я не услышал ничего худого: со своими частями они жили в мире и согласии, дело свое посильно делали, но каждый по своему разумению и порядку. Согласованности, взаимопомощи в их работе не было. Я поручил о. Богородицкому обратить внимание на это и постараться сплотить священников для дружной и планомерной работы.
В Скобелеве стояли 7-й и 8-й Туркестанские стрелковые полки. Священниками тут были: 7-го полка — протоиерей Дмитрий Николаевич Вознесенский, а 8-го полка — протоиерей Николай Федоро