13776 работ.
A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z Без автора
Автор:Бицилли Пётр Михайлович
Бицилли П.М. На путях к новому граду. Журнал "Новый Град" №10
В старину то, что соответствует нынешним газетным и журнальным политическим обозрениям, звалось «theatrum europaeum». Тогдашние хроникеры не догадывались, какой глубокий смысл имело это слово. Европа тогда была подлинным театром, поприщем, на котором разыгрывалась трагедия, являющаяся по своей природе ничем иным, как борьбой воплощенных сущностей. Все участники того действия, которое мы называем историей, все люди, все их объединения, все учреждения были воплощениями, каждое, какой-либо определенной идеи, и не было ни одной «чистой», отвлеченной идеи, т. е. уже не идеи, а понятия, — но каждая идея жила в своем воплощении. Эта борьба идей-сил, идей-конкретных величин, была страшно-напряженной, страшно-жестокой, — как это и подобает трагедии, изобиловала всякого рода ужасами не в меньшей степени, нежели трагедии Шекспира; но, как у Шекспира, «страшное» всегда символизировало трагическое, имело глубокий внутренний смысл: ибо здесь — и в этом была сущность жизненной трагедии, что сближает ее со средневековым литургическим действом, — никто не играл в кого-то и для кого-то, то все были в буквальном смысле актерами (деятелями) и личина, которую носил каждый, была непосредственным выражением его собственной конкретной личности. Церковь, государство, цари, народы, воины, ремесленники, земледельцы, все одинаково были такими персонами — в двойном, первоначальном и производном значении этого слова (маска — личность), — как в театральных действах, где в списках «действующих лиц» (dramatis personae) значились: Италия,
106
Флоренция, Мир, Герцог Савойский, Вестник, Народ и т. д. Нам сейчас эти олицетворения «абстрактных величин» кажутся холодными и наивными аллегориями — именно потому, что эти величины мы воспринимаем как «абстрактные»; но когда Данте обращался с инвективами к Флоренции, когда он восклицал: Ahi, serva Italia!., в его сознании они жили, как люди. И обратно: до Локка, Руссо, Бентама и их учеников никто не мог бы понять: что такое «хозяйствующий» человек», «голосующий человек», тем более — «внутренний человек» в отличие от «внешнего», или «человек» в отличие от «гражданина», и как это вообще можно разрезать «просто человека» на кусочки, и наделить эти кусочки какими-то особыми, каждому отдельно приличествующими функциями, наконец; думать, что за вычетом всех этих кусочков еще остается какой-то «просто человек», «человек вообще». Он не мог бы понять того, что нам кажется само собою разумеющимся — до такой степени мы свыклись с этим: как из взаимодействия этих человеческих аспектов, этих сегментов «человека вообще» может складываться настоящая государственная, хозяйственная, религиозная, семейная и всякая иная жизнь, как это вообще возможно мыслить хозяйственную жизнь отдельной от государственной, семейной, религиозной, и религиозную жизнь отдельно от государственной, хозяйственной — и т. д., и т. д. Он увидел бы то, чего современный человек — и в этом, вероятно, самая характерная черта нашего времени — не видит, не может видеть, ибо он создал себе особый орган восприятия всего данного ему, орган, особенность которого состоит как раз в том, что всякое восприятие подменяется «объяснением», — а именно: что сейчас нет больше ни государственной, ни религиозной, ни национальной, ни хозяйственной жизни, а сплошная игра в жизнь; что мир сейчас стал театром уже в ином значении этого слова, театром, где лицедеи притворяются кем-то, — и этот театр он возненавидел бы так, как Куприн и Бунин ненавидят театр актеров. И пусть не говорят, что «человек» в противопоставлении «гражданину», homo oeconomicus в противопоставлении homo religiosus, «внутренний человек» в противопоставлении «внешнему» и т. д. это лишь социологические, этические, и всякие иные категории, значащие только в науке, а вовсе не и в жизни. В том-то и ужас нашего времени, что чисто-теоретическое разграничение отдельных жизненных сфер и соответствующих им аспектов «человека» выражает собою реальное — и это вовсе не по «причине» все возрастающей специализации, несовпадения темпов развития этих сфер («объяснять» так значит повторять ошибку науковерцев, для которых сферы культуры — нечто вроде органических видов, имеющих, каждый, собственную «эволюцию»), но потому что современный человек действительно распался на множество сегментов, что его духовная жизнь — если только в таком случае можно говорить о жизни, в
107
том и состоит, что, подчинив свое сознание все «объясняющей», путем расчленения и классифицирования, «точной» науке, он только и делает, что сам от себя отвлекает свои аспекты, благодаря чему он и оказывается в состоянии выступать поочередно в любых ролях и на любых сценах или «планах» жизни, не являясь ни на одном из них самим собою. Отделаться от навыков все-объясняющего науковерия, увидеть призрачность мира, в котором мы живем, — для этого требуется чрезвычайное духовное напряжение. Стоит сделать его, — и человек испытывает то самое, что испытывает проснувшийся после тяжелого сна: ему незачем рассуждать, проверять себя, разуверять себя; всем своим существом он чувствует, что все те нелепости, несуразности, которые произошли с ним во сне, не были реальностью, что все это не было настоящей жизнью — и он уже не может понять, как мог он жить в этом мире и верить в его подлинность. И первое, что он поймет тогда, что составит его незыблемое и окончательное убеждение, которого не надо обосновывать, доказывать, как не надо зрячему и бодрствующему человеку доказывать, когда светит солнце, что оно светит, но которого он никак не сможет внушить тому, кто еще спит, — это, что все ночные кошмары, наваждения, нелепости, продукт разрыва его сознания с жизнью, плод его собственного воображения. Равным образом пробуждение от летаргии науковерия сопровождается, у современного человека, открытием, что то, что мы зовем современным кризисом, коренится, как всякий кризис, в человеке, а не в каких-то якобы самостоятельных, «объективных» условиях. «La crise est dans l’homme» — таково заглавие вышедшей недавно книги Thierry Maulnier, одного из немногих в наши дни проснувшихся. В 1934 году им же вместе с еще двумя проснувшимися, Robert Francis и Jean-Pierre Maxence, выпущена книга Demain la France. Что в ней особенно ценно — это ее страстность, искренность усилий, которые авторы употребляют, чтобы растолкать спящих, заставить их открыть глаза, прозреть, увидеть всю бессмысленность противоречий современности, не имеющих ничего общего с диалектическими противоречиями гегелевской становящейся Идеи, в которых она раскрывает всю свою полноту, все богатство своего содержания, проходя через которые она постепенно просветляется, уточняется, воплощается в жизненных формах. Но можно ли серьезно говорить об идее Нации, когда нарастание поистине звериного национализма сочетается со стремлением стран, народов, классов, людей обезличиться, «быть как все», или же с готовностью отречься от своих значительнейших духовных ценностей ради соблюдения идиотского принципа «чистоты крови»? Можно ли серьезно говорить об идее Демократии, когда, во имя неприкосновенности принципа народного суверенитета, проваливается проект, открывающий возможность в конституционном порядке проверить, чего хочет народ? Это проти-
108
воречия уже иного порядка: их возможность обусловлена тем, что идеи подменены их словесными выражениями, стершимися до того, что они уже лишены всякого содержания, всякого смысла, в силу чего их столкновения носят не трагический, но комический характер, т. е. жизнь скидывается своей собственной пародией, какова, в своем существе, всякая комедия. Но как добиться того, чтобы вернуть жизни ее смысл, чтобы в человеческом сознании вербальные формулы вновь наполнились содержанием, зашевелились, раскрылись, расцвели? Чтобы абстрактный «индивидуум» стал конкретной человеческой личностью? Здесь мысль авторов движется в двух плоскостях. Обрести себя, ощутить себя конкретной личностью, значит — настолько слиться с теми жизненными сферами, в которых человек действует, чтобы каждая из них порознь и все вместе воспринимались сознанием как тоже конкретные личности. Это требует двух условий: общественной реформы и перерождения человеческого сознания (нечего, впрочем, и говорить, что эти условия соотносительны). Отдельные жизненные сферы должны быть органически связаны одна с другою. Общее направление современной реформаторской мысли настолько известно, что, может быть, незачем и предупреждать читателя о том, что авторы развивают учение о корпоративном строе общества и государства. Но как раз эта сторона их доктрины вызывает на возражения. Легко выдвинуть, например, — как это делают они, — значение «областничества» (регионализма) для возрождения идеи отечества. Но чего можно было бы добиться в этом направлении сейчас, когда вымирают диалекты, фольклор, когда повсюду идет неизбежная в нынешних условиях нивелировка быта? «Областничество» Мориса Барреса стоит не больше, чем католичество Шатобриана, — принятая, может быть, и с наилучшими намерениями, но все-таки поза. Или еще — рассуждения авторов о собственности. Собственность это не только дом, деньги в банке, одежда, которая на мне: по существу, моей собственностью является все, что есть мое Я — мой талант, моя профессия, — и никто не смеет лишить меня права быть, в этом смысле, самим собою. Осуществить же так понятое право собственности можно только в корпоративном строе. Корпорации принадлежит решить, кто я таков: действительно ли собственник той профессии, которая объединяет ее сочленов, или же самозванец. В первом случае я обеспечен, так как корпорация и Я, член ее, мы образуем одну личность. Это рассуждение показывает, как силен утопический элемент в теории «нового средневековья», не считающийся достаточно с законом необратимости истории. Новая эра в истории культуры наступила с того момента, когда Микель-Анджело объявил, что он не принадлежит к цеху скульпторов, что он не держит «мастерской» и запретил в письмах к нему звать его «мастером». Если бы нобелевская литературная премия присуждалась цехом беллетристов, то И. А.
109
Бунин не получил бы ее. Здесь авторы впадают в самопротиворечие: они призывают к Революции, которая возродила бы подлинную жизнь, — и словно забывают, что жизнь есть всегда трагедия, а не идиллия. Гений творческой личности и ее профессия, т. е. ее исповедание, — ее собственность. Да, но в том смысле, как понимал это Пушкин, — трагическом, а не идиллическом. Этой собственности, в отличие от дома, ренты, платья, обуви, никто отнять у меня не может — ни легально, ни нелегально. Но с другой стороны, трудно вообразить себе, каким законом могло бы быть мне обеспечено право извлекать из нее выгоду, — гораздо труднее, чем придумать такое общественное устройство, которое обеспечивало бы за мною возможность пользоваться принадлежащими мне вещами.
Этим, впрочем, вопрос не исчерпывается. Проклятие нашего времени в том, что, на каких бы поприщах ни действовал человек, он сам настолько привык ощущать себя абстрактным «индивидуумом», случайным центром отдельных, обособленных функций, что у него уже нет сознания своей связи с «Le Grand Etre», с человечеством, как единым целым в пространстве и времени, и нет сознания своей ответственности перед ним. С этой точки зрения исключительно важное значение приобретает проблема воспитания, — и то, что об этом говорят авторы «Demam la France», есть, на мой взгляд, самая ценная часть их книги. Самая ценная потому, что обычно Weltverbesserer’ы нашего времени обходят эту проблему — черта особо показательная для нынешнего культурного кризиса, служащая доказательством, что люди, берущиеся лечить нашу культуру от ее болезней, сами страдают ее основной болезнью: отвлеченностью, нежизненностью, вербализмом. Все теоретики культуры, все ее реформаторы, в те времена, когда люди еще жили полной жизнью, — греки и римляне, мыслители Средневековья, Лютер, Раблэ, Эразм, Томас Мор, деятели Просвещения, основоположники либерализма и социализма, ставили вопросы школы, вопросы воспитания на первый план. В наше время эти вопросы считаются «сухими», «чересчур специальными», в конце концов просто — второстепенными, не заслуживающими внимания и во всяком случае не имеющими никакого отношения к «большим» вопросам общественности и культуры. А между тем современная школа — один из самых гнилых плодов современного вербализма, современного науковерия, современной отвлеченности, и вместе один из самых влиятельных факторов современного духовного и социального кризиса. Эта нынешняя школа, в которой все, что было добыто ценою величайших творческих усилий, величайших жертв, страданий, борений, энтузиазма, преподносится отпрепарированным, прожеванным, в таком виде, что усвоение всего этого не требует уже никаких усилий, никакой работы ума, никакой проверки, ни-
110
какой способности сочувствовать, сострадать, сорадоваться, эта школа, подменившая, идя по пути наименьшего сопротивления, знание — сведениями, вещи — формулами, Пушкина — Саводником, все обесцвечивающая, обезличивающая, стерилизующая, и все разлагающая, все «объясняющая», но ничего не осмысливающая, с детства вводит людей в мир призраков, теней, абстракций, становящийся для них уже навсегда привычным, своим миром, к затхлой атмосфере которого они настолько принюхались, что только в нем им дышится свободно.
Я только что сказал, что люди, страдающие от культурного кризиса нашего времени, ищущие выхода из него, сами заражены тем, что составляет его сущность, и что это сказывается в том невнимании, с каким они относятся к вопросам воспитания. Вот самый, по моему, разительный пример этого. Как много говорят теперь о необходимости религиозного возрождения, о том, что истинная культура немыслима без религии, что культура и есть религия; как много — это надо признать — делается для того, чтобы привлечь к религии подрастающие поколения, и в то же время: кто из деятелей на этом поприще поднял вопрос о современной школе? 1) Кто из них задумался над тем, что выпеченный в ней полуинтеллигент, приученный все принимать на веру, не в состоянии воспринять иначе и самые истины веры, требующие от приступающего к ним способности и навыков исследования, вникания, медитации? С этой точки зрения почин, сделанный тремя французскими авторами, кажется мне исключительно важным: ибо сейчас до очевидности ясно, что режим, который еще недавно считался обеспеченным чуть ли не навсегда, режим конституционной демократии и либерализма, гибнет, рушится и что, если своевременно не будет сделано попытки возрождения, путем воспитания, личного сознания, то вместе со всеми пороками этого режима погибнет и то хорошее, что он дал миру: право свободно говорить, право, например, безнаказанно напечатать книгу, открыто призывающую к Революции, какова «Demain la France».
П. Бицилли.
Страница сгенерирована за 0.02 секунд !© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.